Гусейн Наджафов

БАЛАХАНСКИЙ МАЙ

Документально-художественная повесть


Copyright – Гянджлик, 1986


Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав



«Путь мой, конечно, сейчас очень извилист. Но это прорыв».


С. Есенин. Из письма Г. Бениславской.

(Батум. 20 декабря 1924 г.)


ГЛАВА ПЕРВАЯ


ЗНАКОМСТВО. СЕМЬ ЛЕТ СПУСТЯ. В ГОСТИНИЦЕ «ЛЮКС».


Петр Иванович Чагин поспешно расправился с завтраком и придвинул к себе стопку свежих газет. Он имел привычку по утрам бегло, по вертикали просматривать газеты, чтобы быть в курсе важнейших событий, а уж потом вновь возвращался к наиболее серьезным материалам, над которыми стоило подумать. С удовольствием раскурив трубку, набитую душистым табаком «кептен», который по его утверждению, курил сам английский король, Чагин бегло проглядел «Бакинский рабочий» и отложил его в сторону; все материалы номера были хорошо известны ему - как редактор он читал их ещё до засыла в набор, потом - правя длинные гранки верстки и, наконец, ночью, подписывая сырые оттиски каждой из шести полос. Сейчас он просто полюбовался газетой, как мастер, чуть отстранясь, вглядывается в свое творение, - номер удался.

Затем Чагин просмотрел «Правду» и «Известия» и, наконец, развернул «Зарю Востока»:

- Как?! Есенин в Тифлисе?

На первой полосе, рядом с названием газеты был напечатан анонс: «Сергей Есенин. «Песнь о великом походе». Новая большая поэма, будет впервые опубликовала в «Заре Востока», в воскресенье, 14 сентября».

Ревнивое чувство профессиональной зависти, - уяз­вленного самолюбия, к которому на сей раз примешалась и обида, недобро шевельнулось в сердце. Это «мелкособственническое», по определению самого Петра Ивановича чувство он невольно испытывал, когда брал в руки «Зарю Востока», и каждый раз злился на себя за то, что не мог совладеть с ним. Откуда оно? Разве редактор «Зари» Михаил Иосифович Лифшиц не был его близким другом? А сколько сил отдал он сам, Петр Иванович, этой газете?!

Переведенный в Баку в 1921 году из области немцев Поволжья, где он работал секретарем Обкома партии и одновременно редактором двух газет - на русском и немецком языках, - Чагин сначала заведовал Бакинским отделом народного образования, затем - агитотделом ЦК партии Азербайджана. Вот с тех пор, непосредственно «курируя» газеты, и в первую очередь «Бакинский рабочий», Чагин и сблизился с его тогдашним редактором Михаилом Лифшицом. Больше того, во время отпуска Лифшица именно он исполнял обязанности редактора. А в конце двадцать второго года, когда решался вопрос о переводе Лифшица в Тифлис, «Бакинский рабочий» выходил за подписью двух ответственных редакторов: П. Чагина и М. Лифшица, - случай, весьма редкий в газетной практике.

В те годы было принято публиковать в газете постановления, объявления и директивные обращения к членам партии, иногда к конкретным должностным ли­цам. Подписывал эти обращения чаще всего сам секретарь ЦК С. М. Киров и сотрудник того или иного отдела. В одном из таких обращений ЦК обязывал предсовнаркома Газанфара Мусабекова, начальника Азнефти Александра Серебровского и ряд других ответственных коммунистов в партийном порядке написать по одной статье для готовившейся к изданию газеты «Заря Востока» (ее первый номер вышел 20 июня 1922 года) и сдать их М. Лифшицу. В числе названных был и Чагин. И он подготовил тогда статью, да и теперь время от времени писал для «Зари».

Нет, не зря говорится «своя рубашка ближе к телу». Патриот «Бакинского рабочего», большевистской газеты, основанной С. Шаумяном и А. Джапаридзе еще в 1906 году, награжденной орденом Красного Знамени Азербайджанской республики (по случаю выхода тысячного номера), Чагин не мог без ревнивой зависти относиться к сравнительно молодой «Заре Востока». Благодаря своему положению правительственного органа Закфедерации, «Заря Востока» к тому времени стала центральной газетой Закавказья. Немалое значение имело и географическое положение «Зари». Тифлис, крупный административный и культурный центр Закавказья, этот «Париж Востока» с его живописной красотой и своеобразием, щедрым и веселым гостеприимством, знаменитыми духанами, серными банями и Шайтан-базаром, издавна привлекал северян больше, чем прокопченный Баку с его «мрачным адом» нефтяных промыслов. Вот, пожалуйста, - «бархатный сезон» только начался, а страницы «Зари Востока» уже украсились очерками Лидии Сейфулиной о поездке по Турции, стихами «грузина» Владимира Маяковского «Владикавказ-Тифлис» и «Юбилейное». Привыкшего к резкой, даже грубоватой прямоте Маяковского, Чагина однако покоробили строки:


...«Ну Есенин,

мужиковствующих свора.

Смех!

Коровою

в перчатках лаечных.

Раз послушаешь...

но это ведь из хора!


Балалаечник!»


Не слишком ли высокомерно и оскорбительно?

А в сегодняшнем номере с анонсом Чагин обратил внимание на обзорную заметку Николая Асеева «Новости литературы». Сравнивая поэмы Маяковского и Есенина, посвященные Ленину, Асеев, ученик и последователь Маяковского, подобно своему наставнику в поэзии прошелся по адресу Есенина: «Тот же сюжет, взятый С. Есениным, наряду с сильнейшей и вместе с тем ясной трактовкой его Маяковским, выглядит пестро раскрашенной кустарщиной рядом со стальной выверенной моделью».

«Ну зачем такое унизительное сравнение? - покачал головой Чагин. - Конечно, поэма Есенина куда слабее поэмы Маяковского. Но одно то, что лирик, избегавший высоких публицистических тем, написал поэму о Ленине, да к тому же первым из советских поэтов - уже одно это заслуживает похвалы... Однако как же он так? Не может быть, чтобы проехал мимо! - с обидой думал Чагин: в ту пору в Тифлис не было иного пути, кроме как через Баку. - Наверное, переслал почтой или кто-нибудь в Москве выудил у него поэму... - Чагин слышал, как у подъезда остановилась машина, три условных коротких гудка. Набив трубку и раскуривая ее на ходу, Чагин пытался успокоить самого себя. - Не может быть, ведь мы же договорились...».

Юркий «Фордик» - фаэтон трясся по булыжным улицам, пронзительным сигналом распугивая зазевавшихся пешеходов. Всю дорогу до ЦК, расположенного на углу Коммунистической и Садовой улиц, в красивом стилизованном здании бывшего доходного дома, Чагин вспоминал свою февральскую встречу с Есениным. Впрочем, первая встреча с поэтом, знакомство с его стихами произошли значительно раньше.

...Ноябрь семнадцатого года. Студент историко-филологического факультета Московского университета, ушедший с третьего курса делать революцию, девятнадцатилетний командир красногвардейского отряда Петр Болдовкин только что выписался из госпиталя, - врачам удалось залатать простреленную навылет грудь, - был избран членом президиума и секретарем Замоскворецко-Даниловского райсовета. Это было время первых, робких литературных опытов, - он выступал на страницах газеты «Социал-демократ» и журнала «На рельсах» с заметками, рецензиями, даже стихами, которые подписывал псевдонимом «Алексеев» или «Чагин».

Однажды Чагин узнал, что известный скульптор С. Т. Коненков прямо у себя в мастерской на Пресне открывает выставку для нового революционного зрителя, и отправился на вернисаж. Народу собралось - не протолкнуться: художники, скульпторы, писатели, красноармейцы, рабочие прохоровской мануфактуры. Сам Коненков, высокий, ладный, с пышными усами и бородкой, словно чародей из смоленских лесов, на голову выше всех посетителей, давал пояснения к своим удивительным скульптурам, изваянным из дерева и мрамора.

…Вдохновенно запела скрипка. Толпа обступила мраморную скульптуру Никколо Паганини, возле которой примостился скрипач, исполняя один из концертов великого маэстро.

Вдруг погас свет - в двенадцать часов подача электроэнергии прекращалась. Зажгли свечи. В их слабом, колеблющемся свете еще величественней казалась огромная костистая фигура Паганини, еще торжественней звучала его музыка. Потом скрипач исполнил что-то из Чайковского, и вот на стул, на котором только что сидел музыкант, озорно вскочил изящный молодой человек, почти юноша с женственно-красивым лицом, копной кудрявых пшеничных волос, поблескивающими голубыми глазами.

«Есенин! Есенин!» - зашелестела толпа и замерла завороженная глуховатым, доверительно-проникновенным голосом.


Разбуди меня завтра рано,

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Воспою я тебя и гостя,

Нашу печь, петуха и кров...

И на песни мои прольется

Молоко твоих рыжих коров.


Есенину аплодировали, просили читать еще, и он чи­тал.


Проплясал, проплакал дождь весенний,

Замерла гроза.

Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,

Подымать глаза...


Долго читал Есенин. Были в его стихах и Иисус Христос, и библейские герои, и Китеж-град, и иорданская голубица, была «заря - как волчиха с оскабленным ртом», и «месяц - рыжий гусь», и «небо словно вымя, звезды как сосцы», словом, были образы и сравнения смелые, неожиданные и яркие в своей первозданности, была и надумь с налетом излишней красивости. Но главное, что потрясло и покорило Чагина - это напевность есенинских строк, пронзительная исповедальная искренность, беспредельная нежная и милосердная любовь к Руси, к природе, ко всему живому. И вместе с тем поразила ранняя грусть о бренности бытия.

После того вернисажа Петру Ивановичу не приходилось встречать и слышать Есенина. Но где бы ни находился Чагин, он старался не пропустить, достать каждый новый сборник стихов Есенина, по газетам и журналам пристально следил за его творчеством, знал о его пьяных скандалах в кафе имажинистов - «Стойло Пегаса», о женитьбе на знаменитой танцовщице Айседоре Дункан, продолжительном турне с ней по заграницам, читал в «Известиях» очерк об Америке - «Железный Миргород».

И чем больше росло преклонение перед Есениным, тем с большей горечью понимал Чагин, как мечется поэт между городом и деревней, как мучается среди «чужого хохочущего сброда», надрывно, запойно «жарит» спирт с проститутками и ворами, считая себя таким же пропащим. Какое-то лихое отчаяние было в этих шумных загулах, экстравагантных причудах, бесшабашном растрачивании таланта перед падким на скандальные сенсации обывателем. За всей этой шумной, противоречивой славой угадывалась растерянность, смятение, безвольное непротивление сомнительной возне вокруг поэта.

Сам Чагин перестал публиковать свои стихи, но в душе оставался поэтом и очень любил поэзию, хорошо разбирался в многочисленных литературных течениях и группировках, возникавших в те годы, как грибы после дождя: символисты, футуристы, имажинисты, конструктивисты, экспрессионисты, биокосмисты и бог знает, какие еще «исты». И даже «ничевоки». Добрая дружба связывала Чагина с Демьяном Бедным и Маяковским, который в шутку говаривал: «Кто куда, а я в Петину газетину». И это не ради красного словца сказано было: Чагин принимал живое участие в судьбе многих литера­торов. И случилось так, что однажды жизнь близко свела его с Есениным.

...Восьмого февраля двадцать четвертого года, накануне отъезда со Второго съезда Советов, Чагин решил навестить художника Камерного театра Георгия Богдановича Якулова, справиться, как продвигается его работа над памятником 26-ти бакинским комиссарам, макет которого Якулов привозил в Баку осенью прошлого года... Двадцатого сентября, в день пятой годовщины зверского расстрела комиссаров он участвовал в торжественной церемонии открытия временного памятника 26-ти, сооруженного по проекту скульптора Е. Трипольской и архитектора И. Лалевича. Памятник представлял собой стену, воздвигнутую в торцовой части площади. Перед фронтальной стороной стены, в ее арочной части, была поставлена скульптура обнаженного рабочего; опершись одной рукой на щит с цифрой «26», он вытянул вперед другую с грозно сжатым кулаком. В боковых нишах были установлены белые урны. На месте этого временного памятника впоследствии предполагалось воздвигнуть монументальный памятник-мавзолей по проекту Якулова, но он так и не был сооружен; размеры монумента не вписывались в сравнительно небольшую площадь. Тыловая сторона памятника сохранилась в своем первоначальном виде до наших дней. «Бакинский рабочий» уделил тогда большое внимание работе Якулова. Рисунок с его макета был напечатан в специальном выпуске газеты. В следующих номерах газета, повторив этот рисунок, опубликовала комментарии художника к монументу.

...Чагин доехал на извозчике до сада «Аквариум» на Садово-Триумфальной, по темной лестнице поднялся в мансарду трехэтажного высокого дома, в первом этаже которого находился театр Мейерхольда. Открыл ему сам хозяин, смуглый человек в однобортном пиджаке и галифе, заправленных в желтые краги, - что делало его похожим на жокея. Якулов не был красив. Большой, прямой нос, жесткая линия крупного рта, непропорционально большие уши, длинные брови. Но в совокупности все непомерное в лице его, сглаженное мягкой улыбкой, складывалось в образ, не лишенный симпатии, - незаурядного, волевого, талантливого человека. Темные глаза Якулова горели нездоровым блеском; его легкое было прострелено на войне и он страдал хроническим туберкулезом.

- Ара, кого я вижу! - с каким-то каркающим акцентом воскликнул Якулов, порывисто привлек к себе и обнял Чагина. - Когда приехал, слушай? Уезжаешь? Зачем не заходил? Познакомься, моя супруга, - представил он красивую женщину с огненно-рыжими волосами.

- Наталья Юльевна, - подала руку женщина.

Чагин снял калоши, пальто и с трудом нашел для них место в тесной передней - вешалка ломилась от множества шуб и манто.

- Ты пришел кстати, дорогой, родичи из Эривани прислали мне бочонок шустовского коньяка! - Якулов подхватил Чагина под руку и ввел в мастерскую, огромную комнату под стеклянной крышей, с картинами и театральными афишами на стенах, крутой деревянной лестницей, ведущей на антресоли, большим рабочим столом, заставленным макетами театральных декораций, какими-то глиняными фигурками, планшетами, красками.

Посреди мастерской на круглом столе стоял дубовый бочонок, а вокруг, возле железной печурки и по углам комнаты толпилось множество людей с рюмками и стаканами в руках. Вся эта толпа двигалась, смеялась, спорила...

Якулов был одним из ярких представителей художников-имажинистов, тесно связанный с основателями этой группы Анатолием Мариенгофом, Вадимом Шершеневичем и Сергеем Есениным. Афористичные, часто парадоксальные мысли Якулова неизменно выражались почти зримыми художественными образами. Он любил повторять, что «искусство действует как артиллерийский снаряд, влетевший в тихую обывательскую обстановку: снаряд не приказывает, не просит и даже не напоминает, он просто действует, и художник такой же артиллерийский снаряд, а действие его - импровизация».

Такой стихийной импровизацией была вся жизнь Якулова. Бурная, неуемная фантазия, прихотливые чудачества, покоряющее обаяние принесли ему широкую популярность среди художников, поэтов и писателей, друзья любовно называли его Жорж Великолепный и тянулись к нему в мастерскую, ставшую одним из немногих в те годы салонов художественной богемы Москвы. Здесь можно было встретить кого угодно, от наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского до начинающего художника или дебютанта сцены. Петр Иванович узнал среди гостей несколько лиц с прославленными именами.

Якулов потащил Чагина к столу, представил стоявшим рядом, поднес рюмку коньяку. Когда выпили, Якулов подвел его к рабочему столу с макетом монументального мавзолея 26-ти - спиралеобразной башни, словно ввинчивающейся в небо - уже по макету можно было угадать грандиозность замысла художника.

Якулов начал говорить, темпераментно жестикулируя, и привлеченные его рассказом, к ним потянулись любопытные.

- Мысль, быт и сознание революции, - говорил Якулов, - вот основная тема монумента. Мысли отводится архитектурная форма мавзолея - она лишена симметрии, равновесия, ибо равновесие это символ неподвижности. Революция же есть динамика - устремление. Ступенчатость указывает на последовательность и постепенность хода, знаменует, так сказать, эволюционные моменты революции...

Чагин вдруг почувствовал, что плотное кольцо обступивших слушателей как бы сломалось. Обернувшись, он увидел протискивающегося вперед человека в ладно сидящем сером костюме, с небрежно наброшенным на шею красно-черным шарфом. Чагин сразу узнал его - это был Есенин. Но боже мой, как он переменился за семь лет! Все та же пшеничная копна волос, но теперь они не вьются непокорными колечками, а выпрямились, будто слежались, побурели. И в памяти невольно всплыли слова Есенина «Тех волос золотое сено превращается в серый цвет...» Вроде и глаза те же, голубые с просинью, но нет в них прежнего радостного света, - лихорадочно поблескивает беспокойный взгляд... Все та же изящная фигура, но отчего он устало сутулит спину?

Есенин, казалось, не слушал Якулова, нахмурясь, он сосредоточенно рассматривал стопку фотографий, сделанных в Кара-Кумах при эксгумации трупов бакинских комиссаров. Снимки были жуткие: голова, отсеченная от туловища... раздробленный череп... часть руки... вспоротый живот... Ров, заполненный раздетыми трупами.

Якулов, заметив, что Чагин то и дело оглядывается на Есенина, прервал свой рассказ:

- Сережа, ты не знаком? Петр Иванович Чагин, ответственный работник из Азербайджана, редактор «Бакинского рабочего».

- Есенин, - значительно, но без высокомерия представился поэт и протянул грубоватую мужицкую руку с наманикюренными ногтями.

Удивленный взгляд поэта задержался на бакинце. Вероятно, Есенина поразило несоответствие возраста и внешности Чагина его высокому служебному положению: рыхловатый, с ранним брюшком... На круглом лице добряка, с оттопыренной как у обиженного ребенка нижней губой, светлые, веселые, чуть навыкате, глаза, открытый высокий лоб под зачесанными назад рыжеватыми волосами.

- Рад знакомству, очень рад, - искренне сказал Есенин.

- И я... очень, очень, - долго тряс руку Есенина Чагин, - Давно желал...

Якулов вновь заговорил о монументе, о символике отдельных деталей, а Есенина кто-то увлек и вскоре до собеседников долетел его проникновенный, с хрипотцой голос:


Россия! Сердцу милый край!

Душа сжимается от боли.

Уж сколько лет не слышит поле

Петушье пенье, песий лай.


- Пойдем, послушаем Сережу, - оборвал свой рассказ Якулов.

Сильным голосом Есенин продолжал:


Россия -

Страшный, чудный звон.

В деревьях березь,

в цветь - подснежник.

Откуда закатился он,

Тебя встревоживший мятежник?


- Что он читает? - изумился Чагин.

- Т-сс, дорогой! - Якулов приложил палец к губам и шепнул на ухо: - О Ленине.


... Суровый гений! Он меня

Влечет не по своей фигуре.

Он не садился на коня

И не летел навстречу буре.

Сплеча голов он не рубил,

Не обращал в побег пехоту.

Одно в убийстве он любил -

Перепелиную охоту...


Чагин был поражен: первые проникновенные стихи, написанные о Владимире Ильиче Ленине вскоре после его смерти, написал не кто иной, а Есенин!


... И мы пошли под визг метели,

Куда глаза его глядели:

Пошли туда, где видел он

Освобожденье всех племен.


- дочитал Есенин.

Все утонуло в грохоте рукоплесканий. А когда аплодисменты стихли, послышались просящие голоса:

- Сергей Александрович, сыпь «Кабацкую»!

Сережа, милый. «Не жалею...», - ввинчивался в шум пронзительный женский голос.

- «Исповедь»! - басисто требовал какой-то бородач.

Есенин обнял за шею стоявшего рядом крепыша в бархатной блузе и, будто обращаясь только к нему, начал читать нараспев, с вызовом вскинув побледневшее вдруг лицо.


Не каждый умеет петь.

Не каждому дано яблоком

Падать к чужим ногам...-


-    он читал свою «самую великую исповедь, которой исповедывается хулиган», дерзко признавался, что «мне нравится, когда каменья брани летят в меня, как град рыгающей грозы»... Он сравнивал себя с затравленным волком и вдруг заверял, что «нет любви ни к деревне, ни к городу», и одна дорога ему - «головою свесясь, переулком в знакомый кабак». Тихо, горько, доверительно: «Сердцем я все такой же. Как васильки во ржи, цветут в лице глаза. Стеля стихов злаченные рогожи, мне хочется вам доброе сказать». И с усмешкой в дрогнувшем голосе: «Отчего прослыл я скандалистом?». Но вот «заметался пожар голубой» - это явилась ОНА «...такая ж простая, как все, как сто тысяч других в России», и поэт уверяет: «в первый раз отрекаюсь скандалить»... «Я сердцем никогда не лгу» - от этого признания, поразительной исповедальной искренности поэта больно, как от тяжелого предчувствия, сжалось сердце Чагина.

А люди, радуясь безотказности поэта, требовали, просили читать еще и еще.

- Сережа, милый, «Не жалею, не зову, не плачу»!...

Далеко заполночь Чагин вернулся к себе в гостиницу «Люкс» на Тверской, рядом с булочной Филиппова, и долго не мог уснуть. Не зажигая света, он стоял у большого окна, смотрел на голубые сугробы, на темные дома с погасшими окнами. В белесом, мутноватом свете, глаза еле различили вывеску с крылатым конем и летящими за ним словами «Стойло Пегаса». Эта вывеска была нарисована Якуловым над кафе, которое до революции, Чагин помнил это с детства, принадлежало известному клоуну Бому. Теперь в нем обосновались имажинисты. «С какой горечью читал сегодня Есенин: «Прокатилась дурная слава, что похабник я и скандалист»... - вспомнил Чагин. - Не отсюда ли, не из «Стойла Пегаса» пошла, обрастая легендами, его дурная слава?» - Чагина не покидало смутное чувство беспокойства, недовольства собой, словно у него на глазах упал, разбился в кровь и взывал о помощи ребенок, которому он не мог помочь... Ни руки протянуть, ни слова доброго сказать.

Утром, едва Чагин позавтракал, сложил чемоданы, увязал свертки с покупками для родных, в дверь постучали.

На пороге стоял Есенин - в добротном пальто с бобриковым воротником, с бобриковой шапкой в одной и тростью в другой руке.

- Доброе утро, товарищ Чагин, - застенчиво улыбнулся он. - Извините, я в такую рань...

- Сергей Александрович! - Чагин обрадованно засуетился. - Входите, входите, как я рад!

- Мы с вами перепутали калоши... у Жоржа, - с виноватой улыбкой Есенин снял калоши. - Смотрите... Я догадался, здесь на пятках, монограммы. - «И».

- Выходит, у нас с вами одна нога? - Чагин отодвинул калоши к вешалке и добавил, словно оправдываясь. - Немудрено в такой толчее. Уж вы простите, я ведь первым ушел. Да вы скиньте шубу, Сергей Алек­сандрович... Впрочем, как знаете: не топлено.

- Нет, отчего ж, - Есенин снял пальто, подсел к столу, покосился на ополовиненную бутыль красного вина.

- Согреемся? - спохватился Чагин.

Есенин нерешительно пожал плечами. Чагин налил в два стакана.

- Ну, со знакомством. Выпьем за резиновую про­дукцию «Красного треугольника», которая свела нас с вами.

Есенин дурашливо закивал, чокнулся, выпил залпом, как пьют водку.

- Хорошее вино, - он извлек из кармана пачку дорогих папирос «Сафо».

- Натуральное, шемахинское, - не без гордости пояснил Чагин, разглядывая на сиреневой обложке папирос рисунок женщины в тунике.

- Везет людям! - лукавинка сверкнула в голубых глазах Есенина. - Жорж бахвалился, будто ему прислал джин сам архиепископ Кентерберийский, а вам из Персии, небось, сама шамаханская царица вино шлет, а?

Чагин добродушно рассмеялся, ответил, не вынимая трубки изо рта.

- Шемаха у нас в Азербайджане. Приезжайте, покажу. - И снова наполнил стаканы.

- А Персию покажете?

- Хоть Индию!

- Очень хочу побывать в Персии, очень. - Есенин вместе со стулом придвинулся к Чагину, обрадовавшись, что его желание может сбыться. - Давно думаю...

- В Персию? Чего ради? - Чагин пожал плечами. Из очерка «Железный Миргород» и по рассказам московских друзей он знал, как тошно и тягостно чувствовал себя Есенин в цивилизованной Европе и Америке, как рвался на Родину, а вернувшись, восторженно говорил: «Лучше всего, что я видел в этом мире, - это все-таки Москва». Что же влечет его в нищую фанатичную Персию?

- А знаете, что говорил Гете? - вопросом на вопрос ответил Есенин. После выпитого вина он заметно оживился, застенчивая мягкость сменилась порывистыми движениями. - Гете говорил, что персы, перебрав всех своих поэтов за пять столетий, признали достойными только семерых: а ведь и среди прочих, забракованных ими, многие будут почище самого Гете. Он говорил - кто хочет понять восточного поэта, должен отправиться в его страну... Хаям, Саади, Хафиз, Хагани... В чем тайна их бессмертия? Я хочу побывать в Ширазе, Исфагане, подышать воздухом тех мест... Изодора рассказывала, что во время гастролей в Баку она ездила в персидскую деревню.

Чагин помнил приезд Айседоры Дункан в Баку осенью прошлого года. Восьмого и девятого сентября она дала два спектакля в Большом государственном театре (бывшем Маиловском), потом выступила с концертами для рабочих нефтяных районов, дважды танцевала для их детей. Но о ее поездке в Персию он слышал впервые.

- Куда она ездила?

- Шахово. Или Шухово. Что-то похоже...

- Шихово! - рассмеялся Чагин. - Какая же это Персия? Окраина Баку. Пошлем вас в Тегеран. А то и вместе махнем в гости к нашему послу Шумяцкому Борису Захаровичу. Мы близко знакомы. Младший брат мой, Вася Болдовкин, у него комендантом посольства работает. Съездим, непременно съездим, - уверенно заявил Чагин, готовый услужить своему новому другу, такому обаятельному человеку и замечательному поэту, в которого влюбился с первой минуты встречи. Да и ночное чувство беспокойства и тревоги за поэта не покидало Чагина, он считал себя обязанным помочь ему.

Есенин нисколько не усомнился в возможностях Чагина, добродушного толстячка, занимающего ответственный пост в Баку, и испытал к нему самое доверительное, дружеское расположение.

- Приеду, Петр Иванович, обязательно приеду!

- Да, да, приезжай, - кивнул Чагин. Забеспокоившись, однако, что наобещал лишнего, он поспешил переменить тему разговора. - Сергей Александрович, вчерашние стихи о Ленине... Вы их не публиковали еще?

- Нет, пока нет... - лицо Есенина стало строгим и печальным. - Это только фрагмент. Задумал поэму «Гуляй-поле»... Страшно подумать - Ленина нет. Его не оплакать, не оплакать, что-то другое сжимает горло, - не слезы. - Он помолчал. - Мы с одним товарищем, я тогда лечился в санатории, - сбежали, отправились в Замоскворечье. Несколько часов мерзли в подворотне возле Павелецкого, встречали траурный поезд. Да мы ли одни! Вся Москва мерзла на улицах и площадях. Люди плакали, как малые дети. Соня Виноградская, - знаете ее? - мой друг, в «Правде» работает, - достала пропуск в Колонный зал. Мы с ней и с Катькой, сестрой моей, два часа стояли там. Я смотрел, смотрел... Спокойное такое лицо у Ленина было. Человеческое лицо... Как он сумел вздыбить планету? Что за сила в нем была, а? Все хочу понять. Прикоснуться к этой силе... Все равно живым остался в памяти... Я его трижды видел. И даже слушал. - Есенин задумчиво пригладил волосы. - Первый раз на Красной площади, седьмого ноября восемнадцатого года, тогда открывали мемориальную доску жертвам Октября. Прекрасное творение Коненкова!..

- Я был в тот день на Красной площади среди делегатов шестого съезда, - сказал Чагии.

- Правда? - обрадовался Есенин. - Значит, вы слышали торжественную кантату! Ее же мы написали, Сережа Клычков, Миша Герасимов и я. Помните? «Спите любимые братья, снова родная земля неколебимые рати движет под стены Кремля...»

- Ваши стихи?

- Мои. Не нравится?

- Хорошо, очень хорошо, Сергей Александрович! - горячо ответил Чагин. - Побольше бы такого в вашей лирике.

Есенин испытующе посмотрел на Чагина: не льстит ли? Он привык к лести. Ему нравилось, когда хвалили его стихи, называли лучшим поэтом России. Много таких льстецов тянулось к нему, набивались в друзья - выделиться в отраженном свете гения, попользоваться его хлебосольством. И Есенин щедро кормил и поил восторженных «сотоварищей», хотя прекрасно знал им цену, и в минуты откровения признавался, что все они «легкие друзья». Но Чагин, - Есенин видел это, - не льстил, и поэт сердцем почувствовал в нем искреннего доброжелателя.

- Помню, продолжал Есенин, - с каким азартом, да, да, именно, с азартом смотрел Ленин выступление Изодоры в Большом. Это было три года назад, тоже седьмого ноября. Я стоял за кулисами, и оттуда хорошо видел правительственную ложу. Когда Изодора начала танцевать «Интернационал», Владимир Ильич поднялся вместе со всем залом и вместе со всеми пел... А однажды Зина провела меня на совещание в Наркомпрос, - она работала там у Надежды Константиновны. На этом совещании выступал Владимир Ильич. Как он говорил, какая пружинная логика! - Чагин закивал; и Есенин добавил: - Ну да ты, конечно, слушал его, и не раз, он перешел на дружеское «ты». Помолчал немного и начал декламировать, будто проверяя на слух слова: - «Он вроде сфинкса предо мной. Я не пойму, какою силой сумел потрясть он шар земной?»

Снова пауза. - В траурные дни газеты просили меня написать о Ленине. Я не мог. А теперь пишу. Большую поэму пишу... - Есенин потянулся к Чагину, положил руку на его плечо. - Петр Иванович, приходи ко мне вечерком, почитаю. Я живу тут рядом, в Большом Никитском, два четырнадцать, у Гали Бениславской.

- «Ты такая ж простая как все» - с улыбкой, осторожно напомнил Чагин вчерашние стихи.

- Нет. Галя - мой лучший друг, - категорически заявил Есенин, словно Чагин мог усомниться в этом. - У меня нет друзей, да, настоящих нет. Анатолий Мариенгоф, Микола Клюев, Ванька Приблудный - все эти «мужиковствующие»... легкие они друзья, легкие, как мираж. Пиявки. Пьют мою водку и кровь... Чего только Анатолий не делал, чтобы поссорить меня с Зиной Райх... Уводил меня из дому, постоянно твердил, что поэт не должен быть женат. «Ты еще ватные наушники надень», - говорил он. Развел меня с Зиной, а сам женился и оставил меня одного. - Признание Есенина удивило Чагина. «Как это развел? Дело, видно, не в одном Мариенгофе. Сам, небось, не смог ужиться», - подумал Чагин, но промолчал, благодарный Есенину за дружеское откровение и не желая нарушать его исповедальный настрой. А Есенин, разоткровенничавшись, - что не часто с ним случалось, - продолжал: - Да и Вадим Шершеневич хорош. Еще до революции, когда он печатался под псевдонимом Георгий Гаер, раскритиковал мои стихи, а теперь хвалит их. Нет, он не друг, а так, «лошадь как лошадь», - рассмеялся Есенин. - Это у него сборник стихов так назывался. В Центропечати решили, что книга о лошадях и отправили весь тираж в отдел коневодства Наркомзема. И смех и слезы!.. А вот Галя - она настоящая. Умница. Я ей очень верю... - Есенин задумался. О чем? Избалованный яркой славой и вниманием женщин, вряд ли мог он оценить в полной мере истинную любовь и подвижническое самопожертвование Галины Бениславской. Когда он поселился в ее комнатке в доме «Правды» в Большом Никитском переулке, да не один, а с сестрами, от нее пришлось съехать близкой подруге и сослуживице по газете «Беднота», обрусевшей цыганке; черноокой Ане Назаровой. Потом Есенин привел бездомного сына полка, молодого поэта Ивана Приблудного, а вслед за ним - поэта Алексея Ганина, явившегося из Архангельской губернии. Того самого Ганина, что был свидетелем при бракосочетании Есенина с Зинаидой Райх; одно время Есенин подумывал основать вместе с ним и Клюевым журнал «Россияне». И Приблудный, и Ганин жили за счет Есенина, а он по доброте души своей говорил о каждом из них Галине и сестрам: «Не обижайте его, он хороший». В добавок ко всему, к Есенину, как мотыльки на свет, слетались многочисленные друзья-почитатели и просто собутыльники: пили, ели, галдели, - все ходило ходуном! И конечно, все заботы и хлопоты ложились на плечи Гали. Каких же усилий и напряжения душевных сил требовалось от этой одинокой, двадцатисемилетней женщины, перенесшей немало всяких потрясений болевшей неврастенией и державшейся только благодаря всевозможным пилюлям!..

- А почему вы живете у Бениславской, Сергей Александрович?

- Я с ней в гражданском браке - Помолчал. - Нет у меня своего жилья. То там приткнусь, то здесь. Знаю, да, знаю, Галя, Аня и Елена Кононенко - она тоже из «Бедноты», - уговорили редактора написать обо мне во ВЦИК. Оттуда письмо переслали в МУНИ. Ты знаешь, что такое МУНИ?

- Знаю, - кивнул Чагин, обволакиваясь табачным дымом.

- Московское управление народным имуществом! - продекламировал Есенин, и вслушиваясь, как это звучит, покачал головой.

- Ну и придумали слово: МУНИ!... Этим управлением командует некий Попов. Девчата бегали к нему, справлялись, а он понес какую-то чепуху! Мол, у Есенина есть жена Дункан, а у нее особняк балерины Балашовой на Пречистенке... Словом, обещали, может, через год, может, через два. Вот и сижу в комнатке Гали.

- А что же особняк Балашовой? - улыбнулся Чагин.

- С Изодорой все кончено! - раздраженно выпалил Есенин. - Да, любил я ее, очень любил! А теперь все перегорело, прошло. Она, конечно, талант, да, большой талант. А я ли не самый лучший поэт России? - Есенин сказал это без всякого самохвальства, как нечто неоспоримое. - Мы оба имажинисты, каждый по своему, две яркие звезды и не должны заслонять друг друга. Да, я благодарен ей, благодарен за все. Только не думай, пожалуйста, что это ради нее потащился я в Европу и в страну Колумба. Мне казалось, что Запад- это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии. А там в страшной моде господин Доллар, на искусство им начхать, самое высшее - мю­зик-холл. Я даже книг не захотел издавать, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому там это не нужно. Куда уж нам со своей непристойной поэзией? - саркастически усмехнулся Есенин и судорога свела его разрумянившиеся щеки. - Газеты именовали меня не иначе как «муж Дункан». А я не «муж Дункан», я сам по себе, я - Есенин!

Видя, как кипятится Есенин, и пытаясь отвлечь его от неприятной темы, Чагин спросил:

- Тогда о ком же вчерашние стихи?

И сразу грустная, мягкая улыбка согрела красивое лицо поэта.

- Августа... Августа Миклашевская... «Что ж так имя твое звенит, Словно августовская прохлада?..» Хорошо, а?

- Хорошо, очень.

- А это разве плохо: «Такой иконный и строгий лик по часовням висел в рязанях?» У нее и впрямь иконный лик. Статная, с лебяжьей шеей, волной пепельных волос, руки - пара лебедей, - она истинно русская красавица. А вот счастья нет. Одиноко и трудно ей. По ночам после спектакля пела и танцевала в «Не рыдай».

- «Не рыдай»? Это что, кафе?

- Ночной ресторан - театр. Недоносок нэпа. Был я там однажды. Вадим затащил, он пишет скетчи для увеселения всяких «фармацевтов», - рыгающих от сытости дельцов и их раззолоченных потаскух. - Злость и обида звучала в голосе Есенина, его голубые глаза стали темно-синими, глядели печально. - Больно мне было смотреть, как Вера Инбер вышла на сцену в коротком детском платьице и пела под бренчание Михаила Блантера:


«Я Мариэтта, родом из Прованса.

Люблю поэта Анатоля Франса.

Его читаю по вечерам,

Но вам читать его не дам...»


И Гутя, это белая лебедь!.. А ведь она одна из лучших актрис Камерного театра! Брамбиллу играла в «Принцессе Брамбилле», Пакиту в «Жирофле-Жирофля»...

- Почему же она пошла в этот «Не рыдай»?

- Няню оплачивать... для сына.

- А муж не в состоянии?

- С ним она никогда не жила вместе... Из-за сына не поехала в прошлом году на гастроли в Париж. Таиров распорядился детей не брать. Осталась она и Мартышан.

- А это еще кто?

- Мартышан? Аня Никритина, тоже из Камерного. Жена Анатолия. Они тогда только поженились. У них-то я и познакомился с Августой. В августе... «Что ж так имя твое звенит, Словно августовская прохлада?» - Чагин обратил внимание, что Есенин любит цитировать самого себя, наслаждаясь музыкой нравящихся строк. - Знаешь, Петр Иванович, а ведь она помогла мне вырваться из «Москвы кабацкой». Я даже подумывал, не жениться ли на ней, да, да, жениться!

- Ну и женились бы! - с досадой выпалил Чагин.

Есенин устало повел плечом.

- Рад бы в рай, да грехи не пускают, - усмехнулся он и пристально посмотрел на Чагина, словно колеблясь, продолжать или нет, и, застенчиво договорил. - Однажды я ждал ее в «Стойле», а она опоздала. Когда пришла, я был... Ну, в черновом виде. За соседним столиком какой-то «фармацевт» сказал о ней похабное. Я вскочил, ну и... Потом она рассказывала, меня уложили спать, она плакала надо мной, а Анатолий говорил: «Эх вы, гимназистка! Вообразили, что сможете переделать его!..»

- Ну-у, это гадко! - Чагин побагровел и как-то обиженно выпятив нижнюю губу, принялся набивать трубку.

- Да, да, - тряхнул золотой головой Есенин, тронутый искренним участием Чагина. - Теперь он и над Галей иронизирует: «Спасает русскую литературу!..» Однако, разболтался я сегодня. Словно на духу. От вина, что-ли? - Он перевел взгляд на опустевшую бутыль и порывисто поднялся. - Петр Иванович, пошли в «Стойло», пообедаем, а потом ко мне. Галя пригласит Августу. Стихи почитаю.

Чагин взглянул на часы, развел руками и кивнул в сторону чемодана.

- Сергей Александрович, дружище, уезжаю. Через час к поезду.

- Да? Какая досада! Тогда я провожу тебя.

Портье вынес вещи, кликнул извозчика, и они поехали на Казанский вокзал.

Расставались как давние друзья: оба были общительными и легко сходились с людьми.

Три удара станционного колокола. Протяжный гудок паровоза. Чагин поднялся в тамбур, крикнул:

- Сергей, дружище, приезжайте! Буду ждать!

- Приеду, скоро приеду!

...И вот Есенин в Тифлисе. И послезавтра, в воскресенье, 14 сентября «Заря Востока» опубликует его новую поэму «Песнь о великом походе». Судя по названию, подумал Чагин, Есенин переборол упаднические мотивы, болезненную тему оплакивающего себя хулигана и вырывается из «Москвы кабацкой» к новым го­ризонтам. Не та ли это большая вещь, о которой он говорил в феврале? Ах, какая досада, что они встретились в день отъезда, и Чагину не удалось послушать ее. Тогда б поэма появилась не в «Заре», а здесь у него в «Бакинском рабочем».

На другой день Чагин еще до завтрака просмотрел «Зарю Востока». Газета повторила анонс. Прошел день, и Чагин жадно припал глазами к узким колонкам поэмы:


«... Для тебя я, Русь,

Эти сказы спел,

Потому что был

И правдив и смел...»


Поначалу Чагину показалось, что Есенин избрал слишком уж легковесную форму для решения такой важной темы, как великий революционный поход народа - раешный стих с использованием народных песен, прибауток, частушек и примолвий. Но, вчитавшись в поэму, он понял, что поэт умышленно избрал такую форму, желая сделать язык поэмы максимально доступным народу; в этом сказалось высокое мастерство Есенина. В «Песне...» Чагин явственно ощутил стремление поэта, сохраняя свою привязанность к исконному русскому, поднять новую гражданственную тему. «Песнь...» - была наиболее революционной среди всех его исторических вещей, и это радовало. Поэт впервые воспевал подвиг коммунистов, поднявших народ на «великий поход» за свободу. «Коммунарами в кожаных куртках» называет он тех, «кто за бедный люд жить и сгибнуть рад».

А главное, в этой поэме Есенин представал уже не «попутчиком», - угадывалось личностное ощущение поэта, как соучастника великого похода.

Два последующих дня в «Заре Востока» не было упоминаний о Есенине, а в номере от 17 сентября Чагин прочел новый анонс: «В «Заре Востока» на днях С. Есенин «Поэма о 36».

«Опять поэма! - воскликнул Чагин. - Ай да молодец, Есенин! Вот прорвало! Выдает одну поэму за другой! Но почему «36»? Может, о 26-ти? Не опечатка ли?» Чагин вспомнил, как Есенин рассматривал у Якулова каракумские фотоснимки, и подумал, что следовало бы позвонить в Тифлис, редактору «Зари» Михаилу Лифшицу и сказать об опечатке, а заодно попытаться исподволь разузнать, каковы планы Есенина, не собирается ли он в Баку? В тот день, захваченный редакционной суетой, Чагин не смог позвонить, а утром прочел в «Заре Востока» информацию, которая многое объяснила ему. Газета сообщала, что 16 сентября в клубе совработников Вардин сделал доклад на тему «Современная литература и идеологический фронт». Затем по просьбе присутствующих поэт Сергей Есенин прочитал несколько своих стихотворений.

«Так вот оно что! Вардин сманил его в Тифлис!» Вардин - это был псевдоним видного московского критика, крупного издательского и журнального работника Иллариона Виссарионовича Мгеладзе. Вардин работал в журнале «Красная новь», в котором часто печатался Есенин, и вершил дела в издательстве того же названия, в котором выходили книги поэта. Наконец Вардин активно сотрудничал в журнале «На посту», рьяно нападавшем на «попутчиков», к числу которых причислили и Есенина. Поэт сблизился с Бардиным через своего друга, заведующего отделом массовой литературы Госиздата Анну Абрамовну Берзинь, молодую, красивую женщину, сумевшую побороть в себе влюбленность в поэта, стать его верным, товарищем и в определенной степени опекуном. Есенин уважал Вардина, за глаза называл его «атэц», копируя грузинский акцент Вардина, однако, зная о его близости с Анной Берзинь, слегка побаивался приступов кавказской ревности.

«Ну, коль скоро Есенин поехал в Тифлис с Бардиным, ему не дадут вспомнить о Баку, затаскают по гостям», - с огорчением подумал Чагин.


ГЛАВА ВТОРАЯ


20 СЕНТЯБРЯ. ШЕСТАЯ ГОДОВЩИНА. «Я ПРИЕХАЛ...» В ГОСТЯХ У ЧАГИНА.


Двадцатое сентября особенный, волнующий каждого бакинца день: пролетарский город отмечал шестую годовщину гибели двадцати шести комиссаров.

По такому случаю Клара Эриховна приготовила мужу выходной костюм, свежую сорочку и новые туфли. Чагин был человеком непритязательным, не очень-то заботился о своей внешности. Он бессменно ходил в лоснящемся черном костюме поверх фуфайки или сорочки. И если жена пыталась обновить его гардероб, он неизменно отвечал: «Я не франт». Однажды Клара Эриховна купила ему в закрытом распределителе новые туфли. Он повертел их в руке, пожал плечами: «Зачем ты их купила? У меня всего только две ноги».

Но в такой день он не стал возражать, быстро оделся и сел за газеты. Во вчерашнем номере «Зари Востока», доставленном тифлисским поездом в шесть утра, он сразу наткнулся на стихотворение Есенина «На Кавказе».

«Это первое, что написано на юге», - отметил Чагин про себя. Уже начальные строки подтвердили его не­давние размышления о Тифлисе:


Издревле русский наш Парнас

Тянуло к незнакомым странам,

И больше всех лишь ты, Кавказ,

Звенел загадочным туманом.


Отдавая должное заманчивой притягательности Кавказа, Есенин вспоминал, что «здесь Пушкин в чувственном огне Слагал душой своей опальной» «Не пой, красавица, при мне Ты песен Грузии печальной»... «И Лермонтов, тоску леча, Нам рассказал про Азамата»... «И Грибоедов здесь зарыт Как наша дань персидской хмари...»

Порадовало Чагина признание Есенина, что он бежал из Москвы, «навек простясь с богемой. Зане созрел во мне поэт с большой эпическою темой». Это подтверждала поэма «Песнь о великом походе» и анонсированная «Поэма о 36».

Чагин с усмешкой покачал головой, прочитав, как зло прокатился Есенин по адресу Маяковского, назвав его «штабс-маляром», который «поет о пробках в Моссельпроме».

«Расквитался за балалаечника», - подумал Чагин. Он хорошо понимал, что в основе столкновения двух лучших и таких разных поэтов современности лежит не личная неприязнь, а ревностная борьба за лидерство в поэзии, за утверждение первенства своего литературного клана. «Ведь это же в своем роде «деишме»! - Чагин вспомнил свою недавнюю поездку в Казахский район республики, на хлопкоуборочную страду. В селе Юхары-Салахлы его пригласили на «деишме», - со­стязание ашугов. Двое ашугов в военных гимнастерках и высоких барашковых папахах, картинно вышагивая по кругу перед сельчанами, играли на инкрустированных перламутром сазах и звонко распевали свои импровизации, стараясь перепеть один другого, а сельчане подзадоривая их, горячо награждали каждого аплодисментами и возгласами: «Джан! Саг ол! Саг ол!»

«А, и Клюеву досталось!» - Чагин с улыбкой прочел:


И Клюев, ладожский дьячок,

Его стихи как телогрейка,

Но я их вслух вчера прочел -

И в клетке сдохла канарейка».


Чагину не раз попадались стихи Клюева, в которых тот иронизировал над цилиндром и лаковыми штиблетами Есенина. «Вот и доигрался. Сергею на язык не попадайся, - остер!» Вообще-то Чагин не мог представить себе Есенина, золотогривого и голубоглазого рязанца, в черном высоком цилиндре и пелерине, с толстой тростью в руке. Он не видел его в этом одеянии пушкинских времен, но, говорят, выглядело это смешно, маскарадно. Стремление уподобиться Пушкину было так велико, что Есенин носил на левой руке кольцо с сердоликом, подобное тому, какое носил великий поэт...

...В тот день «Бакинский рабочий» не выходил, - номер, посвященный 26-ти, был выпущен накануне. Чагин просматривал «Правду», когда у подъезда остановилась машина и шофер Кругликов трижды просигналил. Ча­гин чмокнул в кудрявую головку шестилетнюю Розу, перекинул через руку пиджак и спустился.

Около десяти часов утра вереница машин руководителей республики проехала по Набережной, по которой в два конца шли красные, новенькие вагоны недавно пущенного трамвая, свернула на Большую Морскую и подъехала к площади Свободы, оцепленной милиционерами в белых гимнастерках и белых шлемах. Не случайно назвали площадью Свободы бывшую Биржевую площадь, - между Биржевой, Молоканской, Большой  Морской и Будаговской улицами, на которой росла чахлая зелень и прежде стояло круглое, деревянное здание кинотеатра «Рекорд». С марта семнадцатого года здесь шумели митинги, звучали страстные речи о свободе; двадцать пятого октября, когда в Баку долетела весть о победе Октябрьской революции, здесь на многолюдном митинге выступали Шаумян, Азизбеков, Джапаридзе, другие бакинские комиссары. В сентябре двадцатого года, в дни работы I съезда народов Востока, здесь были захоронены останки двадцати шести коммунаров, доставленные в красных гробах из Ахча-Куймы...

На площади Свободы уже собрались многочисленные делегации заводов и промыслов. Над людским морем алели флаги, лозунги, плакаты; с портретов смотрели молодые лица бакинских комиссаров, сверкала на солнце медь духовых оркестров. И цветы, всюду букеты живых цветов... А балконы домов, обступивших площадь, - в многоцветье вывешенных ковров.

Руководители республики поднялись на обитый кумачом и увитый хвойными гирляндами помост, сколоченный на краю площади, с мраморным камнем посередине, на котором были выбиты памятные слова о захоронении двадцати шести бакинских комиссаров.

Траурный митинг открыл секретарь Бакинского комитета партии Левон Мирзоян. Он предоставил слово Сергею Мироновичу Кирову, - площадь встретила его громом аплодисментов. Чагин всегда восхищался умению Кирова соединять воедино яркую образность художника и публицистическую остроту политика, - его выступления, начиненные огромной взрывной силой, никого не оставляли равнодушным, глубоко западали в сердце и намять.

После Кирова выступали соратники и друзья коммунаров, те, кто работал вместе с ними. Перед глыбой временного памятника вырос холм живых цветов. Под звуки оркестра мимо трибун прошли отряды красных аскеров, делегации рабочих.

С площади Чагин отправился домой, пообедал, освежился недолгим сном, а под вечер поехал в редакцию: надо было прочесть и подписать двухполосный экстренный выпуск «Телеграммы» «Бакинского рабочего», выходивший завтра вместо очередного номера газеты.

Он поднялся на третий этаж, вошел в угловую комнату с окнами на улицы Шаумяна и Милютинскую. Окна были распахнуты настежь, но и это не приносило желанной прохлады в тягостную духоту кабинета. Чагин снял пиджак, включил вентилятор и раскурил трубку.

Влажный оттиск полосы лежал на его большом письменном столе, - значит дежурный по номеру Герасим Джавадян уже прочел его. Чагин протянул руку к мраморному стаканчику с карандашами, но не нашел на месте синего, остро отточенного карандаша, которым привык пользоваться: в этом он подражал Кирову и писал так же крупно, размашисто, как он.

- Герасим! Герасим! - позвал Чагин.

В дверях появился высокий человек в линялой сатиновой «толстовке», на кончике носа чудом держалось то и дело сползавшее пенсне.

- Герасим, куда девался мой синий карандаш?

- Не знаю, Петр Иванович. Может быть, Костя взял.

- Ну сколько раз говорить?... Не трогайте моих карандашей! - пробурчал Чагин оттопырив нижнюю губу. - Как тут, все в порядке? - он кивнул на оттиск, выдвинул средний ящик стола и извлек оттуда другой синий карандаш.

- Все в порядке.

Чагин удовлетворенно хмыкнул и окутался синим табачным дымом. Голубые, чуть на выкате глаза привычно зашарили по строчкам. Дочитав полосу до конца и переворачивая ее, он обнаружил под ней фирменный бланк редакции - такими бланками обычно пользовались сотрудники редакции для официальной переписки и ответов авторам. Первое, что бросилось в глаза Чагину - подпись под несколькими строками записки: «С. Есенин. 20. IX-24 г.»

«Есенин!» - радостно изумился Чагин и быстро пробежал текст написанный мелкими, круглыми, словно рассыпавшиеся бусинки, буквами: «т. Чагин! Я приехал, но Вас не застал. Остановился в отеле «Новая Европа», номер 59. Позвоните директору отеля и передайте, когда Вас можно видеть. С. Есенин 20. IX. 24 г.».

- Герасим! Герасим! - крикнул Чагин, и когда Джавадян снова появился в дверях, спросил: - Что же ты не скажешь?

- О чем, Петр Иванович?

- Есенин приехал! - Чагин понял, что Джавадян не знает об этом. - Будь другом, позвони в гараж, пусть Коля подъедет, - а сам крутнул ручку телефона: - Барышня, мне директора «Новой Европы»... Алло! Али Самедович? Здравствуй. Чагин говорит. Слушай, у тебя в пятьдесят девятом номере Есенин остановился... Да, да, «желтый», он самый. Пошли кого-нибудь предупредить, чтобы он никуда не отлучался. - Дал отбой, позвонил жене. - Клара, у меня сегодня дорогой гость, очень дорогой. Ты там посмотри, - чтобы все, что надо...

Вошел краснощекий парень, шофер Николай Кругликов.

- Прибыл, Петр Иванович.

- Коля, жми в «Новую Европу», там в пятьдесят девятом номере Есенин остановился, слышал о таком?

- Как не слышать? Не где-нибудь, в редакции работаю, - с достоинством ответил Кругликов и начал декламировать: - «Ты жива еще, моя старушка...»

- Давай вези его сюда! - нетерпеливо перебил Чагин.

«Новая Европа» находилась через улицу, в следующем квартале: быстрее дойти пешком, чем ехать в объезд. Но Кругликов не высказал этого резонного замечания: во-первых, он привык беспрекословно выполнять приказания Чагина, во-вторых, понял, что ему оказана честь доставить такого знаменитого гостя. Не успел Чагин дочитать и подписать влажный оттиск полосы, как в кабинет, обворожительно улыбаясь, вошел Есенин. На нем была широкая, грузинского покроя, мышиного цвета рубаха из тонкой шерсти, расстегнутая в вороте и перепоясанная узким восточным ремешком, брюки «в бутылочку»» и желтые модные ботинки «джимми».

Петр Иванович, невысокий, с брюшком, словно колобок порывисто выкатился ему навстречу.

- Сергей Александрович! Дружище! - Чагин обнял Есенина и крепко поцеловал. - Ну, наконец-то! Я жду вас в Баку и вдруг узнаю, что вы махнули мимо нас в Тифлис.

- Я был здесь. Два дня...

- И не зашли? - укоризненно покачал головой Ча­гин.

- Так уж получилось, - виновато улыбнулся Есенин. Он не стал рассказывать, что именно случилось. А случилось вот что:

Шестого сентября Есенин приехал в Баку, сел в фаэтон и велел ехать в лучший отель. Фаэтонщик при­вез его в «Новую Европу». Есенин оформлял у администратора помер, как вдруг знакомый, каркающий го­лос окликнул его:

- Ара, Серело, дорогой! - с мраморных ступеней от лифта к нему спешил сияющий Георгий Якулов.

Есенин знал, что Якулов находится на Кавказе, но не ожидал встретить его в Баку. Вежливо спросил про дела. На кавказский манер пересыпая речь междометиями, жестикулируя, Якулов рассказал, что в прошлом месяце на представительных заседаниях в Баксовете дважды рассматривался проект монумента 26-ти. Несколько дней назад Якулов сдал все эскизы, таблицы, планы, макет, и теперь собирается в Эривань, погостить у родных.

- Кажется, имажинисты решили завоевать Баку, а? Один за другим слетаются.

- Ты что, не читал в «Правде»? Мы с Ваней Грузиновым распустили имажинизм.

- На! - широко раскрыл глаза Якулов. - Как распустили, слушай?... Представляю, как беснуются твои собратья Мариенгоф и Шершеневич!

- Пусть их! У моих, как ты говоришь, собратьев нет ничего дорогого сердцу. Им все едино, о чем орать. Пустая эквилибристика! Одни выкрутасы словесные. Имажинизм не имел под собой почвы и умер сам по себе... Знаю, беснуются. Но что мне в их драчливых наскоках... Мышиными зубами горы не подточишь.

- Я тут совсем отстал от столичных новостей. И Ильин ничего не говорил.

- Как, Ильин здесь? - поразился Есенин и его глаза потемнели от недовольства.

- Позавчера приехал, - кивнул Якулов. - Говорю же, имажинисты слетаются.

Ильин - это был псевдоним известного левоэсеровского террориста Якова Блюмкина. 6 июля 1918 года по приказанию своего ЦК он с подручным убили германского посла Мирбаха, чтобы сорвать Брестские переговоры о мире. Это убийство послужило сигналом к началу левоэсеровского мятежа. Мятеж был подавлен, его зачинщики предстали перед Трибуналом. Блюмкина, скрывавшегося после убийства, приговорили к высылке из Советской Республики; он под чужими именами жил то в Рыбинске, то в Кимрах, а в апреле 1919 года явился с повинной в Украинское ВЧК. Гуманное Советское правительство амнистировало его, а тогдашний нарком по военным и морским делам взял под свое крылышко.

До революции Блюмкин окончил в Одессе церковную школу, работал электротехником, но теперь во всех анкетах писал, что он «по образованию - литературный работник». Он стал печататься под псевдонимом «Ильин», посещал литературные кафе, сблизился с имажинистами и даже подписал вместе с Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и другими устав «Ассоциации вольнодумцев в Москве», которая ставила своей целью «духовно-экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции».

Блюмкина-Ильина всегда можно было встретить в «Стойле Пегаса» в окружении окололитературных де­виц. Случалось, в разгар шумного спора, он выхватывал наган и, картинно потрясая оружием, грозно кричал: «Я - Блюмкин!» И надо сказать, - действовало! Имя его наводило страх даже на милицию.

«Стойло Пегаса» Ильин облюбовал не случайно. Талантливые, кабацкие стихи Есенина, озорство его и пьяные дебоши, а главное - растущая популярность импонировали эсерам, и те не прочь были превратить поэта в глашатая своих идей. И Ильин, этот эсеровский Мефистофель, пытался сблизиться с Есениным, завладеть его душой, и на первых порах небезуспешно. Зная о давнем желании Есенина издавать свой крестьянский журнал, Ильин обещал ему поддержку «влиятельной особы». Вскоре он устроил ему встречу с наркомом. Есенин, тщательней, чем обычно оделся, приведя в порядок златокудрую копну волос - и помчался в Кремль. Нарком был любезен. Поддержал идею создания журнала, обещал отпустить деньги. И тут случилось непредвиденное - Есенин подумал и отказался, - испугался материальной ответственности.

С тех пор Есенин почти не виделся с Ильиным. И вот, волей случая они оказались в одной бакинской гостинице.

Под вечер, когда схлынул зной, Якулов и Есенин поднялись в летний ресторан и сели за столик в углу балюстрады. Отсюда, с крыши самого высокого восьмиэтажного здания Баку, просматривался почти весь город, амфитеатром обступивший бухту. Внизу, в центре теснились кровли, крытые цинком и черепицей, дальше разбегались одноэтажные плоскокрышие дома. Среди этой безликой каменной толчеи лишь кое-где зеленели деревья, да над кромкой моря, по которому скользили парусные лодки, тянулась зеленая полоска бульвара.

- Ты впервые в Баку? - спросил Якулов, подметив с каким интересом вглядывается Есенин в голубую распахнутость бухты.

- Проездом был, в двадцатом.  

И по праву «старожила» Якулов стал знакомить Есенина с городом: вот там - Девичья башня, за ней - Старый город, дворец Ширваншахов...

- А этот особняк, - он указал на двухэтажный красивый дом, занимающий весь квартал, - принадлежал самому богатому бакинцу - Гаджи Зейналабдину Тагиеву. Позавчера похоронили. Умер в возрасте ста пяти лет от воспаления легких у себя, на даче в Мардакянах...

Есенин смотрел на серые скаты кровли, на которых словно витязи, стояли в два ряда кирпичные трубы с ажурно-цинковым кружевом поверху. Любопытства ради принялся считать и насчитал шестьдесят восемь труб. «На что столько?» - подумал он, слушая Якулова.

- ...начинал нищим амбалом... Нефтяной фонтан в один день превратил его в миллионера... Подарил городу ткацкую фабрику, женскую гимназию, тюрьму, театр... Вон его крыша, рядом с «Бакинским рабочим».

- Чагина видел? - спросил Есенин.

- Конечно!

Официант принес заказ. Принялись за еду. Пили холодное «Саэро».

Южное небо как-то сразу налилось фиолетовой густотой. На крыше зажглись яркие огни. В освещенной раковине эстрады вкрадчиво запели скрипки. На тесный пячаток - между столиками вышли танцующие пары. Вино, ресторанный шум и музыка опьянили Есенина, он оживился, движения его стали суетливыми.

От танцующих отделились двое: громадный, стянутый кителем, военный буквально тащил к их столику молодую женщину.

- Боже мой, кого я вижу! - загромыхал Ильин. - Сережа! Друг! И ты в Баку!.. Аня, знакомься. Друзья по литературной работе, Сергей Есенин, а это Жорж Якулов, художник... Моя жена. - Чуть хмельная красавица, хихикая, протянула руку с дорогим перстнем. По ее улыбке и взгляду, по песцу на оголенных плечах и по фальшивым бриллиантам в серьгах, нетрудно было догадаться, кто его спутница. Ильин отодвинул стул, усадил Аню, уселся сам и крикнул: - Иван Иванович! – К столу тут же подошел метрдотель. - Коньяк и дыню! Шампанского!

Есенин как-то сразу увял, ссутулился. Ильин бахвалился, - что приехал инспектировать войска, что у него специальный пульмановский вагон, и он может покатать друзей по всему Закавказью.

Разошлись под утро. Весь день Есенин спал и не пошел в редакцию. Под вечер поехал на вокзал проводить Якулова, а когда вернулся в гостиницу, снова попал в объятия хмельного Ильина.

Сидели за тем же столиком. Подруга Ильина так и льнула к Есенину, не сводя с него бездумных красивых глаз, громко смеялась. Потом вдруг вскочила с места и потащила его танцевать.

Ильин набычился, ревниво косился в сторону танцующих - его совсем развезло от коньяка.

- Ты почему не спросил разрешения? - хмуро уставился он на Есенина, когда тот подвел к столику Аню.

Есенин рассмеялся.

- Да ты что, Яша, ревнуешь?

- Ха-ха-ха, - закатилась Аня. - Ну, котик...

- Убью! - заорал Ильин и схватился за кобуру.

Есенин вскочил, сжал кулаки. С детства он отлично владел приемами кулачного боя, - дед научил, - одним ударом мог свалить с ног. К столику мгновенно подскочили метрдотель и официант, заслонили Есенина, увели его.

Утром Есенин сложил чемодан и первым поездом уехал в Тифлис.

Вспоминать об этом было неприятно, и Есенин только виновато улыбнулся.

- Так уж получилось...

- Ничего, погостили в Тифлисе, теперь в Баку погостите... Правда, у нас не те «эдемы и рай», - улыбнулся Чагин.

- А Персия? - деликатно напомнил Есенин. - Помните, «корабли плывут будто в Индию»?

- Поплывете, поплывете, - скороговоркой заверил Чагин.

Вошел Джавадян. Чагин познакомил его с Есениным, передал подписанную полосу.

- Я дома. Ночью загляну в типографию. Если что - звони. Ну, поехали, Сергей Александрович.

Кругликов вел машину лихо, то и дело восторженно оглядывался на Есенина и чересчур часто сигналил, словно желая обратить внимание пешеходов на своего знаменитого пассажира. Дорогой Чагин сказал:

- Эх, дружище Сергей, приехали бы дня на два раньше, дали бы в газету стихи о двадцати шести. Сегодня у нас такой день...

- Теперь уже поздно?

- Отчего же? Напишете - дадим. В следующем номере идет поэма Асеева. Могли бы и ваши поместить. Вообще, давайте, давайте все, что есть. Будем печатать. Кстати, «Поэма о 36», о чем она?

- Другое, с овеем другое... Тоже революционная вещь. О политкаторжанах, узниках Шлиссельбурга... Только смерть в бою смогла победить героев... Илья Ионович рассказал.

- Это не Ионов ли, заведующий питерским отделением Госиздата?

- Он самый. Тоже был узником Шлиссельбурга.

- А я грешным делом подумал, что в «Заре» опечатка.

- Нет, для «Зари» Маяковский написал что-то о двадцати шести, - как бы между прочим ответил Есе­нин. Он не стал рассказывать, что его «Поэма о 36», написанная полтора месяца назад, в начале августа, первоначально называлась «26. Баллада». Почему  «26»? Возможно, когда Ионов рассказал Есенину об узниках Шлиссельбурга, память подсказала ему историю трагической гибели бакинских комиссаров, услышанную от Якулова, напомнила виденные фотографии и поэт, назвав безымянных узников «двадцатью шестью», хотел как бы соединить во времени героев разных поколений, отдавших жизнь борьбе за свободу. Но после бакинской встречи с Якуловым Есенина захватила мысль написать балладу о бессмертных современниках, о подвиге бакинских коммисаров. Тема, историческая подлинность, яркость характеров - все больше, яростней захватывает поэта, лишая его покоя. Что бы он ни делал, о чем бы ни говорил, внутренним зрением был прикован к тому трагическому, сентябрьскому дню. Как из тумана возникали живые черты, песчаные барханы, слышался посвист ветра в пустыне, последний оборванный пулей вскрик...

В Тифлисе, переписывая «26. Балладу» для редакции, Есенин изменил ее название на «Поэму о 36», внес поправки в текст, и принялся работать над «Балладой о двадцати шести». Однако узнав, что редакция уже приняла стихи Маяковского о двадцати шести, он вспомнил о своем обещании Чагину приехать и поспешил в Баку, не имея еще на руках рукописи новой поэмы.

Чагин полюбопытствовал, как приняли Есенина в «Заре Востока».

- Как родного! Миша меня просто очаровал. Умный, добрый, и как-то особенно слушать умеет...

- Наш «бакрабовец», - кивнул Чагин.

- Обещал печатать все, что пришлю.

- Зачем посылать в Тифлис? - Чагин укоризненно кольнул взглядом поэта. - Печататься будете у нас.

- Хватит и для них и для вас. Я теперь много писать буду. Почти два года не писал. А теперь пошло. Маяковский тиснул в «Заре» два стихотворения, а я две поэмы и стих.

«Как мальчишка хвастает! - ухмыльнулся Чагин. - А может просто завидует? Маяковский тот был с теми, кто делал революцию, работал на нее. Сергей, как бы издали увидел, чужими глазами прикоснулся. Потому и беспокойно ему. Завидует. А что, зависть естественное человеческое чувство. А уж в творчестве может обернуться действенным стимулом... Правда, бывает и наоборот»

- Читал, как вы обменялись «любезностями».

- Чепуха. Встретились мы весьма дружелюбно. Если и сразились, то только в биллиард, - поспешил заверить Есенин и рассказал, как его давний друг по Москве, работник «Зари Востока» Николай Вержбицкий. повез его в гостиницу, где остановился Маяковский, как они втроем ходили на Шайтан-базар, в удивительные серные бани, восторженно воспетые еще Пушкиным. (Еще бы! Есенин не мог не посетить эти бани, если сам Пушкин бывал в них и подвергся «экзекуции», терщика-массажиста «мэкисе»)

- Ну, серных бань у нас нет, но здешние бани, азиатские и европейские, например, «Фантазия»...и. в самом деле фантазия. А терщики «кисечи» получше тифлисских! - ответил Чагин.

Есенин понял, угадал всплеск патриотической ревности бакинца, и как бы подразнивая Петра Ивановича, сказал:

- Зато уж такого духана, как «Симпатия» нигде в мире не сыщешь! Сидели мы в этом подвальчике, в нише с портретом Наполеона, - там в каждой нише знаменитость нарисована: Колумб, Суворов, Багратион,
Пушкин, и все похожи на грузин, - а официант кричал буфетчику: «Эрти графини Наполеони», один графин вина Наполеон, значит, нам.

Машина остановилась у парадного подъезда на углу Карантинной и Красноводской улиц. На приступке у входа, как у многих домов бакинских частновладельцев, выложено из гранита французское «Salve» - «добро пожаловать». Парадный, в тяжеловатой лепке подъезд отделан черным и белым мрамором, каменной вязью. Беломраморная лестница ведет на третий этаж.

Чагин открыл дверь своим ключом и из передней крикнул:

- Клара, принимай гостя!

Есенин беглым взглядом окинул просторную комнату с двумя высокими окнами и дверью на балкон. Мебель старинная, дубовая. Буфет в полстены, ломберный столик, пианино... Посреди комнаты круглый стол, сервированный на три персоны. Жареная рыба, зелень, фрукты. Несколько бутылок. Острым взглядом Есенин отметил - только вино и лимонад.

Вошла Клара Эриховна, дородная, белотелая, щеки - кровь с молоком, волосы гладко зачесаны и стянуты тугим пучком на затылке - типичная немка с Поволжья, из тех, которые до революции обычно служили экономками или гувернантками в барских домах. Приветливо, но сдержанно улыбаясь, сделала едва заметный книксен и протянула руку. Есенин галантно приложился к пухлым пальчикам и обратился к голубоглазой, со светлыми кудряшками девочке, стеснительно жавшейся к матери - Роза всегда дичилась незнакомых. людей. Но удивительно, едва Есенин весело посмотрел на девочку и спросил ее имя, как она повела себя свободно, раскованно.

- Гелия, Гелия Николаевна, - назвала Роза свое «игрушечное» имя и сделала книксен. - А тебя как звать?

- А меня - Сергей Александрович, - ответил Есенин и шаркнул ногой.

Оба весело, заразительно рассмеялись.

- А ты видел мою дочку? - спросила Роза.

- Нет, Гелия Николаевна, - не видел, - Есенин развел руками и изобразил на лице такое огорчение, что Роза сжалилась над ним, схватила за руку и потянула за собой показывать куклу.

- Пойдем, пойдем. Ее Роза звать. Как меня.

Есенин с мальчишеским озорством последовал за ней.

Потом Розу отправили спать. Ей очень не хотелось расставаться с новым другом.

- Я посплю немножко, а потом когда встану утром, ты будешь играть со мной?

- Конечно, Гелия!

- Ну, пора подкрепиться! - Чагин нетерпеливо ходил вокруг стола, присматриваясь, все ли сделано так, как он любит.

Соловья баснями не кормят.

Обычно Есенин в гостях застенчиво улыбался, мало ел, прятал под стол некрасивые руки. Но здесь, рядом с добродушными хозяевами - он чувствовал себя уютно - все в этом доме дышало искренним теплом. Есенин еще в Москве с первой короткой встречи потянулся к Чагину, и теперь с интересом открывал в нем новые качества. Оказалось, Чагин большой гурман и отличный тамада. По-грузински велеречивый в изобретательных тостах, он добрым словом помянул знакомых, балагурил, ненавязчиво потчевал то одним, то другим блюдом, при этом и сам ел с завидным аппетитом. Пил понемногу, как-то легко, с достоинством, не пьянея, только живые глаза его голубели ярче, веселее.

А Клара Эриховна, как показалось Есенину, чувствует себя не очень ловко и с удовольствием удалилась бы на кухню. Она переводила взгляд с мужа на гостя, почти весь вечер молчала, лишь изредка и как-то стеснительно обращаясь к гостю: «Кушайте, пожалуйста, это очень вкусно». Когда она начинала говорить, Ча­гин умолкал, косился на нее с опаской. Есенин почувствовал, что ее присутствие тяготит Чагина, что за внешним благополучием таится трещина семейного разлада.

После ужина перешли в маленький кабинет Чагина, где на диване была постелена постель. Клара Эриховна принесла вазу с гранатами, айвой, виноградом и персиками. Подала чай. Чагин достал из книжного шкафа несколько газет, положил их на письменный стол.

- Вот, почитай на досуге. Это все о наших комиссарах.

Еще за ужином Чагин заметил, что запястье левой руки Есенина плотно стянуто черной шелковой лентой.

- Что с рукой, Сергей? - спросил он.

Есенин грустно усмехнулся, замотал головой, будто желая отделаться от наваждения, и тоскливо сказал:

- А ведь я стану сухоруким. Сохнет она, - он помял черное запястье. - Порезал сухожилие.

- Порезал? Да ты что, Сергей! - выпуклые глаза Чагина выразили ужас.

- Нет, нет, не то, - рассмеялся Есенин, поняв, о чем подумал Чагин. - Случайно порезал. Поскользнулся, упал в полуподвал... об оконное стекло... Шел домой, а попал в Шереметьевскую больницу... Ну да нет худа без добра. Иначе не избежать бы мне суда.

- Какого еще суда? - еще больше поразился Чагин.

- Да пустое! - махнул рукой Есенин. И тут же нервно заговорил: - В «Стойле» на эстраде стихи читали, а один «фармацевт» гремит посудой и чавкает как свинья. Я ему по-хорошему, а он хохочет: «Плевал я на ваши вирши. Я пожрать пришел». Схватил я тарелку с кашей-размазней и опрокинул ему на голову. Тут такое началось! «Хулиган! Скандал! Милиция!..» Ну, опять протокол составили!

- Ах, Сергей Александрович, ну на что тебе эти скандалы! И в стихах ты себя хулиганом и скандалистом выставляешь. Ты знаешь, я даже представить себе не могу, чтобы ты... Такой... Такой бережный к лю­дям...

- Чего не сделаешь ради славы, - отшутился Есе­нин.

«Удивительно, - подумалось Чагину, - как поминутно меняется выражение его глаз и лица! То нежные, застенчивые, то насмешливые, то печальные и грустные, то усталые, то живые, возбужденные...»

- Когда это случилось? - спросил Петр Иванович, не сводя глаз с черной повязки.

- В феврале. Как раз через день после нашей встречи, - Есенин нахмурился. - Что-то зачастил я по больницам... Ведь только за неделю до этого вышел из другой больницы. Полтора месяца лежал на Большой Полянке.

«Большая Полянка? Но там же санаторий для нервнобольных, что-то вроде психиатрической лечебницы...»

Словно прочитав мысли Чагина, Есенин продолжал:

- Ваши братья-журналисты загнали меня туда. Затравили, да, да, затравили! Бездарнейшая группа мелких репортеришек и интриганов заняла оборону в журнале «На посту», обложила нас, «попутчиков» красными флажками и травят борзыми: «Ату его, ату!»

Чагин усмехнулся. Он знал о борьбе журнала «На посту», созданного критиками литературной группы «Октябрь», которая возглавляла пролетарское литературное движение, с «попутчиками», выступавшими чаще всего на страницах журнала Воронского «Красная новь».

- Сергей, дружище, - сказал Чагин, достав из шкафа книгу «К вопросу о политике РКП (б) в художественной литературе», - если ты говоришь о сектантских выпадах «напостовцев» на «попутчиков», то, во-первых, там усердствует твой друг Илья Вардин, во-вторых, - Чагин раскрыл книгу на одной из закладок, - во-вторых, вот здесь опубликовано письмо в Отдел печати ЦК, подписанное тобой, Алексеем Толстым, Всеволодом Ивановым, Михаилом Пришвиным, Исааком Бабелем, Николаем Тихоновым, Михаилом Зощенко, Маргаритой Шагинян, ну и другими...

- Да, да, все «попутчики», - кивнул Есенин. - Да, мы писали, писали, что пути современной русской литературы, - а стало быть, и наши, - связаны с путями Советской России.

Чагин начал цитировать по тексту:

- «Тон таких журналов, как «На посту», их критика, выдаваемая притом за мнение РКП, в целом подходят к нашей литературной работе заведомо предвзято и неверно».

- Это - тактичная формулировка Толстого. Я бы написал резче.

- Вы написали письмо девятого мая. В тот же день Отдел печати принял резолюцию. Напомню тебе, что сказано в ней: «Приемы борьбы с «попутчиками», практикуемые журналом «На посту», отталкивают от партии и Советской власти талантливых писателей». - Он захлопнул книгу. - Как видишь, партия не дает вас в обиду «напостовцам» Волину, Лелевичу и Вардину. - Чагин откинулся на спинку плетеного кресла и с удовольствием задымил трубкой.

- Все так. И не о Вардине я. Вардин ко мне хорош и очень внимателен. Он чудный, простой и сердечный человек. Его недостаток в том, что он любит коммунизм больше литературы. Я говорю о том типе, который часто подписывается фамилией Сосновский. Маленький картофельный журналистик! Хавронья со скотного двора! Унтер Пришибеев от революции! Рр-а-сходись, мол, так твою растак! Где это писано, чтобы собирались по вечерам и песни пели?! Почти семь лет трубит все об одном и том же - что, де, русская современная литература контрреволюционна и что личности попутчиков вызывают весьма большое сомнение. - Есенин побелел и, задыхаясь от гнева, шумно перевел дыхание. - Раздул в печати «Дело четырех». Ты слышал о нем, Петр?

Чагин кивнул, не вынимая трубки изо рта, - да, он слышал. Примерно год назад, в ноябре прошлого года, он натолкнулся в «Правде» на «Открытое письмо», подписанное четырьмя поэтами: Петром Орешиным, Сергеем Клычковым, Алексеем Ганиным и Сергеем Есениным. Они писали, что в связи с появившейся в «Рабочей газете» статьей Сосновского и заметкой в «Рабочей Москве», они считают бесполезными и преждевременными всякие возражения и оправдания вплоть до разбора инцидента третейским судом.

В том же номере сообщалось, что Центральное бюро секции работников печати поручило товарищескому суду рассмотреть заявление четырех поэтов по поводу статьи Сосновского.

Чагин тут же затребовал названные газеты. Его поразил недобрый, саркастический тон статьи Сосновского «Испорченный праздник» и заметки «Что у трезвого «попутчика» на уме». Последняя не была подписана, но Чагин по стилю догадался, что она принадлежит перу Б. Волина, редактора журнала «На посту».

О чем же поведали читателю журналисты?

20 ноября Всероссийский Союз поэтов отмечал свое пятилетие. Но четырех поэтов: Есенина и троицы «мужиковствующих» его друзей не было на юбилейном вечере. В тот день они зашли в пивнушку. Выпив и захмелев, завели, якобы, оскорбительный антисемитский разговор. К ним привязался некий гражданин Роткии. Подстрекаемый дружками, Есенин выставил его из пивной. Немного погодя Роткин вернулся с двумя милиционерами и поэтов доставили в отделение милиции...

Позже Чагин узнал от приезжавших из Москвы литераторов подробности «пивного» скандала. Оказывается, «мужиковствующих» дружков Есенина перестали пускать в «Стойло Пегаса», где они ели и пили за счет Есенина, затевали скандалы. В тот день дружки перехватили Есенина на улице и увлекли в пивную. Говорили о делах крестьянских поэтов. Прежде Есенин сотрудничал с Орешиным и Клычковым в «Трудовой артели художников слова». После возвращения из-за границы и в особенности после ссоры с Мариенгофом, Есенин загорелся желанием создать толстый литературный журнал «Россияне» и собрать вокруг него крестьянских поэтов. И вот в пивной, стремясь переманить Есенина на свою сторону и поглубже вбить клин между ним и имажинистами, к которым они испытывали личную неприязнь, Дружки подливали ему водки в пиво и «масла в огонь»; настраивали против «немца» Мариенгофа.

- Да какой Анатолий немец? - шумно запротестовал Есенин. - Его отец крещенный еврей!

Вот тогда-то подвыпивший гражданин Роткин, усмотревший в словах Есенина что-то оскорбительное, вмешался в их разговор. Раздражительный и возмущенный, Есенин вспылил...

В середине декабря Чагин прочел в «Известиях» решение товарищеского суда, который единогласно признал, что инцидент с четырьмя поэтами изложен на основании недостаточных данных и не должен служить в дальнейшем поводом или аргументом для сведения литературных счетов.

Но сведение счетов продолжалось. «Прав ли суд?» - усомнился Волин и бросил клич: «Рабкоры, литколлегии, литкружки, поэты и писатели, скажите ваше слово!»

Это был призыв к травле: «Ату его!» Но ни один поэт, ни один писатель не откликнулся на него.

Вспоминая об этом, Чагин посасывал трубку и участливо смотрел на Есенина. «Я усталым таким еще не был...» - всплыли в памяти стихи, написанные Есениным после этой скандальной истории. «Мудрено ли после такого нервного потрясения попасть на Большую Полянку?» Чагин смотрел на Есенина, как старший на младшего, больного брата, понимая, что должен помочь ему.

- Читал кое-что в газетах, - задумчиво сказал Ча­гин, выбивая трубку. Ему хотелось добавить, что нет дыма без огня, что озорные чудачества и дебоши Есенина дают пищу газетчикам; что пора ему остепениться, перестать растрачивать свой талант и здоровье в скандалах, но вместо этого он только спросил:

- А в Шереметьевской долго лежал?

- Недели три, - неохотно ответил Есенин. Помолчал, потом разговорился. - Там в коридоре милиционер стоял, ждал меня, чтобы доставить в Тигулевку. Спасибо, Вардин избавил. Устроил так, что в Кремлевскую перевели... До конца марта лечили. Зато вышел обновленным и просветленным, - Есенин пятерней пригладил растрепавшийся чуб, усмехнулся недобро. - Ничего, я споткнулся о камень. Это к завтрому все заживет...

- А что повязку носишь?

- Шрам... Некрасиво...

Ни Чагин, ни сам поэт не знали, что обследуя Есенина перед выпиской из больницы, врачи вынесли ему суровый приговор, написав в медзаключении, что он «страдает тяжелым нервно-психическим заболеванием, выражающимся в тяжелых приступах расстройства настроения и навязчивых мыслях». Ну, а если б знали, что тогда? Смогли бы они предотвратить неотвратимое?

В распахнутых окнах дома на противоположной стороне узкой улицы погасли огни, было видно как укладываются спать на балконах жильцы.

- Однако, засиделись мы, - поднялся Чагин. - Ты с дороги, устал. Утром поговорим о делах. Спокойной ночи.

- Спокойной ночи. - Есенин посмотрел на белоснежную постель, словно раздумывая, ложиться или нет. Спать не хотелось. Разговор с Чагиным, воспоминания о пережитом растревожили его. Он закурил, зашагал из угла в угол. Взгляд его упал на газеты. Сел к столу, взял одну из них.

Это был специальный выпуск «Бакинского рабочего» от 20 сентября 1923 года, посвященный пятой годовщине гибели бакинских комиссаров, напечатанный на двенадцати полосах. Всю первую полосу занимало огромное клише: цифра 26, рисование портреты С. Шаумяна, М. Азизбекова, А. Джапаридзе и И. Фиолетова. По всему полю разбросаны рисунки нефтяных вышек, парохода «Туркмен», общего вида Красноводской тюрьмы и камеры, в которой содержались комиссары.

В номере были напечатаны обращения Исполкома ЦК РКП (б), ЦК и БК АКП(б), АСПС, воспоминания соратников двадцати шести П. Вацека, А. Никишина, Г. Султанова, В. Бойцова, бакинских рабочих.

В первую очередь Есенин прочел стихи. Фамилии поэтов К. Мурана, Мих. Данилова и Ю. Фидлера встречались ему впервые. Есенин отметил про себя несколько строк в их стихах. Ему понравилось у Данилова:


Кулаки, грозящие небу, -

Наша скорбь о павших бойцах.


У Фидлера он выделил строки:


Но сегодня в спокойной силе

Мы напишем на их мавзолее:

«Побежденные - победили».


Дважды перечитал он стихи К. Мурана «Быль». Написанные в явном подражании русским былинам, несколько примитивные, они все же впечатляли, создавали настроение:


Повели в пески красных витязей,

Повели в пески тихо, крадучись.

Тихо, крадучись, воровски вели!

И пошла пальба оружейная!..


И убили всех, двадцать шесть зараз

Славных витязей, злые вороги...


И пошла греметь по Закаспию

Сила грозная, премогучая,

Богатырская сила времени!

То проснулися, то восстали все

Двадцать шесть вождей в сумрак казненных,

И ведут они на последний бой

Нашу славную рать рабочую...


А вот стихи Демьяна Бедного не понравились. Все грамотно, гладко, да не волнует, не доходит до сердца:


Наш лютый враг, свершивший злой посев,

Заслуженной дождался ныне жатвы.


«Ну что за «злой посев»? Или «заслуженная жатва»? - с раздражением подумал он.

С интересом прочел Есенин статьи Чагина и Пессимиста. За две встречи, московскую и нынешнюю, Есенин неплохо узнал Чагина - человека, добродушного, на первый взгляд несколько простоватого, жизнелюба. Теперь же предстояло знакомство с Чагиным - журналистом. И оно не разочаровало его. Уже первые строки статьи «26 объединяет миллионы» приковали его внимание:

«Мы, коммунисты, находимся в отпуску у смерти»... Так за несколько часов перед расстрелом в своем последнем слове на суде говорил Евгений Левин, один из многочисленных героев и мучеников многострадальной германской революции...» - Используя образное выражение «отпуск у смерти», Чагин писал о трагической гибели 26-ти бакинских коммунаров, о том, что число «26 стало лозунгом, способным объединять миллионы». Он перекидывал мостик из недавнего прошлого в сегодняшний день борьбы пролетариата, которая завершится полным торжеством коммунизма. «Это -  лучшее, единственное возмездие, которого будет добиваться пролетариат - и он его добьется, несмотря ни на что».

Статья Пессимиста «26 и один» была новой встречей со старым знакомым. Есенин давно знал Владимира Швейцера, разносторонне одаренного человека, актера, режиссера, журналиста, поэта, и считал, что литературный псевдоним Пессимист - очередная парадоксальная шутка остроумного весельчака. Есенин знал, что Пессимист пишет ярко, образно, впечатляюще. И статья «26 и один» не могла оставить читателя равнодушным:

«Это был, вероятно, джентельмен с ног до головы - Тиг-Джонс, английский капитан, расстрелявший 26... Он расстрелял их - 26...

Капитан Тиг-Джонс, джентельмен с ног до головы, вовсе не был мелодраматичным злодеем, кровожадным убийцей, выродком рода человеческого. Это был самый обыкновенный английский капитан в колонии, влюбленный в виски, флот, и он убил 26, как другие капитаны и лейтенанты убивают 260, 2600 в Индии, Китае, Мессопотамии во славу доброго короля и доброго бога Великобритании...»

Есенин просмотрел иллюстрированное приложение к «Бакинскому рабочему», выпущенное в тот же день, 20 сентября 1923 года. На восьми страницах были напечатаны большие портреты Степана Шаумяна, Алеши Джапаридзе, Мешади Азизбекова, Вани Фиолетова, Арсена Амирова и Павла Зевина, множество зарисовок, связанных с расстрелом бакинских коммунаров.

В следующем номере газеты был помещен отчет об открытии памятника: «тов. Мусабеков, поднявшись на ступеньки памятника, разрезал преграждающие путь красные ленточки и монумент 26-ти бакинским коммунарам объявил открытым.

Оркестр играет «Вы жертвами пали».

И после минутного безмолвия грянул побеждающий «Интернационал», и в такт «Интернационалу» пароходные и фабричные гудки прогудели симфонию победы. Мимо трибун, воздвигнутых по краям площади Свободы, стройными рядами проходят рабочие и красноармейцы...»

Шестой годовщине гибели 26-ти были посвящены три страницы «Бакинского рабочего», выпущенного в день приезда Есенина. И здесь повторялись портреты Шаумяна, Азизбекова, Фиолетова, Джапаридзе и Зевина, рисунки братской могилы и временного памятника на площади Свободы, макета монумента Якулова. И снова стихи Данилова. Есенин отметил, что они лучше прошлогодних:


Несется время, несется,

Но так же зыбуч песок...

Лимоном взрезанным солнце

Сочит свой багровый сок.

Песок - неостывший пепел

Давно угасших веков...


За окном таяла лунная ночь. В сонной тишине часы отчетливо отстукивали время. В темных углах комнаты, будто из песчаных дюн с редкими кустарниками саксаула виделись ему изрубленные и простреленные тела, надвигались, обступали поэта, будто пеплом присыпанные лица...

Распахнул дверь на балкон, жадно вдохнул солоноватую прохладу морского ветерка, вернулся к столу, где белели чистые страницы блокнота редактора «Бакинского рабочего». Он уже не принадлежал себе, не ощущал замкнутого пространства стен - ничего не слышал, кроме пульсирующего гула рвущихся на бумагу строк.


Пой песню, Поэт.

Пой.

Ситец неба такой

Голубой,

Море тоже рокочет

Песнь.

Их было

26.

26 их было

26...


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

21 СЕНТЯБРЯ. В ТИПОГРАФИИ. БОЛДОВКИНЫ.


Чагин подошел к двери, осторожно постучал.

- Сергей Александрович, проснулся?

За дверью царила тишина. Чагин приоткрыл дверь, просунул голову.

Есенин одетый лежал на диване, поверх пикейного одеяла. Только желтые ботинки «Джимми» скинул перед диваном, забросил на спинку стула тонкий кавказский ремешок... Лицо его было прекрасным и спокойным, чуть подрагивали веки да губы шевелились, как у спящего ребенка. Но вот он вздрогнул, почувствовав на себе пристальный взгляд, рывком оторвал плечи от подушки.

- А? Петр Иванович?

- Разбудил я тебя, - огорчился Чагин. - Думал, не спишь. Девятый час уже... -Чагин привык вставать рано, даже после ночных дежурств.

- Нет, нет, я не спал, - ответил Есенин, обуваясь и перетягиваясь ремешком.

- Вот, в «Заре» Маяковского напечатали, - Чагин развернул газету. Не заметил, как насторожился поэт.
- Такое мудреное название. - И Чагин прочел глуховатым речитативом: «Гулом восстаний, на эхо помноженным, об этом дадут настоящий стих, а я лишь то, что сегодня можно, скажу о деле 26-ти».

- Что за манера, выносить в заголовок целое четверостишье - нервно дернул плечами Есенин и, взяв газету, торопливо пробежал большое, чуть ли не в полстраницы стихотворение. - Лицо его, пока он читал, оставалось настороженным и прояснилось только, когда вернул газету. - «Никогда; никогда ваша кровь не остынет, - 26 – Джапаридзе и Шаумян! Окроплённые вашей кровью пустыни красным знаменем реют над нами шумя!» - медленно, будто проверяя на слух каждое слово, повторил он, и Чагин подивился цепкой его памяти. - Да, сильно! Маяковский! Лежит в литературе бревном: его не уберешь. Многие о него споткнутся!

- Что и говорить, силища! - Чагин оттопырил нижнюю губу. Хотел и не мог подавить досады, - не в его газете напечатаны стихи Маяковского, а в «Заре».

- Но и моя «Баллада» не хуже! - Есенин протянул Чагину стопку блокнотных листков.

Чагин внимательно вчитался в мелко исписанные страницы, изумленно глянул на Есенина и уже снова вслух:


...26

Их могилы пескам

Не занесть.

Не забудет никто

Их расстрел

На 207-ой

Версте.

Там за морем гуляет

Туман.

Видишь, встал из песка

Шаумян...


Слабая улыбка застыла на чуть вскинутом, внимательно всматривающемся в собственные строки лице поэта.

- Ну?!

- Сергей, дружище! Здорово! - восторженно воскликнул Чагин.

«Поэма о 36» еще не была опубликована, она появилась в «Заре» только 25 сентября, и Чагин не мог знать, что «Баллада о двадцати шести» написана в той же манере, что и «Поэма» и как бы продолжает ее: «Мы же поем всегда их было тридцать шесть» - эти последние слова «Поэмы» переходили в начало «Баллады»: «Море тоже рокочет песнь. Их было 26...» Позже, когда Чагин прочтет «Поэму о 36», он поймет, что она была подступом к «Балладе», в которой вызрела большая эмоциональная сила, удивительно зримая, действенная отточенность образов, пробиравшее до мурашек звучание гнева и боли, преклонение перед подвигом.

- Ты сейчас... сегодня написал это? - почему-то шепотом спросил Чагин.

Есенин кивнул с нескрываемым самодовольством.

- Ну, Сергей!... Фантастика! В одну ночь!

- Что, «настоящие стихи»? - усмехнулся Есенин, намекая на строки Маяковского.

- Еще какие! Нет, это невероятно! Завтракаем и в типографию! - он схватил Есенина под руку и потащил в столовую. - Даем в завтрашнем номере!

- Только с условием, - уперся Есенин. - Мои перед Колей Асеевым!

- Согласен!

Гостипография № 4, в которой печатался «Бакинский рабочий», находилась в центре города, на бывшей Колюбякинской улице, рядом с армянской церковью. К решеткам ее больших окон часами липли бездомные дети улицы - закутанные в дерюжки беспризорники. Зачарованно смотрели они сквозь покрытые копотью и пылью стекла на талер - длинный железный стол с набором шрифтов, за которым священнодействовали метранпажи, любовались, как из послушной пальцам линотиписта умной машины выползают блестящие плитки набора.

Обычно работа в типографии начиналась вечером, когда кончался суетный редакционный день с беспрерывным потоком материала. До утра из окон типографии лился свет тысячесвечевых ламп, слышался лязг линотипа, гул ротационной машины.

Едва вошли в типографию, Есенин прямо помолодел на глазах: дрогнули ноздри красивого, прямого носа он жадно вдохнул волнующие каждого пишущего запахи типографской краски, влажных, только что оттиснутых полос. Молодо блестевшие глаза с веселым интересом смотрели на высокие наборные кассы, талер с матрицами, на наборщиков в черных куртках, стеклянную перегородку с вывеской «Корректорская».

Громко, перекрывая гул ротационки, Чагин окликнул немолодого человека в сером халате и мятой кепке на лысой голове, - кончики его густых усов были остро закручены вверх:

- Степаныч! - Когда тот подошел, спросил: - Выпускающий не приходил?

- Нет пока.

- Наш метранпаж Качурин, - представил усатого Есенину. - Знакомься Степаныч, - Есенин!

Строгое, усталое лицо Качурина расцвело улыбкой.

- Есенин? Вот радость-то какая! - Он крепко пожал руку Есенина. Слух о госте молниеносно облетел цех, к ним, на ходу вытирая руки, потянулись рабочие. - Ребята ваше «Письмо матери» на мотив положили. «Ты жи-ва-а еще мо-оя ста-рушка...» - трогательным тенором затянул Степаныч под одобрительный смех окружаю­щих.

- Поют, поют, - кивнул Есенин. - Слышал, и в кабаках поют...

- Степаныч, подвалом на второй Асеев идет? - спро­сил Чагин.

- Асеев, - подтвердил Качурин.

- А на третьей?

- Шершеневич, «Театральная Москва».

- Эге, Вадим и до вас добрался? - усмехнулся Есенин.

- Шершеневича сними, дадим номером позже, Асеева переставь на третью, на вторую тисни поэму Сергея Александровича.

- С превеликим удовольствием, - кивнул Качурин. - Сделаем в лучшем виде!

Они отошли к столу, и Чагин начал вычитывать рукопись «Баллады». Есенин имел привычку некоторые слова писать по-своему: «чорный» вместо «черный», сокращать их: «оч» вместо «очень», пренебрегал знаками препинания. «На что они? - дразняще посмеивался он. - Надо писать так, чтобы они угадывались при чтении».

Между тем Есенин в сопровождении типографских рабочих переходил от наборщика к печатникам, со свойственной ему легкостью покоряя людей какой-то распахнутостью души, теплотой искреннего дружелюбия.

- Юность вспомнилась здесь. Я ведь тоже работал в типографии. Сытинская, слышали? Как же! Лучшая на Руси. Меня туда знакомые социал-демократы устроили. Подчитчиком к корректору. Потом перешел корректором в типографию Чернышева-Кобельникова. Подумать только, - десять лет минуло. Прошла моя молодость. Все прошло...

- «Все прошло, как с белых яблонь дым», - в ток ему отозвался кто-то.

- Да, да, прошло, - закивал Есенин. - А ведь я уже тогда социал-демократом был. Нелегальщиной занимался. Перед моим домом в Большом Строченовском постоянно какие-то типы торчали. - Чувствовалось, Есенин вспоминает об этом не без удовольствия, - филеры, конечно. Я замечал, что письма ко мне чужие глаза читают, но с большой аккуратностью. Не разрывая, конвертов. Уже после узнал, что числился в охранке под кличкой «Набор».

- Стало быть, вы наш брат, наборщик, - сказал один из рабочих.

- Тогда вам и карты в руки, - и он протянул Есенину форму для ручного набора.

Есенин подошел к кассе, разделенной на множество ячеек с литерами.

- Кегель-10, академическая? - спросил он, взяв одну из литер.

- Точно!

Есенин не сразу отыскал нужные литеры и сложил справа налево два слова.

- Сергей Есенин, - без труда прочел наборщик. - Этот набор и тиснем под вашей поэмой.

Подошел Чагин. Есенин стал прощаться с рабочими. Они просили его почаще заглядывать к ним, а главное, давать больше стихов в газету.

Шли через проходной сад - Парапет, один из немногих чахлых скверов Баку. Его центральная аллея связывала улицы Ольгинскую и Армянскую. Перебирая четки, грелись на солнце старики-азербайджанцы в барашковых шапках. В боковых аллеях под неусыпным оком гувернанток резвились ухоженные, пухлощекие дети, нэпманов. У входа в сад мальчишки-папиросники бойко зазывали клиентов: «Папиросы «Рица», не боюсь милица!» «Папиросы «Баксоюз», я милица не боюсь...»

- Зайдем к моим старикам, - предложил Чагин. - Ты побудешь у них, а я заскочу в редакцию, потом на весь день вместе, а?

Болдовкины жили на Кривой улице, против Парапета. Крутая каменная лестница вывела Чагина и Есенина на второй этаж, в длинную остекленную галерею, обращенную внутрь глухого двора; прямо перед дверьми коммунальных квартир мостились впритык к столикам тумбочки с керосинкам, ведрами, всякой кухонной утварью.

Чета Болдовкиных оказалась премилыми стариками. От отца - Ивана Ивановича, Чагин унаследовал по-детски капризно оттопыренную губу и предрасположенность к полноте, а от матери - Ирины Степановны - голубые, добрые, чуть навыкате глаза. Глубокие морщинки, залегли в уголках рта Ирины Степановны, - от этого даже улыбка ее была какой-то скорбной. Есенин почтительно склонился над ее рукой.

- От Петэ ничего нет? - спросил Чагин.

- Молчит, паршивец, - пробурчал Иван Иванович. А Ирина Степановна поспешно добавила:

- В последнем письме обещался приехать в сентябре. Да что-то нет его. Не знаю, что и думать.

- Приедет, ма, не тревожься, - успокоил Чагин и пояснил Есенину: - Петэ - мой младший брат Васька. В Тегеране он, завхозом в нашем посольстве. Да я уж говорил тебе. - Есенин кивнул. - К нему и хотел отправить тебя... Ладно, завтра поговорю с Миронычем. - Он раскурил трубку. - Я скоро вернусь, Сергей, не скучай. - И обнял за плечи мать. - Мы у вас обедаем, мама.

- Батюшки! - всплеснула руками Ирина Степановна. - Что ж ты, Петенька, с вечеру не позвонил? Я бы уж приготовилась, как следовает быть.

- Ничего, ма. Чем богаты, тем и рады.

- Конечно, конечно, - поддержал Иван Иванович. - А то все одни да одни...

«Ма!» - волна грусти захлестнула Есенина. «Ма!» - и он так называл свою мать, Татьяну Федоровну. Глядя на родителей Чагина, милых стариков, тоскующих в одиночестве, Есенин с болью в сердце вспомнил отца Александра Никитича, шелестящий в обиженном шепотке голос матери: «Стара я стала и совсем плоха... Любимый сын мой, что с тобой?... В тебе надежды наши не сбылись... ты с головой ушел в кабацкий омут...» В этом была и боль, которую увез он из последней поездки в родное село Константинове, и слова из писем родителей, и горькая музыка стихотворения, которое рождалось еще там, дома.

«Дома»! Нет больше дома, в котором прошли его детские и отроческие годы. Знойным августовским днем двадцать второго года, когда он был за границей, страшный пожар, занявшийся от случайно оброненной кем-то искры, огненным смерчем пронесся над селом, испепелил его почти полностью. Как и многие сельчане, Есенины остались без крова. На небольшие деньги, полученные по страховке, родители купили старую тесную избушку, поселились в ней и стали ждать возвращения сына - только на него и была вся надежда. А он, вернувшись в Россию в августе прошлого года, все не ехал: то «пивной» скандал, то одна больница, то другая... И только в мае этого года он приехал в Константинова со своим другом А. Сахаровым на несколько дней, привез денег для постройки нового дома. И в прошлом месяце, незадолго до отъезда на Кавказ, погостил у родителей, на этот раз подольше. На месте бывшего пепелища уже достраивался низкий дом с голубыми ставнями...

В комнате, разделенной деревянной перегородкой на две - спальню и столовую, было душно, и Иван Ивано­вич пригласил Есенина на открытый просторный балкон; от зелени Парапета веяло чуть ощутимой прохладой. На искривленной улице - потому и назвали ее Кривой, - время от времени раздражающе повизгивали трамваи на повороте.

- Стало быть, из Москвы? Ну как она там, белокаменная, стоит? - шутливым тоном спросил Иван Ива­нович.

- Стоит, - ответил он. - Вы родом из Москвы? - В сущности, он ничего не знал о Чагине, о его родителях и семье.

- Нет, мы зарайские. Родитель мой, царство ему небесное, мальчонкой привез меня в Москву. Сам он извозом занимался, ну а меня вывел в люди. Начинал я «мальчиком», потом стал конторщиком на фабрике «Даниловская мануфактура». Там и жили, возле монастыря.

- В Замоскворечье? Да ведь и я там жил одно время, у папаши в Большом Строченовском переулке.

- Как же, знаю. Выходит, земляки мы...

- Папаша мой тоже «мальчиком» начинал. Тринадцати лет отдали его на выучку «мясному делу» в лавку купца Крылова.

- Что на улице Шипок? Да ну?! Мы там всегда мясо брали.

- Тогда вы должны помнить моего папашу. Он долгие годы мясником работал, потом приказчиком стал. До самой революции работал.

- Может, и видел. Да разве упомнишь всех?

- Да, тесен мир. Возможно, и я Петра Ивановича встречал. Ведь по одним улицам ходили...

- Тесен, тесен, - согласился Иван Иванович, скрутил сигаретку, сунул ее в длинный мундштук, - курил он так же много, как и Петр, - и, радуясь собеседнику, словоохотливо продолжал рассказывать: - Судьба не обделила меня сыновьями, трое их было: Петр, Николай и Василий. Мы с матерью сил не жалели, чтобы поставить их на ноги. Когда Петя окончил трехклассную школу, определил я его в коммерческое училище, хотел, значит, чтоб он по торговой части пошел. Да верно сказано: человек предполагает, а бог располагает. Не получилось по моей задумке...

- Я тоже не оправдал надежд папаши, - грустно улыбнулся Есенин. - Семнадцати лет приехал к нему в Москву, устроил он меня в контору Крылова и мечтал, что поступлю в Учительский институт. А я подался в поэты. Папаша огорчался, что стихи пишу. Говорил, ничего путного из этого не выйдет... - Есенин смолк, прислушиваясь к словам, зазвучавшим в уме: «Мне страх не нравится, что ты поэт... поэтам деньги не даются...»

Ивану Ивановичу показалось чудным, что Есенин, такой столичный щеголь, называет отца на деревенский лад - «папашей».

- Нет, Петя поступил все-таки в университет. Да едва началась революция, бросил... Он, оказывается с пятнадцатого года с марксистами вместе... И красным отрядом у нас в Замоскворечье командовал, и секретарем Совдепа избирался. Одним словом - большевик! - не без гордости отметил Иван Иванович.

- «Мать моя - родина, я большевик», - понимающе кивая, продекламировал Есенин строку из своей поэмы «Иорданская голубица».

- Ну, и младшие не остались в сторонке. Николай, а за ним Василий пошли служить в уголовный розыск. Годы ведь какие были! Потом Петра послали в Боронск, к немцам Поволжья, и мы все перебрались туда. Сколько мы с матерью пережили за сынов наших! Она и посейчас никак не отойдет. - Иван Иванович вытащил из кармана потертый листок грубой бумаги, протянул Есенину. - Вот, сынок, почитай.

Тронутый отеческим обращением «сынок»,  Есенин развернул мятую захватанную страницу.


«Мандат»


Дан сей мандат Обкомом РКП области немцев Поволжья т. т. Болдовкиным Ивану Ивановичу и. Ирине Степановне в том, что они Обкомом РКП отправляются в г. Баку к старшему сыну Петру Болдовкину-Чагину, работавшему в области и переведенному ЦК в Баку. Так как сын их Николай Болдовкин был зверски убит бандитами»... - Есенин оторвался от бумаги, участливо посмотрел на Ивана Ивановича, скорбно покачавшего головой. - ...«убит бандитами в марте 1921 года, на иждивении коего они находились.

Тов. Болдовкин едет с семьей и багажом. Просим все военные и советские учреждения оказывать содействие скорому переезду вышеуказанных товарищей в г. Баку».

Невольно отметив про себя коряво казенный текст мандата, Есенин бережно сложил бумагу, молча вернул Ивану Ивановичу.

- Видишь, как получается, сынок. Васька тогда в госпитале лежал. Бандиты ему ногу прострелили. Профессор Розов трижды резал его под хлороформом. Васька и посейчас мается ногой, с палочкой ходит. Да, спасали мы Ваську, а потеряли Николая. Да и Петра пуля не миновала. Еще в Москве, когда отрядом командовал, грудь насквозь прострелили... Когда Николая убили, Петр с Кларой и Розочкой уже здесь жили. Ну и мы перебрались к нему. Потом Васька приехал...

- А в Тегеране он давно?

- Почитай три года. Петр через Кирова устроил.

- А почему вы Василия Петэ называете?

Иван Иванович усмехнулся.

- Это Васька Петра так называет, на персидский манер. А Петр передразнивает его.

Ирина Степановна внесла поднос с чаем, лимоном, вареньем, мелко колотым сахаром.

- Пейте на здоровье...

- Зачем хлопочете, Ирина Степановна, не хочется мне чаю.

- Как так? А Петя сказал, Сергей страсть какой чаевник. За присест самовар выпьет.

- Шутник он у вас, - усмехнулся Есенин. Сам большой любитель озорной шутки, он понял тонкий намек Чагина, - здесь вина не подадут.

- Пошутить он любит, - подтвердил Иван Ивано­вич. - А ты пей, сынок, не отказывайся. У нас здесь так, куда ни придешь, перво-наперво чай подадут.

- А в Тифлисе - кахетинское... - задумчиво улыбнулся Есенин.

Бурные тифлисские впечатления не успели еще отстояться, уйти в область размытых временем воспоминаний: лица, звуки, запахи то и дело обступали его, отгораживая от всего сиюминутного. Вот и сейчас он увидел себя в скошенном вагончике фуникулера, ползущем по крутому склону горы Мтацминда, все шире разворачивающуюся панораму древнего, пестрого, краснокрышего Тифлиса, напополам разделенного мутноватой от дождей Курой... И себя увидел опьяненного высотой, терпким вином, тостами друзей, - как читал стихи Тициану Табидзе, Георгию Леонидзе, Паоло Яшвили и Шалве Алхаидзе.

«Поэты Грузии! Вот уехал, а вы во мне остались, - мысленно обратился он к ним сейчас. - Ах, как мало знал я о вашем чудесном крае! До Тифлиса я все никак понять не мог, чем поразил Кавказ тех, кто обессмертил бурный Терек, седоглавый Казбек, лунные тени Дарьяла... А теперь и меня очаровала Грузия.»

Вспомнилось Есенину, как шумно, звонкоголосо и весело было дома у Тициана, когда его теща приготовила по просьбе Есенина красный борщ и гречневую кашу, любимые блюда поэта, и как маленькая дочка Тициана, увидев среди черноволосых дядей его золотоволосую голову, удивленно и радостно воскликнула «Окрос пули!» - «Золотая монета».

И как потрясенный стоял он перед памятником, установленным Ниной Чавчавадзе на могиле Грибоедова, перед беломраморным изваянием склонившейся над надгробием женщины... Такие простые, на века начертанные слова, - «... Зачем пережила тебя любовь моя...»

- Петя едет! - радостно засуетился Иван Ивано­вич, и Есенин не сразу отторг воспоминания. Он перегнулся через перила и увидел, как Чагин выскочил из машины, помахал ему рукой и скрылся в подъезде. Шофер нес за ним большую плетеную корзину. Через минуту Чагин шумно вкатился на балкон.

- Сергей, не скучаешь, дружище? Прости, брат, дела. Небось, отец донимал тебя жалобой на непутевых сыновей, а? - Он обнял отца за плечи и тут же обернулся к двери в комнату. - Ма, как ты там? Соловья баснями, а гостя пустым чаем не потчуют!

Обедали в комнате за круглым столом под большим оранжевым абажуром. Простота и скромность обстановки, радушие стариков, привычные русские блюда, приготовленные Ириной Степановной, такие немудрящие и аппетитные после чрезмерно острой грузинской кухни, остроумие и веселье Чагина, и здесь исполнявшего роль тамады, - все это, сдобренное шустовским коньяком и душистой, медовой дыней, напомнившей о Ташкенте, было, приятно и мило Есенину.

И все же острая тоска нет-нет, да и сжимала его сердце. Он подмечал, как радостно вьется вокруг сына Ирина Степановна, как довольно, степенно поглядывает на него Иван Иванович и с укоризной думал о том, что не сберег себя для такой вот тихой семейной жизни. Мысль уносила его далеко под серенькое северное небо, на высокий берег Оки, в низкий дом с голубыми ставнями, где, кручинясь, старится в вечных хлопотах его добрая «ма», где с тоскливой хмурью смотрит в окно отец, смотрит на заокские дали, на курлычащих в небе журавлей, и думает свою печальную думу о бездомном и бесприютном сыне, который, растеряв семью, носится по свету, как желтый лист, сорванный ветром с усыхающего под окнами клена. «Ну, утюпился», - говорила в такие минуты мать, кивая на отца.

«Низкий дом с голубыми ставнями...» - назойливо стучала в сознании строка, и Есенин, наклонив голову, затеребил под столом бахрому скатерти, - неловко было за приступ неодолимой тоски, за тягучую паузу...

Однако состояние его не укрылось ни от кого. И если простодушный Иван Иванович решил, что столичный гость заскучал по далекому дому, то Чагин почувствовал, - иные, более глубокие тревоги терзают мятущуюся душу поэта.

Выкурив трубку, Чагин обратился к шоферу, обедавшему вместе с ними.

- А что, Коля, не прокатиться ли нам? Покажем Сергею Александровичу город, а?

- Это можно, - охотно поднялся Кругликов.

- Заодно и в «Персию» съездим, - лукаво подмигнул Чагин Есенину.

- До Персии бензину не хватит, Петр Иванович, - предупредил Кругликов, готовый ехать куда угодно, хоть на край света.

- До нашей - хватит, - засмеялся Чагин, колыхнув отяжелевшим брюшком.

- Уж уходите! - огорчилась Ирина Степановна. - А я тесто поставила, пирогов испечь.

- Мы еще придем, ма...

- Тебя дождешься! - махнула рукой Ирина Степановна и обернулась к Есенину. - А ты приходи, сынок, приходи. Домашняя пища, какая ни простая, а все лучше ресторанной.

- Спасибо, Ирина Степановна, как-нибудь выберусь. - Есенин поцеловал ей руку.

- Не «как-нибудь», - поправил Иван Иванович, - а завтра приходи, завсегда рады, в любое время приходи, без всяких церемониев...


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПОЕЗДКА В «ПЕРСИЮ». «ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ ИХ БЫЛО...»


Машина проехала мимо сквера и свернула за угол, на Ольгинскую, самую «нэпманскую» улицу города; по обе стороны ее сверкали зеркальные витрины торговых пассажей, цветочного и галантерейного магазинов, кинотеатра, часовых и прочих мастерских. Неширокая и короткая, всего в три квартала, улица упиралась в набережную, в белое красивое здание с куполами-башенками, где разместился театр «Сатирагит», влево от которого тянулись пристани. Лениво покачивались мачты бухтовых судов - на иных белели свернутые паруса. Вправо, вплоть до площади Азнефти, зеленел Приморский бульвар. Сквозь деревья видна была городская деревянная купальня, выдвинутая далеко в море вместе с желтыми кабинами, ступенчатыми сходнями.

Проехали мимо Девичьей башни. Вблизи она показалась Есенину не такой уж величавой, эта мрачная башня, словно задумавшаяся о былом времени, когда у подножья ее, некогда недоступной, плескались волны Каспия. Теперь огромный, громоздкий дом миллионера с вычурными резными балконами, новые двух-трехэтажные дома тесно облепили ее.

Поколесив по центральным улицам, где рядом с невыразительными домишками лавочников соперничали друг с другом в богатстве, парадности и мешанине стилей разных эпох, особняки и доходные дома бывших миллионеров, машина устремилась в нагорную часть, поразившую Есенина своей теснотой, убогой серостью плоскокрыших строений. Старая часть города напомнила ему район Чиланхар в Ташкенте, с той лишь разницей, что там все утопало в зелени, а здесь на тесных и грязных улицах ни одного деревца, только кое-где над маленькими дворами зеленели кроны карагача, чинары или тутовника. «Длинный ряд кривых и узких улиц», - неожиданной строкой отложилось в памяти унылое впечатление. Когда, в каком стихотворении, да и вообще использует ли он ее? Об этом он не думал.

Чагин, взявший на себя роль гида, обращал внимание Есенина на все, что, по его мнению, могло поразить воображение северянина своей экзотичностью, восточной самобытностью. «Конечно, - думал Чагии, - после колоритного Тифлиса, где веселье витает в самой атмосфере города, Баку не производит впечатления. К нему надо пристальней присмотреться, привыкнуть, чтобы полюбить это неповторимое своеобразие и неброскую красоту, смесь средневековья и новизны».

На тесных улочках, где шоферу приходилось притормаживать и осторожно проползать колесами по тротуару, чтобы не наехать на важно шествовавших верблюдов и бойко семенивших осликов, среди прохожих то и дело попадались женщины в черных чадрах.

Еще в Ташкенте видел Есенин укутанных в такие покрывала женщин. Но узбечки носили паранджу: с головой покрывались длиннющим, будто с чужого плеча халатом с ложными рукавами, а лицо скрывали за чачаваном - черной густой сеткой из конского волоса, - хоть дышать могли!

А здешние женщины заворачивались в тонкое черное покрывало с головы до ног, оставляя лишь узкую щелку для глаз. Какие-то коконообразные привидения. Шли они сосредоточенно и быстро, сторонясь мужчин, не подымая глаз и не глядя по сторонам.

Есенин смотрел им вслед с недоумением и сострада­нием.

- Бедняжки! За что им такие чертовы муки?

- Пережитки ислама, - попыхивая трубкой, ответил Чагин.

- Да если бы мы в России так своих жен...

- А кем сказано: «Жена да убоится своего мужа».

- И все равно, не держим же на цепи, как собак? - возразил Есенин и подсознательно повторил: «На цепи не держим как собак... мы в России жен своих не мучим...» Невольно отметил, что последняя строка как бы повторила ритмический лад, что и «длинный ряд кривых и узких улиц». И понял, скорее ощутил зарождающуюся, еще глухо прослушиваемую музыку персидских стихов.

Желание написать стихи в подражание персидским поэтам зрело в нем давно.

Разносторонне начитанный (иные просто поражались - когда он при своей безалаберной жизни успевает столько читать?), Есенин прекрасно знал западно-европейскую и русскую литературу, а через них - восточную. Он мог по памяти прочесть «Восточный диван» Гете, «Подражание корану» Пушкина, стихи Саади, Хафиза, Хайяма. Как-то в книжной лавке имажинистов, что находилась на Большой Никитской, рядом с консерваторией, Есенину попалась в руки потрепанная серая книга с заголовком «Персидские лирики», изданная: М. и С. Сабашниковыми в 1916 году. На титульном листе ее значилось: «Персидские лирики X-XV вв. С персидского языка перевел академик Ф. Корш, после его смерти проредактировал и вступительною статьею снабдил профессор А. Крымский». Есенин, забравшись на антресоли, накинул на плечи пальто и при слабом свете керосиновой лампы погрузился в чтение. Любопытные сведения вычитал он тогда из вступительной статьи:

«...Омар Хейям (ок. 1040-1123) в настоящее время бесспорно является самым популярным в западном мире из всех персидских поэтов. Среди англичан и американцев имеются общества имени Хейяма, и создан ему прямой культ».

«...Хаканий жил в пределах нынешней Елисаветпольской губернии, которая тогда, в XII в., с соседними Бакинскими округами, образовывала собою т. н. шахство Ширванское».

«...Садий Ширазский, или по более обычному выговору Саадий (1184-1291), является одним из самых, любимых авторов в Персии. Слова Саадия - всегда у всех на устах, словно пословицы...»

«...И особенное разногласие существует по отношению к шейху суфиев Хафизу, царю лирической газели XIV века, величайшему лирику-анакреонту Персии. Ни широкая публика, ни ученые не могут сговориться: с мистическим или не с мистическим настроением написана та или другая его любовная или вакхическая газель?

Во всяком случае отметить надо тот факт, что в то время, как суфии (и многие ориенталисты) считают Хафиза чистым мистиком, стихи Хафиза распеваются в народе как любовные песни...»

- Ай да Хафиз! - стукнул ребром ладони по книге Есенин. - Распевается в народе! Вот что главное! Вот как надобно писать!

Из этой же вступительной статьи вычитал Есенин слова Гете: «Персы из всех своих поэтов, за пять столетий, признали достойными только семерых, - а ведь и среди прочих, забракованных ими, многие будут почище меня!»

Эти слова растревожили в Есенине зависть к бессмертной славе лириков Востока, и он решил непременно съездить в Персию, подышать воздухом Шираза, взрастившим поэтов, чьи имена пережили века...

«Господи! Пять лет прошло, а я так и не был в Персии, - беспокойно подумал Есенин, но тут же усмехнулся: в прошлом и в этом году в автобиографиях, написанных для издательств, он прихвастнул, будто уже побывал в Персии. - Но я ли не собирался съездить? А вместо Персии куда только не заносило меня!»

И, может быть, потому, что машину сильно трясло на булыжной мостовой, Есенину отчетливо вспомнился белый, обшарпанный вагон-салон, «Гришкин вагон», в котором он столько трясся по дорогам страны, и владелец этого вагона, однокашник Мариенгофа по Пензенской гимназии, крупный железнодорожный чин и немного поэт, известный среди имажинистов под псевдонимом Михаил Молабух, но больше - по прозвищу «Почем-Соль». Однажды, увидев на станции у Аральского моря мешки с солью, - а соль в Москве стоила дороже сахара, - он кинулся к торговкам: «Почем соль?» И черт дернул его рассказать об этом друзьям! С тех пор и прилипло к нему это прозвище.

Летом двадцатого года, когда Есенин и Мариенгоф вернулись из Харькова, где выпустили сборник «Харчевня зорь», Колобов пригласил их прокатиться с ним на юг страны. В те годы послевоенной разрухи на железной дороге царил хаос. Езда в переполненных вагонах разбитых поездов, сутками тащившихся от станции к станции, была сущим мучением, и друзья охотно приняли приглашение, тем более, что Колобов предоставлял им отдельное мягкое купе. Есенин же в тайне рассчитывал, авось, удастся проскочить в Персию.

Ростов... Таганрог... Новочеркасск... Шумные выступления, взбаламутившие тихих обывателей переферии... Потом - Пятигорск, прижатый к морю Порт-Петровск с эшелонами маляриков. Мариенгоф тоже свалился в лихорадке. А Есенин в другом вагон-салоне, со знакомым комендантом поезда подался через Баку в столицу меньшевистской Грузии - Тифлис. Но проскочить в Персию не удалось, и он вернулся в Москву.

Здесь радостно встретил вернувшегося из Крыма, занятого белогвардейцами, старого друга Рюрика Ивнева. Уговаривал его вместе ехать в Персию. Но Ивнев посоветовал податься в Европу: «И людей посмотрим, и себя, российских пиитов, покажем». Все было на мази, но весной двадцать первого года, когда пришла весть об установлении Советской власти в Грузии, Ивнев умчался в Тифлис, где жила его горячо любимая мать.

И снова в «Гришкином вагоне». На этот раз через голодную Россию, по пугачевским местам оренбургских степей, неделями простаивая на станциях, в Туркестан, в Ташкент, где все, - и бирюзовое небо над глинобитными домами, и цветастые, в разводах халаты узбеков, и красочные горы фруктов на базарах, и пряный аромат невиданных доселе цветов и деревьев, - все слилось в одно волнующее, яркое, сияющее видение...

Потом опять круговерть суматошной столичной жизни: друзья, издательства, выступления.

Осенью у Якулова познакомился с Айседорой Дун­кан. Как вешний поток вырывает с корнем прибрежные деревья и несет их, кружа, по бурлящей реке, так, любовь, слепая и всесильная, в первый же миг встречи толкнула их друг к другу, соединила и понесла.

Мариенгоф, немало постаравшийся, чтобы развести Есенина с Зинаидой Райх, невзлюбил и Айседору. В январе двадцать второго года узнав, что Колобов собирается на Кавказ, Мариенгоф стал соблазнять Есенина поездкой в Персию, лишь бы удалить его из Москвы, оторвать от Дункан, а там, глядишь, и охладеет к ней.

Есенин соблазнился. Помчался на вокзал, но опоздал к поезду. Пока добирался до Ростова, «Гришкин вагон» укатил дальше. Вернулся и прямо с Казанского вокзала устремился на Пречистенку: «Изодора, дарлинг!...»

Но ему не сиделось на месте. Снова овладела мысль о Европе. Через месяц получил заграничный паспорт.

И вот что интересно: если в Персии он думал учиться мастерству у великих лириков Востока, то на Запад, собирался, по его же словам, «для того, чтобы показать Западу, что такое русский поэт».

Дункан заволновалась, заявила, что они поедут вместе, и тут же телеграфировала своему заграничному импрессарио, предлагая гастрольное турне своей школы, в котором примет участие «великий русский поэт Есенин».

2 мая 1922 года Дункан и Есенин зарегистрировали брак, а через неделю отбыли в Европу.

Вернулись через пятнадцать месяцев, 3 августа 1923 года, издерганные и усталые и от Запада, и от самих себя...

...И вот теперь он в Баку, и если Чагин сдержит слово, поедет наконец-то в Персию...

- Наша Азнефть, - Чагин указал на большое четырехэтажное здание на углу Садовой и Набережной. - Начальником здесь удивительнейший человек, - Серебровский Александр Павлович. Сейчас он в Америке. Приедет, познакомлю. Тебе интересно будет поговорить с ним.

- Куда теперь, Петр Иванович? - спросил шофер, подъезжая, к развилке дорог.

- На Шихово, Коля.

Машина миновала Азнефть и свернула вправо. За низкими строениями и доками судоремонтных мастерских ярко синело море, искрившееся солнечными бликами. Из глубины водного простора тянуло сырой, солоноватой прохладой, к которой все сильнее примешивался острый, тяжелый запах нефти. Свежий ветерок и убаюкивающее покачивание машины на булыжной мостовой располагали Есенина к покою и бездумной созерцательности, он откинулся на спинку сидения и, улыбаясь чему-то, смотрел по сторонам.

Остались позади последние лачуги, вскарабкавшиеся на склон Баиловской горы. Грунтовая дорога, мягко шуршавшая под колесами, потянулась через нефтепро­мысел. Взору Есенина открылся густой лес приземистых, обшитых деревом черных вышек. Они напомнили ему толпу женщин, закутанных в черную чадру. Промысел выглядел безлюдным, мертвым, как лес после пожарища. Только кое-где возле вышек, меся босыми ногами черную, жирную землю, трудились люди в папахах и картузах, большей частью нагие по пояс, с лоснящимися от пота, дочерна загорелыми лицами... Они перетаскивали трубы, рыли каналы и насыпали дамбы вокруг нефтяных амбаров, вырытых в земле. Ближние, завидев машину, приветливо улыбались, вскинутыми руками приветствуя Чагина.

Есенин видел промысла только издали, из окна вагона. Теперь все было рядом - залитые потом, лица, набрякшие вены на руках, подтаскивающих трубы, нефть, въевшаяся в поры кожи, - люди походили на чертей.

- Ровно черти в аду, - пробормотал он.

- Один из старейших промыслов - Биби-Эйбат.

- Биби-Эйбат? - переспросил Есенин. - Так вот он каков... - и не спеша продекламировал: - «И гордо стоят нефтяные столпы на Биби-Эйбате...»

- Пиши, пиши, дружище, - Чагин одобрительно похлопал Есенина по колену. - Воспой наших нефтяников новой «Балладой». Тифлис учил твой стих «кизил вым струиться соком», а Баку научит его хлестать черным фонтаном нефти, - Чагина радовало, что декларативные строки Есенина «созрел во мне поэт с большой эпическою темой» приобретают реальное воплощение.

- Это не мои стихи, - улыбнулся Есенин. - Валерий Яковлевич читал когда-то.

- А-а! Да, был Брюсов в Баку...

Толпа черных вышек расступилась, открылся каменистый берег. Машина остановилась. Есенин вышел вслед за Чагиным и огляделся. Впереди расстилался тихий пруд, отгороженный от моря длинной каменной грядой. На берегу и среди пруда на сваях красовалось несколько новых вышек, ажурных и высоких.

- Еще два года назад, - начал рассказывать Ча-гин, - здесь, где мы стоим, плескалось море. Часть бухты засыпали, отвоевали у моря двадцать семь гектаров и создали новый промысел «Бухта Ильича». Засыпка, как видишь, продолжается, - указал Чагин на баржу, с которой в воду с грохотом сбрасывали камни.

- Какая нужда огород городить, когда у вас тут кругом земля нефтью сочится?

- Ученые давно установили, что под дном Каспия, чуть ли не до туркменских берегов, залегают богатейшие нефтяные пласты. Долго думали - гадали, как взять эту нефть, да только нам это оказалось под силу.

Чагин заметил впереди, возле пруда, плотного человека в потертом кителе и форменной фуражке горного инженера, какие носили до революции.

- Пойдем-ка, познакомлю тебя с легендарной личностью, - сказал Чагин и направился к нему.

Человек стоял к ним спиной, опершись на металлическую палку, и чуть откинув голову, вслушивался в грохот сбрасываемых камней.

- Добрый день, Павел Николаевич! - громко окликнул его Чагин.

Человек обернулся; его немигающие карие глаза как-то странно глядели поверх головы Чагина.

- Никак Петр Иванович? - спросил он. - Добро пожаловать, батенька. С вами еще кто-то? - скользнул невидящим взглядом мимо Есенина.

«Слепой?» - поразился Есенин, разглядывая плотное густобровое лицо с темными немигающими глазами. Он бросил вопросительный взгляд на Чагина, и тот утвердительно кивнул.

- Гостя привез, полюбоваться, - ответил он Павлу Николаевичу. - Наш знаменитый поэт Сергей Есенин.

- Есенин? Наслышан, наслышан. Дочь читала кое-что. Она в восторге. А я, извините, не разделяю цыганской грусти, не по мне она. Мне сродни другая стихия. Слышите, как грохочет? - он снова прислушался. - Однако, что они валят в одну кучу? Извините, мне недосуг. Приезжайте, всегда рад. - Он круто повернулся и постукивая палкой, зашагал быстро и уверенно в сторону плотины. - Эй, на барже!..

- Во старик! - восторженно произнес Чагин.

- Кто это?

- Потоцкий Павел Николаевич. По его проекту засыпают бухту. Сам и руководит работами. День и ночь здесь.

- Но как же он? - изумился Есенин.

- Да он тут с десятого года каждый вершок земли вдоль и поперек обошел. Ослеп два года назад... Но и сейчас ощупает карту, ткнет пальцем - «Вот здесь бурить!» - и точно!

- Другая стихия, - задумчиво произнес Есенин. - Да, он прав. Знаешь, Петр Иванович, после заграницы я начал видеть свою страну и события вроде другими глазами. Мне стыдно стало, что у нас до сих пор верят в деда с бородой, и я перестал тосковать по скрипу тележных колес на непролазных дорогах нашей Руси. Да, да, я разлюбил деревянную Русь, разлюбил, и еще больше влюбился в наше коммунистическое строительство.

Чагин удовлетворенно кивнул.

- Читал, Сергей, читал твой «Железный Миргород». Давно пора выбираться из непролазных дорог и кабаков старой Руси на прямую дорогу. Вот он, реальный быт индустриальной мощи, раскрой глаза пошире и смотри.

Машина выехала с промысла и понеслась по бурой, обожженной солнцем равнине. Слева синело море, справа тянулась невысокая скалистая горная гряда.

- Когда-то Биби-Эйбат только тем и славился, рассказывал Чагин, - что считался святым местом. Тут похоронена тетя, по-азербайджански «биби», святого Али, одного из ближайших сподвижников Магомета. Поклониться могиле биби приезжали со всего Апшерона: лодок и баркасов столько собиралось на берегу, - пристать негде было... А теперь Биби-Эйбат славится рукотворным чудом - бухтой Ильича. Где еще можно увидеть такое?

Машина проехала мимо голого кладбища с почерневшими, заостренными вверху могильными камнями, и въехала в узкую улицу села с глубокой колеей тележных колес.

- Ну вот и «Персия», - оттопырив нижнюю губу, засмеялся Чагин.

Есенин с интересом разглядывал ограды, сложенные из ноздреватого камня-ракушечника, глухие стены приземистых, плоскокрыших домов.

- А что ж они без окон?

- Окна во двор глядят. Домишки стыдятся своего убожества, вот и повернулись спиной к улице...

- Как же можно без окон на улицу?

- Понимаешь, Сергей, у мусульман не принято, чтобы посторонние заглядывали в дом, видели их женщин. Вот и огораживают их глухими стенами и чадрой.

- Подмигнуть и из-под чадры можно!

Улица вылилась в небольшую каменную площадь.

- Коля, останови у чайханы. Вечер скоро, а такая жарища.

- А в Рязани в эту пору облетают клены...

После яркого солнечного света в чайхане показалось сумеречно. Было душно и угарно. Вдоль стены за деревянными столиками степенно сидели за чаем старики, негромко переговаривались мужчины помоложе. За большим столом, на котором уютно гудел огромный, желтой меди самовар с вычеканенными на нем медалями международных ярмарок, тучный, неповоротливый чайханщик, видимо, угарев от дыма, тер виски головкой чеснока.

- Салам, - приветствовал Чагин.

- Алейкум салам, - дружно ответили посетители чайханы.

Чагин указал на столик возле двери:

- Сядем здесь... воздуху больше.

- Бу баша кеч, бу баша кеч, - приглашающе замахал рукой аксакал, сидевший в «красном углу», недалеко от самовара, и пока они шли к его столу, повелительно бросил юркому наполнявшему стаканы парню. - А бала, урус гонаглара чай вер. Тез терпен!1

- Баш уста! Бу саат, бу саат!2

Водрузив друг на друга три пузатых стаканчика с блюдцами, он с цирковой артистичностью поднес их к столу, поставил перед гостями.

- Пей на здоровье, товарищ начальник. Такой чай нигде нет. Настоящий хорузгёзи чай.

- Хорузгёзи? - переспросил Чагин. - Махмари3 пил, а хорузгёзи не приходилось.

- Ай джан, хорузгёзи тоже махмари да! - охотно ответил парень. - Как петуха глаза есть? Когда он дерется. Такой темный, темный.

- Гирепки, - коротко пояснил аксакал, выказывая свое знание русского языка. - Джан дерманы. Для души лекарства...

- Спасибо, спасибо...

Есенин с мягкой улыбкой прислушивался к разговору, присматривался к людям, глядевшим на него приветливо, с откровенным любопытством. Их чинная степенность и почтительность поразили его; ему невольно вспомнился пьяный гул пивных, кабацкая брань и драки, гитарный звон и надрывные песни. Хлынули из памяти строки «Москвы кабацкой»: «Снова пьют здесь, дерутся и плачут под гармоники желтую грусть»... «Сыпь, гармоника. Скука. Скука»... «Я московский озорной гуляка»... «Средь людей я дружбы не имею!»... «Отчего прослыл я хулиганом?». «Я не знаю, мой конец близок ли, далек ли»... «Забинтованный лежу на больничной койке»...

Да, я переболел «Москвой кабацкой». «И теперь уж болеть не стану...» - тяжело задумавшись, он склонился над стаканчиком. Чай остывал, покрылся тонкой перламутровой пленочкой. - «Почему «петушиный глаз?» Скорее на фантастический синий цветок похож... «У меня большая в сердце рана... тяжесть дум лежит как груз на мне»... - зазвучали в мозгу две новые строки. Есенин отпил глоток крепкого, душистого чаю, и будто синий цветок благоуханно жарко задышал в груди. - В самом деле: «для души лекарство» - улыбнулся Есенин. И напросились две строки: - «Синими цветами Тегерана я ее приехал исцелять»... нет, лучше сказать: «Я лечу их в дымной чайхане»... А может так - «улеглась моя былая рана, пьяный бред не гложет сердце мне. Синими цветами Тегерана я лечу их нынче в чайхане»... Кого «их»?...Все верно: рану и бред... Чагин перебил его раздумья:

- Поедем, Сергей, вечереет...

Они тепло попрощались с аксакалом, чайханщиком и посетителями и направились к машине.

- Давай, Сергей, поедем на площадь Свободы. Посмотришь могилу комиссаров.

- Поедем...

Солнце скрылось за скалистой грядой, на землю легли длинные тени, стало прохладнее.

На Большой Морской Чагин отпустил машину и они направились на площадь, запруженную народом. Четвертый год подряд, со времени захоронения комиссаров, после двадцатого сентября несколько дней кряду сюда отовсюду, с промыслов и заводов стекались люди, чтобы поклониться праху комиссаров, отдать дань их памяти. Многие приходили с цветами.

Раскланиваясь направо и налево, кому-то пожимая руку, с кем-то перебрасываясь негромкими репликами, Чагин подвел Есенина к круглому земляному холму, укрытому венками и букетами цветов. Люди вокруг тихо переговаривались, читали надписи на лентах.

- Вот здесь... Двадцать шесть гробов, Сережа.

- Монумент Жоржа Якулова здесь будет поставлен?

- Нет, - Чагин направился к временному памятнику - стене с фигурой рабочего в центре и мраморными урнами по бокам. - Здесь, в подвальном помещении, построят склеп и установят саркофаги...

С неразобранной еще деревянной трибуны - с нее сняли только ковры и кумач, - доносился громкий го­лос. Подошли ближе. Пожилой азербайджанец, коверкая русские слова, рассказывал собравшимся перед трибуной о своих встречах с комиссаром Мешади Азизбе-ковым:

- На мой глаза Мешади-бек сказал хозяину и его телохранитель кочи: «Я плюю на вам! Тьфу!» Очень, очень храбрый человек был наш дорогой Мешади-бек...

- Это Ширали Шарифов, старейший буровой мастер из Амираджан, - сказал Чагин. - Ему за семьдесят, а еще трудится.

- Шестьдесят семь, - уточнил кто-то рядом. - Ровно на десять лет старше меня. Здравствуй, Петр Ива­нович.

- А-а, Анатолий Федорович, и вы здесь? - Чагин тепло пожал руку пожилого человека и обратился к Есенину. - Анатолий Федорович Семенов - один из старейших инженеров, можно сказать, отец апшеронского газа. В конце прошлого века заложил в Сураханах первый четырнадцатисаженный шурф для добычи газа. А в девятьсот первом году...

- Девятьсот втором, - улыбаясь, поправил старик.

- Да, в девятьсот втором буровая дала мощный выброс газа. С этого и началась история газового дела на всем Апшероне. Сейчас газом отапливается семь с половиной тысяч плит, сорок паровых котлов и двадцать газомоторов.

- Ишь ты, какая точная бухгалтерия, - засмеялся Семенов и спросил, поглядывая на Есенина. - А кто сей товарищ?

- Наш гость, известный поэт Сергей Александрович Есенин, - представил Чагин. - Сергей Александрович написал прекрасную поэму о комиссарах. Завтра прочтете в газете. Эх дружище, жаль, не захватил ты рукописи, прочел бы товарищам.

- Я и без рукописи помню слово в слово.

- Почитай, почитай - попросил Семенов.

Чагин первым взобрался на трибуну.

- Товарищи, товарищи! К нам из Москвы прибыл выдающийся поэт Сергей Есенин. Сейчас он прочтет вам свою поэму о бакинских комиссарах, которую написал только сегодня. Прошу внимания, товарищи!

Есенин вышел вперед и, пережидая рукоплескания, окинул взглядом всю площадь: памятник-стену, могильный холм под цветами, людей, которые все ближе, плотней, обступали трибуну. Он выдержал паузу, и глуховатым, грудного тембра голосом, так не соответствующим его изящной внешности, начал читать:


Пой песню, поэт.

Пой.

Ситец неба такой

Голубой...


Голос Есенина набирался вдохновенной силы и крепчал, взволнованно взлетая над замолкшей площадью.


Коммунизм -

Знамя всех свобод.

Ураганом вскипел

Народ.

На империю встали

В ряд

И крестьянин

И пролетариат.

Там, в России,

Дворянский бич

Был наш строгий отец

Ильич.

А на Востоке

Здесь

26 их было,

26...


Когда он громким хрипом произнес последние слова «двадцать шесть» и провел рукой по рассыпавшимся волосам, площадь несколько мгновений изумленно молчала, а затем взорвалась шквалом рукоплесканий и восторженными криками: «Браво! Браво, Есенин, браво!» Аплодировали не только на площади, но и с балконов домов, обрамлявших ее.

Есенин торопливо сбежал по шаткой лесенке и попал в объятия Чагина. Тот смачно чмокнул его в щеку.

- Дружище, Сергей, ты видишь, как они!... Познакомься вот, наш сотрудник, Пессимист.

Возбужденный чтением и бурным приемом, Есенин не сразу заметил возле Чагина молодого, черноволосого человека.

- Володя? Так мы знакомы, - Есенин пожал ему руку.

- И давно! - добавил Швейцер. - Очень рад видеть, очень рад!..

- Ну, в таком случае я со спокойной совестью поручу тебя заботам Владимира Захаровича, а сам поскачу в типографию. Завтра жду в редакции, приходи непременно!.. Да, Володя, на минуточку. - Чагин взял Швейцера под руку, отвел в сторону и что-то тихо сказал ему.

Швейцер вернулся, загадочно улыбаясь.

- Значит ты теперь в газете? - спросил Есенин. - Городецкий, кажется говорил, что возглавляешь театр.

- И то и другое. Совмещаю.

- Швейцер и швец и жнец и на дуде игрец? - пошутил Есенин. - Узнаю Пессимиста! Ты давно не был в Москве?

- Как же, в августе был, набирал труппу для нового Бакинского Рабочего театра. Первого сентября приняли после ремонта здание бывшего театра «Пель-Мель». Открываемся в середине октября. Непременно приходи.

- Если буду, приду. Я намерен проехать в Персию. А чем открываетесь?

- «Озеро Люль» Файко. Кстати, декорации по эскизам Жоржа сделаны. - Швейцер рассмеялся и рассказал забавную историю. - Однажды во время репетиции мне говорят, что у входа какой-то человек с кнутом требует меня, скандалит: «Главный начальник хочу!» Выхожу, смотрю - фаэтошцик, в папахе, халате, опоясанный красным кушаком. Протягивает мне мятый паспорт и клочок бумаги и требует: «Начальник, деньги давай!» Заглядываю в паспорт: «Георгий Богданович Якулов». А в записке два слова: «Пожалуйста, выкупите!»

- Как? «Пожалуйста, выкупите!» - рассмеялся Есе­нин. - Да что же с ним произошло?

- Вот и я спросил фаэтонщика о том же. Оказалось, отправился на вокзал, чтобы ехать в Ереван, а рассчитаться с фаэтонщиком денег не хватает.

- Ну и выкупил?

- А что мне оставалось делать?

Они шли к выходу. Люди почтительно расступались перед ними и вслед летел шепот: «Есенин... Есенин». Это явно льстило самолюбию Есенина, и даже походка его стала еще более легкой, он то и дело гордо вскидывал кудрявую, золотоволосую голову.

- Всеволод Мейерхольд тоже ставит «Озеро Люль», - сказал Есенин и, помедлив, добавил: - Читал я ему своего «Пугачева», но, кажется, тем и кончилось...

- А ты бы дал нам его посмотреть!

- Ну, если Мейерхольд не поставил, так никто не поставит. - И, спохватившись, что его слова могут показаться нетактичными и обидеть приятеля, поспешно добавил: - Сейчас работаю над новой драматической поэмой «Страна негодяев». Там и Ленин будет, и бунтующие мужики, и Махно. Он один из главных героев пьесы, я его Номах называю. Он уедет в Америку и там закончит свои дни. Знаешь, в Нью-Йорке я специально ходил смотреть биржу. Володя, это страшнее, чем быть окруженным стаей волков. Что значат наши маленькие воришки и бандюги в сравнении с ними? Вот где она - страна негодяев! Первая часть почти готова. Закончу - покажу.

Они пошли по Большой Морской в сторону Набережной.

Был тот час, когда горожане, как ручейки в реку, стекались из прилегающих улиц на бульвар, отдохнуть у моря после дневной духоты. Пожилые люди подолгу сидели под развесистыми деревьями, а мимо них беспрерывным потоком в двух направлениях, от Сатирагита до Азнефти и обратно прогуливалась молодежь.

Зажигались огни в ресторанах на крыше Сатирагита и на «Поплавке». Десятки парусных лодок, набрав пассажиров, отчаливали от причалов Яхтклуба, легко скользили по черной воде, на которой колыхалось отражение огней. Лодочники громко, как фаэтонщики на вокзале, зазывали пассажиров.

- Не прокатиться ли и нам? - предложил Швейцер.

- Боже упаси! - махнул рукой Есенин. - Перевернется, чего доброго. Гляди, как кренится.

- Ты страдаешь водобоязнью?

- Небось, на Оке вырос, - самолюбиво ответил Есе­нин и, добро улыбаясь, стал вспоминать: - Дядья мои, озорные были ребята, с малолетства выучили плавать. Дядя Саша брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками и, пока не захлебывался, он все кричал: «Эх! Стерва! Ну куда ты годишься?» «Стерва» у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавал по озерам за подстреленными утками. Так что очень хорошо плаваю.

- И все-таки боишься утонуть?

- Боюсь, Володя, да, да, боюсь, - Есенин посерь­езнел. - Знаешь, я утону когда-нибудь. Мне цыганка предсказала. А ведь я жить хочу!

Швейцер рассмеялся.

- Сергей Александрович, Сережа, милый, да ты суеверный, оказывается! Веришь цыганским бредням!

- Ну, смотри, коли что, - засмеялся Есенин, схватил Швейцера под руку и потащил к парапету.

Лодочник помог им спуститься в лодку, оттолкнул ее багром и занялся парусом.

Есенин, севший на носу лодки, перед парусом, обернулся к Швейцеру и как-то взволнованно, тихо спросил:

- Володя, ты обратил внимание?.. Название лодки... на борту...

- Нет. А что такое?

- Там написано: «Ай да Пушкин, ай да молодец!»

- Что ты говоришь? - засмеялся Швейцер. - Странное чудачество!

- А тебе не кажется... В общем, символично, я бы сказал. - Швейцер улыбнулся; нет, Сергей не шутил. - Неспроста мы сели в эту лодку. Меня ведь все больше тянуть стало к Пушкину. И ты знаешь, не смейся только, мне даже хочется походить на него. Нет, нет, не подумай... Крылатка, цилиндр, трость и сердоликовый перстень, - это все не то, не то. Цилиндр надеть просто, а вот написать «Онегина»... Я очень много за эти годы изучал язык и к ужасу своему увидел, что все мы, в том числе и я, не умели писать стихов. Теперь мне открылось что-то такое... Мне кажется, я начал постигать Пушкина. А знаешь, постичь Пушкина - на это тоже талант нужен. Только сейчас он стал мне по-особенному, по-настоящему близок... - Есенин говорил торопливо, взволнованно и смотрел вперед, на мигавший где-то в темноте огонь маяка. - Вот послушай, почитаю тебе. - И понеслись над черной водой строки стихотворения, обращенные к Пушкину. Это был лирический, откровенный монолог, запечатлевший чувства и мысли поэта в те минуты жизни, когда он стоял перед памятником Пушкину на Тверском бульваре - как перед причасти­ем. И, сравнивая себя, хулигана, с ним, «повесой», искренне признавался, что мечтает «о могучем даре того, кто русской стал судьбой» и «умер бы сейчас от счастья сподобленный такой судьбе», что будет еще долго петь, чтоб и его «степное пенье сумело бронзой прозвенеть». Швейцера изумили классическая простота и легкость языка, очистившегося от имажинистского «образотворчества», и он отметил про себя, что Есенин действительно «идет к Пушкину».

- Они не публиковались?

- Нет, пока пет. Я написал это летом, к юбилею Пушкина. Читал на митинге перед памятником. Первым читал. И букет возложил от Союза.

Лодка сильно накренилась, развернулась и легла на обратный курс. Впереди широко растянулось золотое искрящееся ожерелье бакинских огней.


ГЛАВА ПЯТАЯ

22 СЕНТЯБРЯ. МОСКОВСКИЙ ПРИЯТЕЛЬ. О ЧЕМ ГОВОРИЛ КИРОВ. В «БАКИНСКОМ

РАБОЧЕМ». «ГРЯЗНЫХ УЛИЦ СТРАННИКИ...»


Проснулся Есенин поздно. Из театра-ресторана «Луна», куда пригласил его Швейцер на ужин, расхвалив, кухню и программу этого увеселительного заведения вернулся далеко заполночь, и хотя валился с ног от усталости, долго не мог заснуть. Во-первых, в последнее время его стало пугать ночное одиночество, во-вторых, директор гостиницы, узнав, какой гость поселился в 59 номере, распорядился навести там шик-блеск, и горничная так натерла скипидаром паркет, что от едкого запаха разболелась голова и слезились глаза. А открыть окно не решался: вдруг влетит нетопырь, как это было в тифлисской гостинице, или другая какая тварь. Только когда стало светать, широко распахнул окна и ус­нул.

Разбудил его громкий крик горничных, ругавшихся в коридоре из-за чего-то. «Хоть и «Новая Европа» называется, а похуже, чем в отелях старой», - чертыхнулся Есенин. Он поднялся с постели, взял эспандер, поразмялся и пошел в ванную комнату. Освежившись под душем и радуясь приятной легкости в теле, он тщательно ресчесал чисто промытые волосы. Голубая рубашка очень шла к его светлым глазам и ржаной копне волос. Лицо порозовело после купания, он припудрил его, чтобы не лоснилось.

«А я похорошел вроде», - он подмигнул своему двойнику самодовольно улыбающемуся из позолоченной рамы трюмо.

В дверь постучали, Есенин открыл, и в комнату как-то неловко, боком, вошел молодой человек в форме краснофлотца, с газетой в руке.

- Здравствуйте, Сергей Александрович! С приездом! - на широком простоватом лице благоговение, восторг. - Не узнаете? Мануйлов...

- Витя? Откуда вы взялись? Какими судьбами? - Есенин пожал ему руку и, не выпуская ее, провел в глубину комнаты.

- Утром прочел вашу «Балладу», - гость протянул газету, - и кинулся в редакцию...

- Ну-ка, ну-ка! - схватил Есенин газету. - Посмотрим, как дали. Да вы садитесь, садитесь.

Есенин углубился в чтение, а Мануйлов сел и оглядел комнату. Номер был просторный, с маленьким альковом и ванной комнатой. На спинку одного стула был повешен пиджак, на другом чудом держался большой раскрытый чемодан с яркими наклейками зарубежных отелей, и в нем рядом с бельем лежали стопки книг. Круглый стол был завален старыми газетами и журналами, тут же лежала пухлая сафьяновая папка, из которой торчали газетные вырезки; возле пепельницы - несколько пачек папирос «Сафо», флакончик нашатырного спирта, французский одеколон. Поверх всего брошен эспандер. Мануйлов из любопытства потянул за ручку эспандера.

- В Америке куплено. Восемь долларов плачено, мимоходом сказал Есенин. - Попробуйте, попробуйте силы.

Мануйлов познакомился с Есениным три года назад в «Стойле Пегаса». В тот год он приехал из Новочеркасска в Москву, поступать в университет, но опоздал к экзаменам. Как-то в «Стойле» он набрался храбрости, протянул Есенину тетрадку со своими юношескими стихами, попросил прочесть.

Есенин никогда не забывал, как он вот таким же просителем пришел однажды к Блоку, и какое участие принял мэтр в его судьбе. Теперь он сам был мэтром, чувствовал себя вольготно в русской поэзии и старался помочь каждому, кому мог. И не потому, что «долг платежом красен», таким он был по натуре: отзывчивым, заботливым, доброжелательным. Иные диву давались - как он, будучи сам неустроенным в жизни, без крыши над головой, способен тянуть чужой воз, заботиться о родителях, содержать не только сестру, но и молодого поэта сироту Ивана Приблудного, хлопотать об издании чьих-то книг, устройстве чьих-то вечеров.

В тот вечер в «Стойле Пегаса» Есенин повел Мануйлова вниз, в одну из тихих кабин, велел официантке Нине принести еды и прочел все стихи. Стихи были по-юношески шероховатыми, но задушевными и искренними.

Благодаря хлопотам Есенина, Мануйлов выступил с чтением стихов и в «Стойле Пегаса» и в Пассаже, на промышленной выставке. Это участие очень поддержало тогда молодого человека. В те дни Есенин подарил ему свою книгу «Радуница»...

- Ай да Пушкин, ай да молодец! - Есенин отложил в сторону газету. - Так вы, Витя, на флот подались? - спросил он. Мануйлов всегда обращался к Есенину на «вы» и по имени отчеству, это нравилось поэту и он тоже не переходил с ним на «ты».

- Да, служу в политотделе Каспфлота и учусь в университете, на историческом факультете. У нас много пишущей братии. Вот была бы радость встретиться с вами...

- Вы завтракали, Витя?

- Да, да, конечно. Сергей Александрович, если б вы согласились выступить у нас в клубе...

- Потом, потом поговорим, - Есенин выдвинул ящик письменного стола, достал браунинг, хотел сунуть в задний карман брюк, но, передумав, положил на место. - Пойдемте-ка завтракать, Витя.

Они поднялись этажом выше, в летний ресторан.

Примерно в это же время Чагин с пухлым портфелем под мышкой заглянул в кабинет первого секретаря ЦК АКП Сергея Мироновича Кирова.

- Заходи, Петр Иванович, заходи. Я как раз звонить тебе собирался.

Чагин мягко прошел по паркету большого кабинета с широкими окнами, за которыми синела бухта, и сел за приставной стол.

У Кирова находились секретарь Центрального комитета Рухулла Ахундов и народный комиссар просвещения Мустафа Кулиев. Речь шла о подготовительной работе по переходу на новый латинизированный алфавит взамен арабского. Кулиев докладывал об издании учебников на новом алфавите, его работе над русско-тюркским и тюркско-русским словарями.

Прислушиваясь к разговору, Чагин переводил взгляд с одного на другого и дольше всего с любовью задерживал его на круглом, чуть тронутом оспой лице Сергея Мироновича. Киров был для Чагина не только авторитетным, энергичным и умелым партийным руководителем, но и образцом великолепного журналиста, и Ча­гин гордился дружбой с ним. Как секретарь ЦК, в душе оставшийся журналистом, Киров уделял большое внимание партийной печати. Он часто звонил в редакции, давал советы и указания, подсказывал темы, хвалил за удачные выступления или делал замечания за промахи и ошибки. Бывало, запросто заглянет в редакцию, подолгу беседует с журналистами и рабкорами, внимательно выслушает и запишет в записную книжку их сообщения о делах на промыслах и заводах. Чаще всего Киров заходил в «Бакинский рабочий», где работал его наставник по владикавказской газете, старейший работник печати Дмитрий Захарович Коринов. И не случайно год назад, в декабре двадцать третьего на торжественном собрании, посвященном юбилею «Бакинского рабочего» (выходу тысячного номера) журналисты избрали Кирова почетным сотрудником и рабкором газеты.

Кулиев стал говорить о том, что часть старой интеллигенции, преподавателей учебных заведений и учителей школ противятся введению нового алфавита, цепко держатся за старый.

- Наматывай на ус, Петр Иванович, - сказал Ки­ров. - Тут голым декретированием вопроса не решить. Слово за вами, журналистами.

- Я поручил Гепштейну написать отчет о работе тюркского рабфака, - поспешно ответил Чагин.

- Одна ласточка весны не делает, - улыбнулся Киров. - Внедрение нового алфавита - не кампания борьбы с саранчой. Необходима длительная разъяснительная работа. Печать - то самое орудие, при помощи которого мы сможем перевернуть заскорузлые мозги обывателей и постепенно, медленно, но верно заразить их нашими коммунистическими идеями. И делать это надо ярко, впечатляюще, чтобы газету передавали из рук в руки. Вот как сегодняшний номер, - он взял со стола «Бакинский рабочий», развернутый на балладе Есенина, и обратился к Кулиеву и Ахундову. - Читали, товарищи?

- Как же, как же! Очень интересная поэма! - откликнулся Кулиев.

- Я утром видел, как перед стендом толпа стояла. Все читали! - добавил Ахундов, складывая папку. - Мы можем идти, Сергей Миронович?

- Да, да, идите товарищи!

Когда они вышли, Киров продолжал:

- Молодцы, сумели «организовать» двух таких хороших поэтов. Ну Асеев - это понятное дело. А вот что Есенин дал такую поэму - просто замечательно! Напиши им, поблагодари...

- Так Есенин в Баку, - перебил Чагин.

- Вот как!

- Ага. Представляете, Сергей Миронович, у меня дома за ночь написал «Балладу». Талантище! Жаль, затягивает его богема. Такой талант растрачивается на шедевры в духе цыганщины.

- Думаю, дело не только в богеме, - возразил Киров. - Помнишь, на XI съезде Владимир Ильич говорил о настроениях пессимизма, охвативших часть писателей, воспринявших нэп чуть ли не как отказ от пролетарской революции. Он говорил, что есть ряд поэтических произведений, в которых поэты прямо стонут. Вот, мол, до чего довели Москву: голод, холод, спекуляция. Он не называл имен и конкретных произведений, но думается мне, «Москва кабацкая» - одно из них.

- Вот именно! - горячо подхватил Чагин. - А некоторые критики... Да тот же Воронский, называют «Москву кабацкую» чуть ли не исключением в советской литературе, а Есенина - певцом упаднической поэзии.

- Глупо характеризовать творчество Есенина как поэзию упадничества. Ведь что такое «Москва кабацкая»? - спросил Киров и сам же ответил на вопрос. - Как крик стихи эти. Болит у него душа, корежится. И то, что рядится в тогу скандалиста и хулигана - идет от этой боли и отчаяния. И другое. Он же называет себя «последним поэтом деревни». Видно, растревожило его ленинское предсказание, - город неизбежно поведет за собой деревню. Старую, тихую, с иконами в темных углах... Петухами на рассвете... Босоногими бабами. Рушится старый деревенский мир. Мир его дедов. Березовый, ситцевый... Жалеет, оплакивает. Отсюда срывы, озорство и пьяные скандалы. Помнишь, где-то он писал: «Пусть, мол, я не близок коммунистам, как романтик... - я близок им умом и надеюсь, что буду, может быть, близок и творчеством своим».

- Смотри ты, запомнили, - поразился Чагин.

- Я люблю Есенина. Уверен, - он придет к нам окончательно. Только нам надо помочь ему, уберечь от срывов. Знаешь, что писал Владимир Ильич по поводу Демьяна Бедного? Недавно вычитал. В редакцию «Правды» писал: «Не придирайтесь, друзья, к человеческим слабостям! Талант - редкость. Надо его систематически и осторожно (обрати внимание: систематически и осторожно!) поддерживать. Грех будет на вашей душе, большой грех... перед рабочей демократией, если вы талантливого сотрудника не притянете, не поможете ему. Конфликты были мелкие, а дело серьезное. Подумайте об этом!»... Вот и вы подумайте, как привлечь Есенина к постоянному сотрудничеству в газете, как помочь ему, как поддерживать его систематически и осторожно.

- Может быть, поговорить с Гамидом Султановым, пусть поручит милиции... В случае, если появится где пьяным, - чтоб тихо ко мне домой.

Киров ухмыльнулся.

- Поговорить можно, - сказал он, делая размашистую запись синим карандашом в блокноте. - Но зачем же ждать, пока он напьется и начнет куролесить. Оберегать надо не пьяного, а трезвого. Возьмите шефство над ним всей редакцией. Надолго он приехал?

- Пока погостит... - Чагин замялся, не зная, как сказать о своем легкомысленном обещании. - Мечтает в Персии побывать... Я обещал ему устроить.

Киров внимательно посмотрел на Чагина, оттопырившего нижнюю губу.

- В Персии? Чего ради?

- А говорит, учиться мастерству у великих лириков.

- Но ведь они давным-давно в мире ином! - засмеялся Киров и тем же шутливым тоном продолжал: - Вот я, хоть и избрал себе в псевдоним имя персидского царя Кира, а никогда не испытывал желания встретиться с ним... Ну да шутки в сторону. Что ты намерен делать?

Чагин пожал плечами, нерешительно сказал:

- Может, командируем его к Борису Захаровичу?

- К «Ворону»? - улыбнулся Киров, назвав партийный псевдоним Шумяцкого, с которым познакомился и сблизился в Томске еще в 1905 году.

- Там и брат мой, Василий, - напомнил Чагин.

- Посоветуемся, - ответил Киров. - Ты ведь знаешь, после ноты Керзона об «антибританских интригах» и убийства американского консула Имбри, которое пытаются приписать нам, обстановка в Тегеране накалена.

Чагин кивнул.

- Василий привозил любопытную книгу некоего майора Пауэлля «Верхом на верблюде и автомобиле к павлиньему трону». Этот майор пишет о Шумяцком, что на поясе у него револьвер, на голове - белый шлем, в ухе - золотая серьга, что он казак, поэт, бежавший в Тегеран с началом революции и поступивший на службу в полпредство, чтобы не умереть с голоду.

- Вот видишь, как, - рассмеялся Киров. - Что ж они напишут о «московском озорном гуляке»? Передай Есенину мой привет и скажи, пусть повременит. Подумать надо.


* * *


Редакция жила своей постоянной будничной жизнью, гудела, как пчелиный улей. Стрекотали пишущие машинки, трезвонили телефоны, хлопали двери, впуская и выпуская рабкоров, начинающих поэтов и жалобщиков.

Данилов на всю редакцию кричал в трубку телефона:

- Алло, алло!.. Да говори громче! Ничего не слыхать... Сколько? - и торопливо записывал сведения для заметок в рубрику «У станков и вышек».

Заведующий отделом хроники Ромис, склонив розовую лысину, на которой играл солнечный зайчик, с ехидной улыбкой правил материал, жирным карандашом зачеркивая целые абзацы.

- Побойтесь бога, Самуил Филлипович, так же ничего не останется, - возмущался огорченный автор.

- Как раз то, что нужно, останется, квинтэссенция мысли, - с неизменной улыбкой отвечал Ромис.

- Николай Петрович, - говорила маленькая, курносая курьер Тая ответственному секретарю и выпускающему Вернеру, - наборщики велели справиться, сколько сегодня страниц будет: шесть или шестнадцать?

Старая шутка! Продолговатое лицо Вернера оставалось серьезным и непроницательным. Сверкнув стеклами пенсне, он протянул Тае несколько листков.

- Передай эти объявления Лисняку.

Не спеша простучали по лестнице деревянные подошвы; Тая разбудила дремавшего на козлах кучера редакционного фаэтона Мирзу Кули. Тот слегка встряхнул вожжами, и кони тронулись знакомой дорогой в типографию.

Влетев в редакцию, будто за ним гонятся, Гепштейн сыпал вопросами:

- Толстенький не приходил? А когда придет? И вообще кто знает...

- А я знаю? Позвони ему домой.

- По какому номеру? В справочнике Наркомпочтеля есть только номер Чапина.

- Хорошо что не Чаплина! Спроси у Тишайшего.

Гепштейн подлетел к столу завредакцией Вихерта.

- Артур, Толстенький не звонил?

Невысокий, бледный Вихерт продолжал спокойно резать ножницами зарубежные бюллетени АзТАГа, килой лежавшие на столе, готовя подборку «Война в Китае».

- А что «рыжий»? Платить намерен сегодня?

Вихерт продолжал молча работать.

- Артур, ты не слышишь меня?

Вихерт вскидывал на него чуть косящие глаза и тихим голосом спокойно и невозмутимо отвечал:

- Слышу. Ты видишь, что я работаю?

- Ну, Тишайший! - всплескивал руками Гепштейн. - Твое спокойствие и терпение могут привести в бешенство!..

...Чагин поразился, отчего не стрекочут машинки, отчего никто не отвечает на телефонные звонки. Заглянул в машбюро - пусто, в одну комнату, другую - никого. Только Вихерт за столом орудовал ножницами.

- Артур Ричардович, куда все запропастились?

- В рабкоровской.

-Что так?

Вихерт не ответил.

Чагин приоткрыл дверь рабкоровской и остановился на пороге. Ромис, Данилов, Вернер, Муран, Гепштейн, Фидлер, Гурвич, Мануйлов, другие сотрудники и рабкоры, машинистки, - все были здесь. За длинным столом, за которым обычно рабкоры писали свои корреспонденции, в легком сером костюме стоял Есенин:

- ...Теперь я прочту новое стихотворение. Написано месяц назад, когда ездил на рязанщину, в родное село
Константиново:


Отговорила роща золотая

Березовым, веселым языком

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше ни о ком...


Чагин вслушивался в глуховатую, тоскливую протяжность знакомого голоса и ему до боли ясно увиделся, русский осенний пейзаж, - широкий месяц над голубым прудом, облетевшая березовая роща, и красные-гроздья рябин; в есенинских строках ему слышалась щемящая тоска поэта о своей отшумевшей юности, о чем-то несбывшемся, невозвратном уже...


И если время, ветром разметая,

Сгребет их все в один ненужный ком...

Скажите так... что роща золотая

Отговорила милым языком.


Стояла такая тишина, что было слышно тяжелое дыхание старого наборщика-астматика. Муран негромко попросил:

- Товарищ Есенин, если не устали, почитайте еще.

- Я не устаю от стихов, - ответил Есенин и тут заметил Чагина. - А вот и Петр Иванович!

Все оглянулись. Машинистки и кое-кто из молодых-сотрудников выскользнули из комнаты. Чагин вышел вперед.

- Товарищи, мы попросим Сергея Алексанровича выступить... в другое время.

- А мы уже договорились, он выступит перед рабочими поэтами в черногородском клубе, - поспешил сообщить руководитель литературного кружка при «Бакинском рабочем» Евсей Гурвич.

- Отлично. Поговори с Николаем Петровичем, дайте объявление в завтрашнем номере.

Чагин взял Есенина под руку и, сопровождаемые сотрудниками, они направились в кабинет.

- А знаете, Сергей Александрович, - сказал Ромис, - я вспомнил, - читал вас еще в пятнадцатом году. Тогда я в Петрограде, в «Биржевых ведомостях» работал, корректором. Не помню, что мы тогда печатали... О Руси что-то. Но одна строка запала мне в память: «Только синь сосет глаза». Это ваше или ошибаюсь?

- Мое, мое - широко заулыбался Есенин. - Одной большой любовью жив я. Помните, там такие строки: «Если крикнет рать святая: «Кинь ты Русь, живи в раю!» я скажу: «Не надо рая, дайте родину мою».

- Вот, оно самое! - ткнул Ромис пальцем в грудь Есенина.

В кабинете Чагин раскурил трубку, оглядел поэта добродушным ласковым взглядом.

- Ну, Сергей, дружище, в ЦК все хвалили твою поэму. Особенно Мироныч, а он-то зря не похвалит. С большим вкусом человек. В прошлом и сам неплохо пи­сал. Просил передать тебе привет и благодарность.

- Сам Киров! - зарделся Есенин. - Петр Ивано­вич, ты познакомь меня с ним. Хочу узнать поближе. Премного наслышан!

- Никак писать собираешься? Его жизни на несколько поэм хватит. Познакомлю при случае, - кивнул Ча­гин и, глядя на по-мальчишьи сияющее лицо Есенина, подумал, что сейчас самое время ввернуть о Персии. - Да, кстати, я говорил с ним о твоей поездке. - Оттопырив нижнюю губу, он выразил огорчение. - Сказал повременить надо, Сергей... Там сейчас не очень. Слышал, небось, о ноте лорда Керзона? Каких только собак не вешают на нас! А у тебя... - Чагин замялся, подыскивая слово, чтобы не обидеть друга,  - ...характер у тебя... начнешь скандалить...

Есенин понял намек Чагина и горько усмехнулся.

- Что ж вы ругаетесь, дьяволы? Иль я не сын страны? Каждый из нас закладывал за рюмку свои штаны, - иронически напомнил он свои строки. - Ну да, было, но ведь я хорошо скандалил, за русскую революцию скандалил.

- Знаю, дружище, знаю, дорогой. Но пойми, Персия - не Европа. Там шариат до фанатизма доходит. Хватит с нас одной «дани персидской хмари». - Он помолчал. - Вчера с Пессимистом где были?

- Посидели в «Луне».

- Много выпили?

- Самую малость, - махнул рукой Есенин и вдруг, волнуясь, горячо заговорил: - Петр Иванович, да нет у меня пристрастия к вину! А вот срывы бывают, да, бывают. Черный человек сидит во мне и грызет нутро. Тогда я иду в кабак, жгу себя, дебоширю. Душа горит! Не могу я понять многого, не могу...

- Я почему спросил, - виновато ответил Чагин. - В Баку на этот счет строго, - он поднялся из-за стола, подошел к столику, на котором лежали комплекты газет и принялся листать один из них. - В прошлом году Совнарком и ЧК издали приказ, повелевающий органам милиции и уголовному розыску задерживать всех шатающихся по городу пьяных. Ну, всяких там дебоширов, нарушителей... Вот послушай: «...лиц, кои будут неоднократно замечены в вышеуказанных действиях, а также совершивших злостное дебоширство и оказавших сопротивление милиции при исполнении последними своих обязанностей, немедленно со всем дознанием направлять непосредственно в АзЧК для привлечения к ответственности по статье 86 Уголовного кодекса вплоть до применения высшей меры наказания - расстрела». - Чагин захлопнул комплект и прошел на место.

В потемневших глазах Есенина отразились удивление и испуг.

- Расстрела? - хмуро спросил он, ухмыльнулся. - Ну, знаешь, Петр Иванович, я лучше уеду от греха подальше. Больше всего на свете боюсь милиции.

Это было сказано с такой неподдельной откровенностью, что Чагин рассмеялся, под рубашкой затряслось брюшко.

- Ну, до высшей меры мы не допустим, - отсмеявшись, добавил: - Куда ехать? Погости у нас. В Баку ты увидишь настоящую поступь «железного коня». Вглядись в нашу индустрию, в людей на промыслах... Это такой народ! О них поэмы...

- Есть у меня поэмка, очень дорогая мне... «Русь советская». Отдал Воронскому, скоро должна появиться в «Красной нови»...

- Давай! Мы напечатаем раньше, - оживился Ча­гин. - Все давай, что есть. И «Отговорила роща золотая» тоже. Мироныч велел привлечь тебя к постоянному сотрудничеству, печатать систематически. Так что неси завтра все, что есть.

- Могу сейчас надиктовать машинистке.

- Вот и отлично! - поднялся Чагин. - Идем в машбюро!

- Петр Иванович, а платить как будешь? - лукаво спросил Есенин.

- Не обидим.

- Ты бы рассчитал за «Балладу», - застенчиво улыбнулся Есенин. - Сам знаешь, семья, дети... - в тоне Есенина прозвучала и горечь и ирония.

- Устроим! Скажу Фришбергу. Наш рыжий скуповат рассчитываться, как будто свои кровные отдает. Но мы попросим настоятельно...

Чагин проводил Есенина в машбюро и поручил самой опытной, старой машинистке.

Заложив руки в карманы пиджака и чуть ссутулясь, Есенин засмотрелся в окно, а когда машинистка звякнула валиком, заложив лист чистой бумаги, - он это понял по звуку, - начал диктовать. Впрочем, он не диктовал, он просто читал стихи, то громко, то грустно, то тихо, почти шепотом, и голос его слегка дрожал от внутреннего волнения.

Другие машинистки перестали печатать, прислушиваясь. В дверях тут же появились Михаил Данилов, Костя Муран, Витя Мануйлов и еще кто-то. Поэт никого не замечал, он был наедине со своими стихами. Часа через полтора вернулся в кабинет Чагина с кипой отпечатанных страниц.

- Деньги получишь, - известил Чагин. - Кассир в банке, скоро будет. - Он придвинул к себе стопку листов и, будто отгородившись клубами голубого дыма, принялся читать с синим карандашом в руке - скорее по редакторской привычке, чем по надобности, - «Русь советская». А, Сахарову! Это который Сахаров?

- Саша Сахаров. Летом вместе ездили в Константиново. Потом я жил у него в Ленинграде, там и писал.

Чагин читал про себя, некоторые строки повторял вслух.


«...Я, гражданин села,

Которые лишь тем и будет знаменито,

Что здесь когда-то баба родила

Российского скандального пиита...»


- Гм, скандального. Может, заменишь?

- Зачем? - пожал плечами Есенин.

- Не скандалами твоими прославится село Константиново, - придет время, о них забудут. А твоя поэзия останется с людьми, как песня.

- Я в стихах никогда не лгу...

- Ну, смотри... А вот это бы я выбросил.

- Что? - Он нагнулся над плечом Чагина.

- «Язык сограждан стал мне как чужой. В своей стране я словно иностранец». Ну как же так: российский пиит, и вдруг - иностранец!

- Да, но...

- Пусть даже «словно»! Все равно, не вяжется одно с другим!

- Ну вычеркивай, вычеркивай все четверостишье, - скрепя сердце согласился Есенин.

- «Уж вечер. Жидкой позолотой Закат обрызгал серые поля»... Хорошо! Так и видится вечернее поле... Ну, а это не пойдет, нет, нет, Сергей, - решительно запротестовал Чагин.

- Что там тебя еще не устраивает?

- Хромой красноармеец, да еще с ликом сонным, да еще, морщиня лоб, рассказывает о Буденном! Что он, с перепоя что ли силится вспоминать? Да и зачем тянуть сюда Буденного?

- А что такого? Я и в «Песне» писал о нем частушки.


Бьет деникинскую рать

У Донца студеного

Наша гордость, наша стать -

Конница Буденного.


Чагин вытащил из ящика книжку журнала «Октябрь».

- Вот пришел третий номер. Не видел еще? Тут твоя «Песнь...» напечатана. - Есенин потянулся за журналом, но Чагин остановил его. - Потом посмотришь. Вот тут в разделе «Наша трибуна» рецензия Семена Михайловича на книгу Бабеля «Конармия». Послушай, очень поучительно. «Гражданин Бабель... смотрит на мир, - дальше Буденный цитирует Бабеля, - как «на луг, по которому ходят голые бабы, жеребцы и кобылы...» Каково, а? Слушай дальше. «Неужели т. Воронский так любит вонючие бабье-бабелевские пикантности, что позволяет печатать безответственные небылицы в столь ответственном журнале, не говоря уже о том, что т. Воронскому отнюдь небезызвестны фамилии тех, кого Бабель оплевывает художественной слюной классовой ненависти...»

- Вот рубанул как шашкой наотмашь! - тихо произнес Есенин. - Перебил хребет Воронскому. Но Бабель... Исаак хороший парень, он вместе с нами подписал письмо в ЦК. «Кобылы»... «Слюна»... А он, та-лан-ти-ще, понимаешь?! Да ведь пока разберутся...

- Вот так... Не подумаешь, потом расхлебывай... Словом, я выбрасываю это, - и Чагин жирно вычеркнул четыре строки.

Дочитав поэму, принялся за стихи. В дверь заглянула курьер Тая.

- Петр Иванович, кассир пришел.

- А, спасибо, Тасенька. Иди, Сергей, получай деньги...

Получив деньги, Есенин вместе с Мануйловым вышли из редакции.

- Витя, вы не проводите меня на почтамт?

- Охотно, Сергей Александрович, это тут неподалеку.

- Я смотрю, Баку хоть и большой город, а компактный, все близко, все рядом.

Как всегда, когда Есенин получал гонорар, настроение его улучшалось, на душе становилось легко и радостно, походка делалась еще грациозней и легче, лицо светилось нежной, обворожительной улыбкой, притягивавшей внимание прохожих, и чужие, незнакомые люди начинали казаться ему такими милыми, такими хорошими...

Он спешил на почту, чтобы отправить часть денег родным, спешил, зная свое безалаберное отношение к деньгам. Сколько трудов стоило заработать их, сколько хлопот стоило получить их, сколько планов и дел было связано с ними, а порой случалось, подворачивались друзья и знакомые или он сам выискивал их, и, распаленный первой рюмкой, а еще больше неуемной лестью собутыльников, щедро угощал случайные компании, расшвыривал деньги официантам, оркестрантам, швейца­рам. А утром, проснувшись с головной болью и без денег, поедом ел себя за неразумную расточительность. «Весь в деда пошел!» - вспоминал он своего деда по матери Федора Андреевича Титова. Бывало, получив в Петрограде выручку от своих барж, дед устраивал на селе гулянье, поил и кормил, сам не зная кого, а отгуляв неделю, похмельно ворчал: «Много соли съели, много спичек сожгли».

Мануйлов заметил, что Есенин замедлил шаг, стал осматриваться.

- Что вы ищете, Сергей Александрович?

- Урны не видать, - он показал на окурок в руке.

Щепетильная аккуратность Есенина поразила Мануйлова; тротуар засыпан окурками, лузгой, клочками бумаги, а он ищет урну!

Не найдя урны, Есенин украдкой бросил окурок в желоб водосточной трубы и, опасливо оглянувшись на милиционера, вошел на почту. Взял бланк, вывел на нем мелкими буквами: Москва, Большой Никитский переулок, 2, квартира 27, Галине Артуровне Бениславской.

Когда шли обратно по тихой Молоканской улице, переименованной в улицу 9 января, Есенин заметил на противоположной стороне черный котел для варки кира. Этим густым, вязким варевом время от времени заливали плоские крыши бакинских домов. Теперь котел не дымился, видимо, не успели убрать, и под ним пристроились несколько беспризорных.

Есенин остановился, глядя на чумазых оборвышей. Светлая улыбка погасла, глаза потемнели, он с тоской в голосе сказал:

- Друг мой, друг мой, вы только посмотрите. Словно воробьи, выпавшие из гнезда. Не могу я спокойно смотреть на их немытые физиономии. Несчастные мальчишки, тысячами снуют по всей Руси, спят в котлах, подворотнях. Солнце светит, люди мимо идут. А ведь будущее им принадлежит. Из них вырастут прекраснейшие люди. И поэты получше меня. Верю в это.

В памяти его болезненными воспоминаниями жили картины раннего детства, когда рос он сиротой при живых родителях. Отец жил и работал в Москве, мать ушла из дома Есениных в свой отчий дом; хотела развестись с отцом, а он не давал развода. Беспаспортная мать, оставив Сергея на попечение бабушки и дедушки, тоже подалась в город, на заработки. С тех пор не мог он спокойно смотреть на сирот-беспризорных. А сколько повидал их и в московских ночлежках, и на станциях железных дорог, по которым колесил в «Тришкином вагоне». Запомнился ему плакат Помгола: «Лаская своих детей, вспомни о голодающих детях!».

- В Баку много беспризорных, - сказал Мануй­лов. - Уж сколько детдомов открыли! Вот недавно в Черном городе, в парке Нобеля отвели под детдом двухэтажный особняк. А беспризорных все не убывает. Едут и едут из России в теплые края.

- Пойдемте к ним, Витя, поговорим, - и направился к котлу.

Трое оборвышей выскочили из-под днища и бросились врассыпную; один из них прокричал на ходу:

- Шесто-о-й! Тикай, пацаны!

- Куда, малявка! - Есенин схватил за ворот мальчишку лет семи.

- Пусти, лягавый! Не хочу в приют! Все равно сбегу! - визжал мальчишка, вырываясь и оставляя темные пятна грязных рук на светло-сером костюме Есенина.

- Какой я лягавый? - рассмеялся Есенин и отпустил ворот мальчишки. - Я мошенник и вор!

Обворожительная улыбка незнакомца с золотыми волосами словно приковала мальчишку к месту. Он недоверчиво и настороженно смотрел на этого красивого дядьку, на молодого матроса, стоявшего чуть поодаль, готовый все-таки в любую минуту пуститься наутек.

- А не врешь?

Есенин хлопнул в ладоши, раскинул руки и, поводя плечами, пошел отбивать дробь желтыми ботинками.


Пойду плясать,

Весь пол хрястит.

Мое дело молодое,

Меня бог простит...


- спел он с вызывающей лихостью.

Мальчишка тоже затопал босыми, черными ногами, выкрикивая в такт:

- «Пахан», не боись, он свой, дядька, свой! «Пахан», которому было не больше двенадцати лет, и двое пацанов помладше опасливо подошли к котлу.

Прохожие останавливались, недоуменно разглядывая приличного, молодого человека, танцевавшего среди беспризорных:


Эх, рассыпься горох

По чистому блюду.

Я любила всех подряд,

Теперя не буду!..


Есенин достал из кармана белоснежный носовой платок, расстелил его на ящике, сел, закинул ногу на ногу. Озорная улыбка на лице сменилась нежной, страдальческой.

«Пахан», определивший опытным глазом, что этот веселый дядька не из «лягавых», в приют не заберет, недоумевал однако:

- Тебе чего здесь надо?

- «Пахан», дядька свой, он вор, - поспешил успокоить его малыш.

- А этот, - мотнул «пахан» головой в сторону Мануйлова. - Не из чеки?

- Не бойся, «пахан», он мой друг-товарищ, - ответил Есенин. - Иди, садись, ребята.

Беспризорники расселись вокруг.

- Ну что, небось, в брюхе ветер свищет? - он похлопал по голому пузу малыша, севшего возле его ног, и вытащил из кармана крупную купюру.

«Пахан» тут же схватил ее, недоверчиво разглядел и сунул одному из беспризорников:

- Санька, дуй в колбасную, чесночной возьми, на все! И хлеба. Во пожрем сегодня! - поглядев на Есенина с уважением, справился:

- Ты карманник или домушник? Если пришел в шайку зазывать, не пойдем, мы сами по себе. А за угощенье - спасибо.

- Нет, пацаны, я не вор, я только яйца из вороньих гнезд воровал, я поэт. Знаете, кто такой поэт?

- Цыганин? - спросил малыш.

- Дырка! - дал ему подзатыльника «пахан». - Цыгане тоже воры, коней крадут. А поэт, это который на ярмарках балагурит, видал я таких.

Есенин рассмеялся.

- Может и из вас кто станет поэтом, будет песни слагать. Вот послушайте, я прочту вам свои стихи, - и он начал читать стихотворение «Папиросники»:


Улицы печальные,

Сугробы да мороз.

Сорванцы отчаянные

С лотками папирос.

Грязных улиц странники

В забаве злой игры,

Все они карманники,

Веселые воры...


Беспризорники, кто разинув рот, кто нахмурясь, слушали складную речь, похожую на песню. Не все они поняли в стихотворении, но главное уяснили, что оно о таких же обездоленных и выброшенных на улицу, как они, и потому стихи не понравились: что ж напоминать им о горькой доле? Есенин догадался об этом по выражению их лиц и принялся читать «Песнь о собаке», - о том, как сука ощенила семерых рыжих щенят, и как ласкала их, «причесывая языком». А вечером хмурый хозяин «семерых всех поклал в мешок» и утопил в озере. А собака долго, тоскливо скулила на тонкий месяц в небе, а потом, «как от подачки, когда бросят ей камень в смех, покатились глаза собачьи Золотыми звездами в снег».

Мануйлов впервые слышал это стихотворение в непередаваемом исполнении автора, и чувствовал, как к горлу подкатывает ком. Беспризорники плакали, не стыдясь своих слез, размазывая их кулаками на грязных лицах. Никогда еще за их короткую жизнь ничто не вызывало в их сердцах такой щемящей боли к несчастному бессловесному зверю, такой ненависти и протеста против бездушия и жестокости человека.

-  Я бы этого куркуля самого утопил - всхлипывая, сказал малыш.

Но тут прибежал Санька с двумя толстыми батонами колбасы, большой буханкой белого хлеба, и голодная жадность заслонила все душевные эмоции. «Пахан» развернул на земле бумагу и деловито принялся делить колбасу на четверых. Пацаны обступили его, настороженно следя, чтобы делил поровну.

Есенин поднялся и, ссутулясь пошел прочь, забытый мальчишками. И только малыш дернулся было вслед, крикнул: «Дяденька, ты приходи еще!», но тут же кинулся обратно.

Есенин понуро молчал; он ушел в себя и будто забыл о присутствии Мануйлова; иногда он бормотал какую-то фразу, смысла которой Мануйлов не мог понять. Хмуро и как показалось Мануйлову, неприязненно поглядывал поэт на богато одетых женщин и лоснящихся от сытости мужчин. Время нэпа кончилось, но всякого рода лавочники, спекулянты и дельцы еще процветали, еще выползали из всех щелей, как клопы, напившиеся крови.

На углу Есенин подошел к чистильщику и поставил ногу на ящик.

- Люди смотрят прежде всего друг другу на ноги, - улыбнулся он Мануйлову.

Мануйлов обрадовался, что настроение Есенина проясняется, и снова закинул удочку о выступлении в студенческом клубе или хотя бы в общежитии.

- Если вы согласны, Сергей Александрович, я поговорю с нашим культпросветом... чтобы все было официально. Кстати, у нас есть студентка Лейла...

- Лейла? Какое красивое имя.

- Она выросла в Персии, потому так зовут. А вообще-то она Лена, Лена Юкель. Хорошо поет персидские песни. Если захотите...

- Да, да, Витя, поговорите, я приду.

Мануйлов проводил Есенина до гостиницы, и как тот ни звал его отобедать с ним, отказался, сославшись на занятость.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

23 СЕНТЯБРЯ. ВАСЬКА ИЗ БИЛЛИАРДНОЙ.

ИЧЕРИ ШАХАР. ВОСТОЧНАЯ СТОЛОВАЯ. ВАХИД.


Как и накануне, Виктор Мануйлов со свежим номером газеты «Бакинский рабочий» ровно в десять часов утра деликатно постучал в дверь номера 59.

Здрас... - он осекся на полуслове: в дверях стоял светловолосый, голубоглазый молодой человек в голубой рубашке и тапочках Есенина на босу ногу. Незнакомый парень лет шестнадцати с простым грубоватым лицом неприветливо оглядел Мануйлова с головы до ног и буркнул:

- Тебе чего?

- Я б хотел...

- Нету его! - перебил парень.

- Как это «нету»? Кто там? - послышался из глубины комнаты сипловатый голос Есенина и он появился в дверях. - А, Витя! Заходите, заходите. - И, возвращаясь в комнату, потрепал парня по голове: - Ты что ж, Васька, так неприветливо гостей встречаешь?

- Ходют ни свет, ни заря, покою вам не дают, - пробурчал Васька. - Я двоих подналадил с утра.

- Подналадил? - расхохотался Есенин и вспомнил историю, рассказанную вчера Костей Мураном в присутствии Васьки. Когда Есенин пожаловался, что дома в Москве не было отбоя от друзей, мешавших ему работать, Муран сказал: «А ты впредь поступай, как наш доктор Талышинский. Есть у нас тут знаменитый хирург, - аппендицит мне резал. Как-то приехали в Баку Бурденко и другие медицинские светила. Нарком вызвал Талышинского и говорит: «Надо оказать гостеприимство гостям. В ресторан вести неудобно. Твоя жена мастерица готовить национальные блюда. Дадим продуктов, пусть она приготовит плов». Доктор пришел домой и сказал жене, мол, так-то и так, постарайся для уважаемых гостей. «Плов я сделаю, - ответила жена, -  но ты же знаешь, опять явится Асад...» Был у доктора такой друг, каждый день в определенный час приходил и сидел до позднего вечера, доктор любил толковать с ним за стаканом чая. «Никого не принимать! - отрезал доктор. - На звонки я сам буду выходить». И вот на следующий день, в определенный час минута в минуту раздался звонок. Доктор открыл и увидел улыбающегося Асада. «О, Асад! - радостно воскликнул доктор, воздев руки. - Как я рад, что ты пришел! - и тут же спохватился. - Только сейчас уходи, завтра придешь!» Асад ушел и с тех пор, говорят, перестал ходить к доктору.

- Кого же ты подналадил? - смеясь, спросил Есенин.

- Дядя Костя с кем-то приходил. На хаш звать...

Есенин снова расхохотался: «Накаркал Муран на свою голову».

- Ой, Васька, Васька!... А хаш бы сейчас хорошо... Голова гудит, как мельница.

- С чего бы это? Пьян, что ли?

- А то! Столько пива выдули. Дядя Костя хоть бочку выпьет. А вы...

- Никак опекать меня взялся? - не сердясь спросил Есенин. - Ступай-ка лучше в буфет, принеси две бутылки «Саэро», только холодного.

Парень взял деньги и, покосившись на Мануйлова, вышел.

- Сергей Александрович, я только на минутку заскочил, - сконфуженно сказал Мануйлов. - Я сейчас уйду. Я только...

- Нет, нет! - перебил Есенин. - Сидите, вместе пойдем. Или на Васькины выходки обиделись?

- Ну что вы! - поспешно ответил Мануйлов, хотя, конечно, чувствовал себя не в своей тарелке. - Я при­нес вам «Бакинский рабочий». Такие стихи! Мы обалдели от них, особенно вот... «Отговорила роща золотая».

Есенин взял газету, увидел рядом с заголовком в анонсе «Сегодня в номере» жирно набранную строку «Стихи Сергея Есенина. Публикуются впервые». На третьей полосе в левом верхнем углу повторялся заго­ловок. «Стихи Сергея Есенина», а под ними два стихотворения: «Сукин сын» и «Отговорила роща золотая».

- Молодчага, Чага! - довольно воскликнул Есенин и скользнул глазами по подвальной статье Вадима Шершеневича «Театральная Москва». Знакомые столичные бульвары, театральные подъезды зримо, ожили перед взором Есенина, сейчас же, сию минуту нестерпимо потянуло в Москву; вздохнул, понимая, что нескоро вернется туда. Бегло пробежал глазами статью:

«...Мейерхольд хочет опять произвести переделку «Гамлета»... («Зина, наверное, будет играть королеву-мать», - подумал Есенин, и сердце сжалось при мысли о ней)... Малый Театр собирается ставить... простите, собирается собраться приступить... Затем оперетта... Островский «Бесприданница». Почему? Для кого? Кому нужен в наши дни Островский? Запоздалый отклик, на неверно понятый призыв Луначарского: назад к Островскому! Прошло уже три года с тех пор, а все театры, желая доказать свою революционность, уже три года лезут яростно на этот самый зад Островского...»

Есенин нервно отбросил газету.

- Зачем Петр печатает этого сноба с профилем; Шерлока Холмса?

- А мне он Керенского напоминает.

- «Мне бы только любви немножечко, да десятка два папирос», - с усмешкой продекламировал Есенин.

- Помните? - обрадовался Мануйлов и прочел строки, которыми ответил Шершеневичу в «Стойле Пегаса»:


Тебе бы любви немножечко

Да десятка два папирос.

А вот мне узка дорожечка,

По которой пришел Христос.


Есенин кивал, слушая.

- Здорово вы его поддели тогда! Ух, как Вадим побагровел от гнева... Нет у моих бывших друзей чувства национальной гордости, - с сожалением произнес Есенин, становясь хмурым. - Ни Пушкина, ни Гоголя, ни Блока не признают. Устроить скандальный вечер памяти Блока! Я сказал им тогда: стыдно! Ничего святого. Одно шутовское кривляние ради самого кривляний да бездарные каламбуры. Вы читали, Витя, как Вадим обо мне скаламбурил? - Есенин достал из раскрытого чемодана тонкий журнал «Новый зритель». - Заело эту бездарь, что мы с Ваней Грузиновым распустили имажинизм. Вот, прочтите, он указал на отчеркнутые строки «Письма в редакцию», подписанные Шершеневичем, Мариенгофом, Ивневым, Роизманом и другими имажинистами.

Мануйлов прочел: «...Детальное изложение взаимоотношений Есенина с имажинистами будет напечатано в № 5 «Гостиницы для путешествующих в прекрасном», официальном органе имажинистов, где, кстати, Есенин уже давно исключен из числа сотрудников. Таким образом, «роспуск» имажинизма является лишь доказательством собственной распущенности Есенина».

Недобро прищурившись, Есенин следил за Мануй­ловым.

- Как вам нравится? «Распущенность самого Есенина!» - Пусть говорят и пишут что хотят. Подумаешь, напугали. Посмотрим-ка, что они без меня! Сейчас я отрицаю всякие школы. Считаю, что поэт и не может держаться какой-то определенной школы. Это связывает по рукам и ногам.

- Да и на что она вам, когда вы сами есть большая школа, - без лести сказал Мануйлов и вытащил из кармана брюк листок бумаги. - А знаете, Сергей Алек­сандрович, я в честь вашего приезда стихи написал...

- Ну да? - изумился Есенин. - А что ж молчите? Ну-ка, ну-ка, - он взял листок, развернул и начал читать. Стихи были юношески-шероховатые, подражательные, но искренние, взволнованные. Молодой поэт приветствовал звонкоголосого певца России, соловья из березовой рощи, залетевшего в южные края, и тому подобное. Есенин был тронут - никогда еще не читал стихов о себе – и в знак благодарности тут же вытащил из чемодана книгу «Трерядница».

- А я вам свою книгу подарю, - сказал он, надписывая титульный лист: «Дорогому Вите Мануйлову. С. А. Есенин. 23. IX. 24. Баку. С. А. Есенин».

- Вот спасибо, Сергей Александрович! - вспыхнул от радости Мануйлов и, прочитав дарственную надпись, обратил внимание, что Есенин дважды написал свою фамилию, причем с инициалами «С. А.», а не просто «С». - Вот уж ребята завидовать будут!.. Да, кстати, я говорил с нашим культпросветом. Вас официально пригласят, устроят вечер поэзии в клубе имени Сабира.

- Черт, где этот Васька запропастился!

- А кто он, Сергей Александрович?

- Приятель мой... из биллиардной... Сирота бездомный. - Есенин закурил длинную папиросу «Сафо», жадно затянулся. - Теперь у меня живет.

- А вы не боитесь? - осторожно спросил Мануйлов.

- Нет, нет, Васька славный, шустрый парень. Муран его хорошо знает.

- Вы с Мураном в пивную возле Парапета ходили?

- Да, да, и в биллиардную.

- Эта пивная - его излюбленное место. Он о ней частушки сложил:


Ромис с Вернером уходят.

- Эй ребятушки, куда?

- Где Муран тоску отводит,

Вот и мы идем туда!


- Плохие частушки, - поморщился Есенин. - И в биллиард он плохо играет. Сходим в биллиардную?

- В биллиард я пас, Сергей Александрович.

- Даю три шара вперед! И все равно выиграю. Держу пари. Вот только Маяковскому в Тифлисе про­играл... Однако, где Васька запропастился?

Не успел он произнести эту фразу, как в номер ввалился Васька с плетеной желтой корзиной в руке.

- Тебя только за смертью посылать! Где ты был? А это что такое ты приволок?

Васька, лукаво и торжествующе улыбаясь, поставил корзину на стол и достал из нее два больших пакета с черным и янтарным виноградом «шаны», а затем несколько бутылок «Боржоми».

Есенин заглянул в пустую корзину.

- А вино?

- Я заместо вина виноград принес. И водичку...

Есенин, опешив, смотрел на добродушно улыбающееся лицо Васьки, и чувствовал, что не может рассердиться и накричать на него, но все же с напускной строгостью спросил:

- А ты «заместо» винограда затрещины не желаешь получить? Тебе что было велено купить? И откуда у тебя эта корзина?

- На базаре взял...

- Как - взял? - мельком посмотрел Есенин на Мануйлова. - Украл, что ли?

- Да их там навалом лежит. Ну, взял...

- Вот что, Васька, я запру тебя здесь, будешь сидеть до моего возвращения. Ешь свой виноград и запивай водичкой. Пойдемте, Витя.

Теперь опешил Васька. Перспектива оказаться под домашним арестом ему никак не улыбалась, и он упавшим голосом спросил:

- А вы скоро вернетесь?

- Не знаю, не знаю, - бросил Есенин, но уже в дверях вытащил из кармана червонец. - Пойдешь, пообедаешь. А потом сиди в номере!

Ожидая лифта, Мануйлов сказал:

- Сергей Александрович, вы же не завтракали. Может быть, поднимемся на крышу? - Вчера, когда Есе­нин пригласил его на завтрак, а потом зазывал на обед, Мануйлов отказался, потому что у него не было денег, но сегодня он взял в долг у друзей и хотел угостить Есенина.

- Не хочется что-то. К тому ж, тут одни сплошные «цыплята-сюпрем». Лучше потом, в городе, поедим что-нибудь национальное.

Когда вышли в город, Есенин попросил Мануйлова показать ему старую крепость, которую он видел с крыши «Новой Европы». Персия-Персией, но пока суд да дело, он хотел найти черты ее в облике Баку. Он ожидал увидеть в крепости большие мечети, нарядные и яркие, украшенные многоцветной мозаикой, как в Самарканде и Бухаре. Но едва они вошли в одну из двух арок Шахаббасских ворот, когда-то служивших центральным входом в город, обнесенный зубчатой, потемневшей от времени стеной, и именуемый теперь «ичери шахар» - «внутренний город», - первое, что предстало взору Есенина, была небольшая русская церковь с золотистой маковкой и крестом, выстроенная на скрещении двух улиц - Большой и Малой Крепостной. За нею тянулись красивые каменные дома.

Есенин не мог скрыть разочарования. Мануйлов понял это по его взгляду и, улыбнувшись, сказал:

- Потерпите, Сергей Александрович, «ичери шахар» еще впереди.

Они свернули с Малой Крепостной на Тверскую улицу. («И здесь Тверская!» - ухмыльнулся Есенин, и рой воспоминаний на мгновение высветил перед мысленным взором и Тверскую со «Стойлом Пегаса», и комнатенку Галины Бениславской на шестом этаже в доме «Правды», и особняк Балашовой с затемненным будуаром Изодоры - она не любила ярких люстр, и дом знаменитого Плевако на Новинском бульваре, где теперь жила с Мейерхольдом Зинаида Райх, и подумал: - «Удивительно, сколько воспоминаний может вызвать одно только слово!»). С Тверской они свернули в улицу еще более короткую и узкую, потом - в другую, тоже тесную и кривую, пока, наконец, ни уперлись в тупик, из которого не было выхода. Повернули обратно, но шли почему-то уже по другим улицам, и все-таки вышли в конце-концов к той же церквушке на слиянии Большой и Малой Крепостной улиц. На этот раз пошли по Большой. И снова, будто ручейки от большого русла, тянулись от нее улочки, переулки, тупики. Порой Есенину казалось, что они попали в лабиринт и кружат на одном и том же месте, мимо тех же домов, упиравшихся друг в друга балконами. Но вот вышли к небольшому холму, обнесенному своей стеной, за ней показались серые, мрачные строения с куполами.

- Дворец Ширваншахов, - пояснил Мануйлов. -Когда-то на территории нынешнего Азербайджана находилось Ширванское ханство.

Подойдя к арочному входу с толстыми дубовыми дверьми, Есенин залюбовался тонкой вязью изречений из корана, орнаментом высеченным по камню.

- Да... Не то, что в Самарканде. Видно, дела у здешних шахов не шибко шли: на позолоту и мозаику золотишка не хватало.

- Дело не в золоте, а в местных климатических ус­ловиях. Говорят, слово Баку происходит от Бад кубэ, что означает «город ветров». Здешние ветры - северный «хазри» и южный «гилавар» - один похуже другого, их ударов и камень не выдерживает, не то что позолота. Вот посмотрите-ка, что он делает, - Мануйлов указал на выщербленные стены.

Крутая каменная лестница с высокими ступенями вывела их в верхний дворик, обнесенный галереей, в глубине которой темнели ниши. Посреди дворика возвышался каменный многогранный павильон с круглым отверстием в центре. Мануйлов пояснил, что это «диван-хане» - «судилище». Обвиняемый, содержавшийся в подвале, просовывал голову в круглое отверстие пола и отвечал на вопросы грозных судей, сидевших вокруг на каменных скамьях. И если судьи выносили решение казнить провинившегося, а это случалось довольно часто, - сверкал меч палача, и голова скатывалась по каменным плитам.

- Жутко, - передернул плечами Есенин. - Тень веков всегда вызывает во мне тревогу.

Они осмотрели жилые покои дворца, мавзолей-усыпальницу, руины бани.

- Ну, а теперь, хотите, спустимся к Девичьей башне, - предложил Мануйлов.

Есенин помедлил с ответом, потом спросил:

- А почему она называется Девичьей?

- Существует легенда, - начал рассказывать Мануйлов, - будто юную красавицу, ханскую дочь против воли замуж решили отдать. А девушка любила простого юношу - рыбака. Оттягивая свадьбу с нелюбимым, она попросила отца построить в прибрежных водах высоченную башню, все надеялась несчастная, что пока поднимется башня, любимый спасет ее. Но что мог сделать бедный рыбак? Словом, когда башня вознеслась над водой... Убедившись, что спасения нет, девушка с верхней площадки кинулась вниз. Так и стали называть эту башню в народе, - Девичьей.

- Печальная легенда, печальная, как все легенды о любви...

- Существует и такое объяснение, что враги не могли овладеть башней, - она сохранила свою неприступную девственность.

- Нет. Витя, мы туда не пойдем. Надоело мертвым поклоняться. Пойдемте-ка лучше в кабак.

Когда вышли из крепости на Базарную улицу, из раскрытых растворов шашлычных и джызбызных донесся щекочущий ноздри запах жареного мяса.

- Зайдем? - спросил Мануйлов.

- А что это?

- Джызбызная. Жареные печенка, почки, кишки.

Есенин заглянул в сумеречное помещение. Вокруг огромной сковороды из луженой меди тесно сидели мужчины и, макая в сковороду кусочки чурека, ели жареное.

- Тут так: плати рубль, и ешь до отвала, - сказал Мануйлов. - Обжорка, короче говоря.

- Что-то не нравится мне здесь.

- А знаете, - спохватился Мануйлов, вспомнив что-то, - вчера на Шемахинке открылась новая восточная столовая. В газете сообщалось, что приглашены лучшие кулинары, и цены на обеды самые умеренные. Пойдем туда?

- А водка там есть? - подмигнул Есенин.

Мануйлов рассмеялся.

- Вот чего нет, того нет, - ответил он. - Коран запрещает мусульманам пить.

- Да, да, Магомет в коране очень строг. Мне говорили, будто шел он как-то и видит: двое мусульман трапезничают на лужайке, пыот хмельной сок виноградной лозы. Магомет пожелал им приятного аппетита, и пошел своим путем. Через час идет обратно, и что же? Мусульмане надрались до чертиков и схватились за грудки. И тогда якобы Магомет изрек: будь она проклята!

- Магомет был прогрессивной личностью, - сказал Мануйлов.

- Ах, ну да, конечно, вы же трезвенник! - иронически произнес Есенин. - Что вы, что Васька - предпочитаете минеральную.

- Кстати, Сергей Александрович, Вы извините, конечно... этот Васька... непонятно все-таки...

- Напрасно беспокоитесь, Витя. Уж я - то знаю, ему можно верить... Вчера, когда мы с Мураном спустились в биллиардную, какой-то подвыпивший тип держал Ваську за шиворот и орал, что он залез ему в карман. А Васька стоял с вывернутыми карманами, и в глазах у него были слезы. У вора таких глаз не бы­вает...

- И вы, конечно, заступились за Ваську?

- Да, да, конечно! Я сказал этому «фармацевту» несколько слов по-нашему, по-рязански! Его и след простыл.

Базарная, по которой они шли, была одной из главных торговых магистралей города. По обе стороны ее тянулись расположенные в растворах бесчисленные лавки и мастерские: бакалейные, гастрономические, мануфактурные, восточных сладостей, ювелирные, часовые, сапожные, портняжные, шапочные... Среди людского потока, запрудившего улицу, важно ступали верблюды, недоуменно косившие глаз на красные вагоны настойчиво позванивавшего трамвая. Тут же бродили торговцы, продававшие с рук все, что попало: от домотканых паласов до анаши. Людское месиво шевелилось, переливалось, гудело на разные голоса, среди которых выделялись выкрики мальчишек-папиросников: «Я милица не боюсь, папиросы «Баксоюз». Есенин с любопытством поглядывал на красные от хны бороды лавочников, сидевших в тени парусиновых навесов, на ящики и мешки с товарами, выставленные на тротуарах...

Его внимание привлек старик с длинным чубуком во рту. Темнокоричневое, словно дубленое, иссеченное глубокими морщинами лицо его показалось Есенину лицом мудреца, познавшего Истину. Безучастный ко всему сущему, он сидел на складной скамеечке, прислонясь к стене, и задумчиво, казалось, с застывшей усмешкой в темных глазах, глядел куда-то вдаль. Перед ним стоял деревянный ящик, разделенный на множество секций, заполненных купюрами и монетами разных времен и стран: бонами, червонцами, новыми деньгами Закфедерации, коммерческими рублями, персидскими туманами, турецкими лирами и бог весть какими еще деньгами. Это был меняла.

- Витя, спросите пожалуйста, по-ихнему, есть ли у него персидские деньги?

Мануйлов плохо говорил по-азербайджански, но кое-как объяснился со стариком.

Тот закивал головой, достал из ящика сперва золотой туман, потом два советских рубля.

- Один туман - два рубля, -пояснил Мануйлов.

- Стало быть, за полтумана по рублю? - переспросил Есенин и вытащил из заднего кармана брюк черный, потертый бумажник, извлек из него тридцатирублевую ассигнацию (Мануйлов успел разглядеть фотографию двух детей, мальчика и девочки, втиснутую под слюду прозрачного кармашка), протянул ее старику. - На все.

- Зачем они вам, Сергей Александрович?

- Я же собираюсь в Персию...

Восточная столовая находилась неподалеку от толкучки, называвшейся Кубинкой, и потому в просторном, голубом зале, еще пахнущем масляной краской, было многолюдно. Посетители, одни только мужчины, сидели в каракулевых шапках; многие из них сняли и оставили обувь перед вешалкой у входа. Важные и почтительные официанты в черных костюмах ловко скользили между столиками, разнося подносы с горами зелени и горячими чуреками, блюда с пышным пловом, шампуры с шашлыками.

Есенин с помощью Мануйлова и официанта долго изучал меню и заказал то, чего не едал ни в Туркестане, ни в Тифлисе: долму и кутабы.

В глубине зала на небольшой эстраде восседало восточное трио. Под аккомпанемент тары и кеманчи ханенде (певец), приложив к щеке бубен (для большего резонанса), пел протяжную и грустную песню. Голос его звучал то на низких нотах, как глухие рыдания, то на высоких - будто печальный зов несчастного влюбленного. Звенел тар, исторгая каскад серебристых звуков, стонала и плакала кеманча.

Есенин, конечно, не понимал слов, но голос певца и мелодия песни захватили его, пробудили в душе смутную тревогу и волнение, и перед взором его возникла персидская миниатюра: миндалеокая пери со сросшимися на переносице тонкими дугами бровей склонила гибкий стан над розовым кустом, на котором сидит соловей. Силой воображения он представил себе, что находится где-то в Ширазе, на родине Хафиза.

В песне то и дело упоминалось имя некоего Вахида, и Есенин заметил, что каждый раз при упоминании этого имени все посетители оглядывались в укромный уголок столовой, где сидел невысокий, щуплый, смуглый, - настолько смуглый, что цвет его лица не отличался от светло-коричневой каракулевой папахи, - человек в старом, лоснящемся костюме, и при этом непременно восклицали:

- Саг ол, Вахид!

- Кто это? - спросил Есенин. Мануйлов пожал плечами.

Есенин подозвал официанта, спросил.

- Это? - удивленно переспросил официант. - Алиага да! Алиага Вахид. Большой шаир. Его газель поют.

Есенин уже знал, что шаир - значит поэт. Не доев долму, он бросил Мануйлову: «Я сейчас!», порывисто встал и устремился к Вахиду. Без приглашения, по-простецки подсел к его столу. Сразу заметил, что Вахид чуть хмельной. Перед ним стоял грушевидный пустой стаканчик и большой фарфоровый чайник.

- Я не знаю вашего языка, - торопливо заговорил Есенин, - но я тоже поэт, я понимаю, чувствую ритмику стиха. Вот слушал ваши газели, - они прекрасны своей напевностью, их можно петь, да, да, петь без музыки, без оркестра. О чем они?

- Ай дорогой, шаир о чем должен писать? О жизни, о любви, о смерти.

- Да, да, о жизни, о любви, о смерти, - закивал Есенин.

По знаку Вахида официант подал еще один пузатый стаканчик на маленьком зеленом блюдце, и Вахид взялся за ручку чайника.

- Ты пьешь?

- Спасибо, я не любитель чая.

Вахид лукаво улыбнулся.

- Это особый чай. Здесь такой не подают. Швейцар Муса в чайниках приносит.

Вахид наполнил стаканчик, и Есенин сразу уловил запах спирта.

- Коньяк? - оживился он. - Ну, со знакомством! За ваши красивые газели.

Чокнулись, выпили.

Мануйлов со своего места обеспокоенно смотрел на Есенина, но подойти не решился.

- Мои газели что? Ты Физули газели послушай. Физули знаешь?

- Слышал, кое-что слышал. В Тифлисе Етим Гурджи, народный поэт-сказитель рассказал легенду о любви Лейли и Меджнуна.

- Ай саг ол! - воскликнул Вахид, наполняя стаканчики. - Физули - великий поэт! Четыреста лет все азиатские поэты подражают ему, а он все равно выше всех, как гора. Вот он настоящий вахид. Вахид знаешь что такое? Единственный! Давай выпьем за Физули, пусть его дух порадуется.

Чокнулись, выпили. Вахид снова налил.

- Говорят, - продолжал он, - ты хочешь узнать поэтов Востока. Некоторые из них на фарси писали. Фарси знаешь?

- Персидский, что ли? Нет, не знаю. Но я буду, буду в Персии, поеду слушать поэзию классиков.

- Зачем в Персию ехать? Хочешь, повезу тебя в Шаганы...

- Шаганы? Какое красивое название! Где это Шаганы?

- Здесь, близко. Послезавтра у Хаджи Гусейна собирается меджлис.

- А это что - меджлис?

- Ну, большой стол да! Компания. Со всего Апшерона приедут и уважаемые поэты и любители. У нас народ какой? Любого спроси - каждый немножко газели или баяты пишет. Просто так, для себя. И Новруз приедет, и Мамедали... Будем читать газели Физули и свои подражания ему. Слушай сколько хочешь!

- Прекрасно! Стало быть, общество любителей Физули? Поэзовечера, как говорил Северянин? Прекрасно! И часто вы собираетесь?

- Да, каждый месяц кто-нибудь из поклонников Физули собирает у себя меджлис. Барашка режет, плов по­дает. Слушаем, наслаждаемся.

- Еду! Зови меня на Физули! За Шаганы! - и Есе­нин, морщась, выпил.

Эта рюмка была лишней - он переступил ту незримую грань, за которой терял чувство меры и самоконтроль, - швырял деньгами, безудержу говорил, громко смеялся или беспричинно плакал, придирался к словам, подозревал измену и неверность, то и дело вскакивал с места и ходил от столика к столику, лез целоваться с кем попало и клялся в любви, обнимался с милиционерами... А утром, притихший и ласковый, как море после бури, выслушивал чьи-нибудь упреки: «Ах, Сергей, Сергей... Если б вы могли вчера посмотреть на себя со стороны! Вы помните, что вытворяли?» Он, превозмогая муторную боль в голове, обаятельно и нежно улыбался: «А что такое я сделал?»

Вот и сейчас, - возбужден, порывист, с лихорадочным блеском в шалых, потемневших глазах.

Едва Мануйлов подошел к ним, Есенин схватил его за рукав:

- Садитесь, Витя, садитесь с нами! Вахид, Витя мой лучший друг!

Но Мануйлов не сел.

- Сергей Александрович, мне пора идти. Да и вам бы не следовало оставаться. Прошу вас, пойдемте, не пейте больше...

- Да что вы все, сговорились опекать меня, как хворого ребенка? - взорвался Есенин. - Вахид - мой лучший друг! Вы послушайте, какие интересные вещи он рассказывает.

- Не могу, Сергей Александрович...

- Ну так ступайте с богом! За стол я заплачу.

- Уже оплачен...

- Нет, нет, это никуда не годится. Официант! - крикнул Есенин, вытащил из бумажника все деньги, скомкав, бросил их на стол и сказал подскочившему официанту: - Верните ему деньги, за стол я плачу!

Официант улыбался и не двигался.

- Не я платил, Сергей Александрович!

- А кто же? Ты? - перевел он синие глаза на Вахида, но тот с лукавой улыбкой отрицательно покачал головой. - Кто же платил? - обратился Есенин к официанту.

Официант улыбался и не отвечал.

- Кто же платил, черт возьми? - вскипел Есенин.

- Ай Серожа, какая разница? Ты шаир, ты наш гость, гостю надо почет и уважение. Кто-нибудь заплатил, - мягко сказал Вахид, оглядывая зал, в котором все были почитателями его таланта.

- Тут такой обычай, - добавил Мануйлов.

- Ну и ну! Как в Тифлисе, - замотал головой Есе­нин.

- Кавказ! - многозначительно сказал Вахид.

- Так я пойду?

- Да, да. Не гневайтесь, заглядывайте...

После краткого перерыва музыканты начали настраивать инструменты.

- Официант, - крикнул Есенин, и когда тот подскочил, пытался сунуть ему смятую крупную купюру. - Дай музыкантам. Пусть споют Физули! Я хочу слушать Физули!

- Нет, Сирож-джан, деньги не надо, - отвел его руку Вахид и что-то сказал музыкантам, с любопытством глядевшим в их сторону.

И снова струны тара исторгли серебристые звуки, и они заметались, как звонкоголосые птицы, под голубым сводчатым потолком. Есенин сразу притих, ссутулился, сунул руки в карманы пиджака. Что-то до боли знакомое послышалось ему в мелодии. «Что это? Похоже на Баха! Ну да, на фугу Баха!»

- Что они играют? - спросил он.

- «Баяты Шираз». Народный мугам, - ответил Вахид.

- А Физули?

- Сейчас, сейчас будет...

«Баяты Шираз», - повторил про себя Есенин. - Неужели старина Бах переложил восточную мелодию? А почему бы и нет?

Песня, которую запел ханенде, навевала щемящую грусть, будила воспоминания и тревожные раздумья о несложившейся жизни.

Из растревоженной памяти всплыл облик молодой француженки, маленькой и худенькой, как подросток, с ниспадающими до плеч каштановыми, гладко зачесанными волосами, в больших роговых очках, сквозь которые на него с любовью и упреком смотрели завораживающие серые глаза.

...В Париже, Айседора разыскала преподавателя французского языка, свою приятельницу Габриэль Мармион. Есенин оказался плохим учеником. Но между ними возникли чистые дружеские отношения. В обществе Габриэль Есенину было не так одиноко, он читал ей свои стихи, много рассказывал о России.

Айседора устроила скандальную сцену ревности, и Габриэль покинула Париж. Через несколько дней она прислала Есенину письмо, полное искренней дружеской заботы. Желала ему скорее вернуться на милую сердцу Родину, обрести покой и счастье, снова писать, и если он не забудет о ней, прислать свою книгу стихов.

«Ах, Габриэль, я помню Вас, помню. Но что мне послать вам? Нечего. «Отговорила роща золотая...» - произнес он про себя, и в мозгу молоточками застучали строки стихотворения, напечатанного сегодня в «Бакинском рабочем».


Не жаль мне лет, растраченных напрасно,

Не жаль души сиреневую цветь.

В саду горит костер рябины красной,

Но никого не может он согреть...


И сразу увиделось: в саду среди красных кустарников рябины стоит весь в черном отец. Он долго, надсадно кашляет, потом дышит тяжело, с астматическим хри­пом. На Есенина надвигаются его голубые, полные тоски и печали глаза, будто спрашивают: «Кому нужны твои стихи?» Но вот отец запевает слабым тенором: «Паша, ангел непорочный, не ропщи на жребий свой...» Но его голос забивают сильные, звонкие голоса сестер, поющих старинный романс:


«Нам пора расстаться,

Мы различны оба.

Твой удел смеяться,

Мой - страдать до гроба...»


Есенин страдальчески улыбнулся Вахиду, вздохнул.

- Эх, а у нас на Оке... Как поют, как поют!

Он потянулся за чайником, тот оказался пуст.

- Еще хочешь? - спросил Вахид. - Мусу позову...

- Бог с ним, с Мусой, - замотал головой Есенин. - Пойдем-ка лучше в «Европу». Выбирай, что хочешь: шустовский коньяк, смирновскую водку, чай Высоцкого, - все подадут! И цыплята-сюпрем!

- Зачем «Европу»? Ко мне пойдем. Моя «матушкя» Нина вкусный обед варит.

- Твоя матушка русская? - поразился Есенин.

- Нет, «матушкя» мы русскую жену называем... У шинкаря купим кизиловый арак! Пах-пах! Лекарство! Забирай деньги. При мне руку в карман не клади. Обижаешь.

Когда вышли, Вахид, извинившись, сказал, что должен на минутку заскочить в редакцию газеты «Коммунист». Зачем - не сказал. А дело в том, что его кавказское гостеприимство и самолюбие не могли допустить, чтобы при нем тратился гость, а своих денег у него теперь не было. Ведь он нигде не работал. Как-то его пригласили в редакцию на должность корректора, но каждодневное чтение скучных газетных статей и информации пришлось ему не по душе, и он ушел и жил на гонорары за редко публиковавшиеся газели или куплеты для театра «Сатирагит». А жить на гонорары - значит жить, затянув ремень потуже. Но сказать, что Вахид бедствовал, нельзя! Благодаря тому, что он первый упростил лексику газелей, очистил ее от фарсидских и арабских слов, стал писать народным, разговорным языком, доступным даже малограмотным, его популярность была велика, и поклонники каждый день приглашали его в гости, в рестораны и на свадьбы, - присутствие Вахида за пиршественным столом почитали за честь.

Но все-таки приходилось влезать в долги, и делал их Вахид у своего друга, сотрудника газеты «Коммунист», уже известного драматурга Джафара Джабарлы. Джабарлы был человеком компанейским, щедрым и хлебосольным, и никогда не отказывал ему. Но однажды их старший друг, писатель Мамед Сайд Ордубады, подтрунивая над Вахидом, сказал:

- Джафар, тебе не кажется, что Алиага легко даются деньги? Пусть заработает их честным трудом. Предложи ему стихотворную строку. Если он ответит экспромтом, тогда одолжи.

Шутка пришлась по вкусу все троим. Сперва Джабарлы и Вахид «сочиняли» бейты, позже Ордубады предложил усложнить состязание - писать газели.

И на этот раз, едва Вахид вошел в кабинет, Джабарлы улыбнулся:

- А-а, пришел? - И моментально продекламировал две строки.

Но Вахид не стал отвечать. Он объяснил, что на улице его ждет большой русский шаир из Москвы, и ему не на что угостить гостя. Джабарлы и даже Ордубады тут же вытащили по червонцу.

- Угости так, чтоб доволен остался, - наказал Джабарлы. - И договорись с ним, ко мне в гости приходите.

Вахид повел Есенина к себе домой, в нагорную часть города, на «Гусейнбала ачыглыгы», где жил в полуподвальной квартире.

Поздно вечером, когда Есенин вернулся в гостиницу, Васька одетым спал на диване.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


24 СЕНТЯБРЯ, ЧЕРНЫЙ ЧЕЛОВЕК. В «ЗИМНЕМ САДУ».

ФОТОАТЕЛЬЕ БРЕГАДЗЕ.


Ночью Васька проснулся от скрипа паркетных плит и увидел, что по комнате, крадучись, ходит человек в белом полосатом костюме и шепчет что-то невнятное. «Вор!» - подумалось Ваське. Мгновенно созрел план: улучив минуту, наброситься на него сзади, обхватить за горло, крикнуть на помощь Есенина. Однако когда человек вошел в полосу лунного света, падавшего из окна, Васька опешил: это был Есенин в ночной пижаме! Васька затаил дыхание; боясь шевельнутся, он из-под опущенных век следил за ним. Есенин ходил из угла в угол и шептал странные слова:


Черный человек,

Черный, черный,

Черный человек...»


«Лунатик!» - с ужасом подумал Васька. Он слышал, есть такие люди, которые ходят во сне. Спят с открытыми глазами! И даже ходят. Им ничего не стоит забравшись на подоконник, шагнуть наружу... Вдруг Васька заметил в руке у Есенина револьвер! «Елки-моталки! Убиться хочет!..» - ахнул он и втянул голову в плечи.

А Есенин продолжал ходить и шептать:


Я не видел, чтоб кто-нибудь

Из подлецов

Так ненужно и глупо

Страдал бессонницей...


Наконец он остановился перед трюмо. Из зеркала на него смотрело одутловатое лицо, искаженное страдальческой гримасой; синие с покрасневшими белками глаза горели лихорадочным блеском. Губы человека зашевелились, и Васька услышал хриплый голос:


Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль...


И еще что-то шептал, тихое, невнятное. Вдруг он размахнулся и швырнул в зеркало револьвер, - и как только оно не разбилось? - выкрикнул громко:


Прямо к морде его,

В переносицу...


Стонущий звон стекла, казалось, привел Есенина в себя. Он поднял револьвер, сел к письменному столу, принялся писать. Потом долго сидел неподвижно, подперев голову ладонями. Наконец, тяжело поднялся, поплелся к алькову, завалился спать.

А Васька долго еще не мог уснуть; беспокойно ныла смятенная Васькина душа. Первый раз за свою недолгую, полную горечи бесприютную жизнь встретил он доброго, жалостливого человека, не прошедшего равнодушно мимо, как проходили многие, отогревшего его братским вниманием и заботой. И Васька, переполненный благодарной нежностью, привязался к Есенину, как бездомная собака к обласкавшему и приютившему ее человеку. И вот теперь Васька мучился в догадках, - с чего мается Сергей Александрович, честит какого-то Черного человека. Видно, сильно досадил он Есенину. Эх, знать бы, кто он, Васька бы жизни не пожалел, чтобы оградить своего доброго покровителя.

Утром, когда Есенин еще спал, Васька тихо прокрался к письменному столу. То, что он прочел на обрывке бумаги, поразило его. Вкривь и вкось разбежались неровные буквы, местами складывались в горбатые слова и строки, не связанные между собой. Какая-то мешанина оборванных мыслей, только к концу записи приобретающих зловещий, не очень понятный смысл:

«...мы ВАМ

энтакая на семой версте

порехн метали

такая кому повем

печАль мо ю

Вера убежал

на

улицу

лицу на!

чорный, Чорный


так прыгает по коричневой скрипке

вдруг лопнувшая струна

Сколько раз я зарекался п - о той улице ходить я живу

ничаво больно между прочим уж чижало думаю кончать

В этой низенкой светелке тучи пряли КАВАКК Жить не

могу! Хочу застрелица лица - за в стре - «револь» -


Васька растерянно переводил взгляд с листка на револьвер, на спящего Есенина. Страшная фраза «хочу застрелиться» заслонила все остальное, непонятное, бредовое. Он взял револьвер, повертел в руке. «Выкину или спрячу, чтоб не нашел... А если хватится? Подумает: украл! Выгонит, как пить дать, выгонит... Ну и пусть, а стреляться ему не дам!» - Васька оглядел комнату, решая, куда бы спрятать револьвер. Сунуть за трюмо? Забросить под диван? Нет, все не то! Васька заглянул в ванную, в туалет. Ага, вот куда! Он влез на стульчак и опустил револьвер в бачок, расположенный под самым потолком.

Едва вернулся в комнату, в дверь постучали: уборщица сообщила, что жильца вызывают к телефону.

Васька с трудом растолкал Есенина.

- Сергей Александрович, а Сергей Александрович! К телефону вас.

- Какому телефону? Кто? - недовольно пробормотал Есенин, не разлепляя покрасневших, опухших век.

- Кто его знает? Говорят, срочно.

Есенин опустил ноги, потянулся и стал натягивать пижаму.

- Чего глядишь букой? Сходи-ка, брат, к парикмахеру. Тошно глядеть на твои космы.

Есенин вышел к дежурной по этажу, взял лежавшую на столе трубку.

- Сергей, дружище, где ты пропадал вчера? - зарокотал голос Чагина.

- А-а-а, - отмахнулся Есенин от ответа.

- Что, голова трещит?. - засмеялся Чагин.

- Есть немножко...

- Ну, а сегодня, не забыл?..

- Помню, Петр, помню, - усмехнулся Есенин. Во вчерашнем номере «Бакинского рабочего» он читал извещение о том, что в среду, в 6 часов вечера в каком-то Черном городе состоится собрание рабочих писателей и поэтов. Ему запомнились фразы: «с участием Сергея Есенина, находящегося в настоящее время в Баку» (как будто он мог принять участие, не находясь в Баку!), и «читка стихов Есенина автором». В этих нескладных фразах ему послышалось горделивое хвастовство редакции, заполучившей его, знаменитого поэта, и это льстило, хотя и казалось наивным и забавным.

Есенин поразмялся с эспандером, потом полез под душ. Он уже собирался выходить, когда вернулся Васька, подстриженный «под бокс». Есенин остался доволен и повел его завтракать в «Зимний сад», открытый третьего дня.

Внизу, чуть в сторонке от лифта, перед неприметной дверью дремал старый швейцар в коричневом костюме с золотыми галунами. Он вздрогнул, когда хлопнула железная дверца лифтовой шахты, вскочил и распахнул дверь в ресторан.

Есенин взял с тумбочки свежий номер «Бакинского рабочего», сунул швейцару деньги и вошел в зал. Васька с независимым видом проследовал за ним и оторопело остановился. Зал был светлый и огромный, высотой в два этажа. Во всю длину его стояли большие кадки с гигантскими пальмами, между ними белели сервированные столики. У противоположной стены высилась эстрада с зачехленным роялем, а в углу на задних лапах стоял, оскалив пасть, бурый медведь.

В этот ранний час в ресторане почти никого не было, и официанты, лениво переговариваясь, сидели вокруг служебного столика. При виде Есенина они поднялись ему навстречу, - щедрый клиент пришел. Сам метрдотель Иван Иванович провел его в Малый зал, принял заказ.

Есенин развернул газету, а Васька, подавленный невиданным великолепием, разглядывал золоченные узоры на стенах, хрустальные люстры под потолком.

Третий день подряд «Бакинский рабочий» выходил со стихами Есенина. На этот раз, 24 сентября, все в том же левом верхнем углу третьей полосы, под рубрикой «Стихи Сергея Есенина» была напечатана маленькая поэма «Русь советская».

Глаза Есенина торопливо забегали по столбикам строк: не сократил ли Чагин еще чего-нибудь? - Есе­нин страшно не любил и, что называется, «лез в бутылку», когда редакторы сокращали или переделывали на свой лад хоть одну строку. Каждую из них, каждое слово он многократно пробовал «на вкус», на слух, собственным неповторимо лиричным настроем, отдавая словам боль и горечь души, и только потом, когда стихотворение окончательно складывалось, записывал его на бумагу., часто без единой помарки, отчего окружающим, не знакомым с его творческой лабораторией, казалось, будто пишет он по наитию, легко и быстро, в один присест, и почти никогда не исправляет написанного. Но сам-то Есе­нин прекрасно знал, каким мучительным и изматывающим было рождение каждого стихотворения! А Чагин выбросил не одну, не две, - сразу восемь строк! Да еще из поэмы, которую Есенин считал очень важной, программной, - прорывом с извилистого пути творчества.

Поэму «Русь советская» Есенин написал, как уже говорилось, после майской поездки в родное Константиново вслед за стихотворением «Возвращение на Родину».

В «Возвращении» отразились первые впечатления поэта о переменах, происшедших в «краю осиротелом» в их бедном, неприглядном быте. С грустью отмечал он, что теперь «здесь жизнь сестер, а не моя», иронизируя над собой, рассказывал, «как шустрая девчонка Меня во всем за шиворот берет».

Но вот улеглись эти первые впечатления, и Есенин пишет «Русь советскую», в которой меньше описывает, но больше рассуждает о переменах на селе, о новом поколении, о новой жизни... И уже не чувства, а разум, трезвое понимание происходящих перемен берут в нем верх.


Но голос мысли сердцу говорит:

«Опомнись! Чем же ты обижен?

Ведь это только новый свет горит

Другого поколения у хижин».


Это другое поколение поет другие песни. Есенин слышал, молодежь, «наяривая рьяно», пела под гармонику агитки Бедного Демьяна»:


«Как родная меня мать провожала...»


И пусть скорбно было ему сознавать, что его «...поэзия здесь больше не нужна», - мысленно он обращался к молодежи:


Цветите, юные! И здоровейте телом!

У вас иная жизнь, у вас другой напев.


И, приемлющий все, присмиревший бунтующей душой, готовый отдать ее октябрю и маю, он уверенно обещал:


Но и тогда,

Когда во всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, -

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».


Да, это была его программная декларация, и он остался ей верен в своем творчестве до конца...

Есенин отложил газету, посмотрел на Ваську, стоящего перед чучелом медведя. Почувствовав на себе ироничный взгляд Сергея Александровича, Васька смутился.

- Медведь... как живой.

- Да, брат, видишь, как они его. Опилками набили. - Есенин не стал рассказывать, что позавчера, подвыпив и расчувствовавшись, он полез на стул, обнял медведя, плакал и целовал его в морду. Помолчав, спросил: - Что ты намерен делать сегодня?

- Кто его знает? - Васька пожал плечами и нерешительно: - Дайте какую вашу книгу, читать буду.

- Ты любишь стихи? - удивился Есенин.

Васька снова пожал плечами.

- У меня не было знакомых сочинителей. Вы первый. Вот вчерась прочел вашу книжку про кабаки...

- В чемодан лазил? - строго перебил Есенин.

- Скажете! - обиделся Васька. - На столе лежала...

- Ну, прости, брат, прости, - раскаялся Есенин в своей минутной подозрительности. Ах, как она раздражала его самого! - Ну и как, понравилась?

- Нет, - признался Васька.-Мне вас совсем жалко стало. Пропащий вы человек. А все потому, - пьете. Вот и вчерась... - осекся, чуть не проговорившись о ночном событии.

- Ты брось отпевать меня! Я про стихи спрашиваю...

- А что, написано складно, понятно. Я одно на память запомнил:


«Сыпь, гармоника. Скука... Скука...

Гармонист пальцы льет волной.

Пей со мной, паршивая сука,

Пей со мной.

Излюбили тебя, измызгали -

Невтерпеж.

Что ж ты смотришь так черными брызгами?

Иль в морду хошь?...»


- Не черными, а синими, - поправил Есенин.

- Ну синими, - хмуро согласился Васька. - Вы ее отлупили по морде?

- Кого, Васька? - изумился Есенин.

- Ну, эту, выдру...

Наивность и непосредственность парня тронули и рассмешили Есенина.

- Эх, Васька, Васька, никого-то я не бил. Это ж стихи, это боль моя. Да, да, боль, боль за все поруганное.

- И мне худо стало. Ну вроде кто-то мне когтями сердце раскровянил. А когда прочитал: «Дорогая, я плачу, прости... прости», так тоже разревелся. Вот сижу и реву. А зачем - в толк не возьму.

Васька помолчал и, набравшись смелости, спросил:

- Сергей Александрович, а кто этот самый... Черный человек?

Есенин нахмурился, настороженно посмотрел на Ваську.

- Не твоего ума дело! - резко ответил он. - Суешь нос куда не следует!

Васька пожалел о своем вопросе, вызвавшем раздражение Есенина. Но тот быстро отошел и спокойно обратился к Ваське:

- Дам тебе книгу про Пугачева. И денег дам. Сходи в кино. Он развернул газету. - Вот, смотри: «2-й госкинотеатр «Форум». Все ново и оригинально! Мировая картина. Оригинальная кино-пьеса в 6-ти частях. «Длиннорукий дядюшка» или «Найденыш Джудди». В главной роли американская кинозвезда Мери Пикфорд». Сходи, посмотри...

Официант принес заказ. Когда он расставил на столе тарелки с закусками, Васька совсем оробел: никогда в жизни он не только не едал, даже не видел таких яств. Спрятав руки под стол, он переводил взгляд с одного блюда на другое.

Есенин наполнил его тарелку, придвинул к нему стакан густого персикового компота.

- Ешь, Васька, и запивай компотом.

- На кой ляд мне он?

- Как это, «на кой ляд»? Рупь стоит! Вот в «Луне» за рупь подают обед из двух блюд, с пирожком, чашкой кофе и хлебом. А здесь стакан компота рупь стоит. Понимать надо!

- Денег вам некуда девать. Мне бы каждый день фунт хлебушка. А конпот - он ни к чему. Одно баловство.

- А ты побалуйся! - озорно тряхнул головой Есе­нин, хотя по глазам видно было: не весело у него на душе. - Эх, Васька, я тоже не счастливым рос, без призора. - И вдруг что-то переменилось в участливом взгляде Есенина, он будто ушел в себя, перестал видеть Ваську, хотя и глядел на него, стал шептать, прислушиваясь к своим словам: - Я тоже рос средь жидких, тягостных рассветов. Но если б встали все мальчишки чередой... то тысячи прекраснейших поэтов... прекраснейших поэтов... - Сник и прежним тоном: - Ты ешь, браток, ешь...

Весь день Есенин провел в редакции «Бакинского рабочего». Толкался по кабинетам, отвлекая сотрудников разговорами, стихами и частушками. Посидел в рабкоровской в окружении Кости Мурана, Михаила Данилова, Евсея Гурвича, Юрия Фидлера. Сюда заглядывал и Пессимист. Сообщил, что ведет краткосрочные актерские курсы, занят по горло подготовкой к открытию театра.

Когда в редакцию пришел Чагин, запыхавшийся от жары и обилия дел, - с утра он побывал и в ЦК, и на заседаниях нескольких комиссий, председателем или членом которых состоял, - Есенин перебрался к нему в кабинет.

Чагин плюхнул на стол разбухший портфель, уселся в кресло, включил вентилятор, раскурил трубку, взял свой синий карандаш и принялся читать материалы, в то же время оживленно разговаривая с Есениным - он умел сочетать два этих дела.

- Петр, время - четвертый час. Когда ж мы поедем в этот город - Черный? Успеем ли?

- Поедем, Сергей, поедем. Туда езды всего-то полчаса. Черный город - это фабрично-заводская окраина Баку. Есть Черный, есть Белый город. Хотя разница не велика, оба черны. Скажи-ка лучше, где ты гудел вчера?

Есенин рассказал о знакомстве с Алиагой Вахидом, о его жене Нине, угощавшей обедом в полуподвальной, темной и сырой квартире с земляным полом.

- Представляешь, он по-русски едва говорит, она - по-тюркски ни бе, ни ме, и вот ведь, живут душа в душу.

- Так ведь и вы с Айседорой на пальцах изъяснялись.

- Да, да, ты прав, конечно, - нахмурился Есенин, недовольный напоминанием об Изодоре. - Есть, есть бессловный язык природы. Язык деревьев, птиц, животных, любящих сердец. Достаточно одного взгляда, жеста, и этим сказано больше, чем словами... Но я не о том, Петр. Ты знаешь значение псевдонима «Вахид»?

- Признаюсь, я с ним едва знаком. Да и вообще национальных поэтов плохо знаю. Знаю только, - при ассоциации пролетарских поэтов появился талантливый комсомолец Сулейман Рустам. Еще очень хвалят молодого учителя Микаила Мушфига... Впрочем, я познакомлю тебя с Губадом Касумовым, он тут у нас, этажом ниже, руководит телеграфным агентством.

- Так вот, «вахид» - значит единственный. Так ли, нет ли, но я видел, как его почитают. Завидно, да, да, завидно. Нас бы в России так. А живет словно крот в норе. Я сведу тебя с ним. Ты, пожалуйста, помоги ему получить нормальное жилье.

Чагин, сердобольный и заботливый человек, постоянно хлопотавший за кого-то, был растроган просящим тоном Есенина, его застенчивой улыбкой.

- Сергей, дружище, - сказал он, вынув трубку изо рта, чтобы снова набить ее, - поражаюсь я тебе. Сам живешь, как перекати-поле, а хлопочешь о других.

- Я обещал им, понимаешь? - заволновался Есе­нин. - Побожился, что посодействую!

- Хорошо, хорошо, Сергей, - закивал Чагин, - я поговорю с председателем Баксовета Конушкиным или его новым заместителем. Жаль Трамвайкис уехал...

- Кто, кто? Что за фамилия такая?

Чагин засмеялся, спохватившись, что оговорился.

- Варейкис его фамилия. Иосиф Варейкис. Возглавлял работы по прокладке трамвая. В шутку и назвали Трамвайкисом. Заметил, небось, наши острословы всем клички дают. Меня Толстеньким называют.

- Слышал, слышал, - мягко улыбнулся Есенин, оглядывая Чагина. В просторной, белой полотняной рубахе навыпуск, с застегнутым отложным воротником, перепоясанной широким поясом из той же ткани, он казался полнее обычного - и впрямь «толстенький».

Да и Есенин из-за жары и пыльного ветра сегодня сменил французский костюм на грузинскую рубаху из тонкой шерсти, в которой приехал из Тифлиса - она очень шла ему, хотя тоже чуточку полнила.

Дверь приотворилась, показалось красное, как всегда, лицо шофера Кругликова.

- Петр Иванович, я готов.

- Хорошо, Коля, сейчас едем.

Кругликов натянул откидной брезентовый верх, поднял боковые стекла кузова, но дикий ветер «хазри», налетевший на город с утра, все же врывался в машину, бил в лицо мелким, острым песком, который слепил глаза, хрустел на зубах, забивался за ворот рубахи. Откинувшись на спинку заднего сидения, Есе­нин наблюдал, как воющий ветер кружил и расшвыривал обрывки газет и всякий мусор, срывал головные уборы с пешеходов, с трудом преодолевавших его порывы, выдавливал стекла из окон, и они со звоном разбивались на тротуарах. Впервые со времени приезда Есенина здесь безумствовал северный ветер «хазри», и теперь он понял, почему Баку называют «Городом ветров». На душе было как-то тревожно и беспокойно. От ветра, что ли?

На Торговой улице Чагин попросил шофера остановиться и обратился к Есенину:

- Пойдем, дружище, сфотографируемся на память.

Они вошли в одно из лучших бакинских фотоателье Брегадзе. Пока мастер во внутреннем помещении фотографировал клиента, Есенин причесался перед большим зеркалом и принялся разглядывать фотографии, развешенные на стенах: черные, коричневые и раскрашенные пастельными красками.

- Наш Сергей Миронович, - указал Чагин на большой портрет.

- Я видел его фотографию в Тифлисе, - сказал Есенин, всматриваясь в открытое, волевое лицо с умными, улыбчивыми глазами, короткими жесткими волосами, зачесанными над высоким лбом.

- У Бориса Козака? - кивнул Чагин. - Есть там такой мастер, всех правительственных работников фотографирует, как наш Брегадзе. Вот это - Нариман Нариманов... это - предсовнаркома Газанфар Мусабеков... это Али Гейдар Караев, - пояснил он, указывая на фотографии рядом с Кировым, потом взял Есенина под руку и повел к противоположной стене, где среди про­чих, висела большая раскрашенная фотография красивой женщины. - Как тебе нравится?

Ярко-голубые глаза женщины, словно небо в ясное утро, пристально смотрели на Есенина, - мимо такого взгляда не пройти, непременно остановит, заставит присмотреться. Огненно-рыжие волосы гладко зачесаны и стянуты на затылке в пучок. Легкое шифоновое платье с глубоким вырезом приоткрывает крутые плечи и высокую грудь. В посадке ли головы, во взгляде ли, в изгибе ли сочных губ Есенину почудилось, что-то властное, капризное.

- Кто это?

- Хороша? - вместо ответа переспросил Чагин.

- Удивительные глаза, да и вообще... Кто она?

- Как бы тебе это объяснить, - он вздохнул, покрутил лобастой головой, - Адамова Мария Антоновна... Познакомлю в общем. И ты поймешь... боль мою.

Есенин удивленно посмотрел на Чагина: «Не шутит ли?» Как-то не укладывалось в сознании, что этот толстенький добряк с оттопыренной губой, с утра до ночи занятый служебными и партийными делами, может быть влюблен в кого-то или во что-то, кроме своей работы и семьи.

- Ва, кого я вижу! - воскликнул Брегадзе, выйдя из павильона. - Петр Иванович, какими судьбами? Ветром занесло? Тогда пусть дует каждый день! - засмеялся он. - Фотографироваться будем?

- Да, вот хотим с другом, Сергеем Есениным.

- Ва, Есенин! Слышал, читал. Прошу, очень прошу, пожалуйста! - Брегадзе провел их в павильон, усадил Чагина в жесткое деревянное кресло, Есенина поместил над ним, вставил в аппарат деревянную кассету, включил свет, поправил позы снимающихся, повертев их головы. - Вот так. Не двигайтесь. Улыбнитесь, пожалуйста. - Чагин остался серьезен - положение обязывает все-таки, а Есенин улыбнулся, но улыбка получилась кривая, вымученная. - Внимание, снимаю! - Брегадзе повертел в воздухе черным колпачком от объектива. - Готово! - И обратился к Есенину. - Теперь вы один, пожалуйста. Такой клиент, такой клиент! Какой снимок будет, какой снимок! - говорил он, накрывшись черной материей и глядя в аппарат. - Улыбайтесь, пожалуйста!..

В самом деле, бакинский снимок Есенина стал одним из лучших снимков последних лет его жизни. Смирением и покоем веет от красивого, просветленного лица, усталой, мягкой позы со сложенными руками, и даже кавказская рубаха кажется какой-то очень «домашней». Мягкая, едва приметная улыбка таится в уголках красиво очерченных, чувственных губ и в светящихся глазах, глядящих нежно и добро, и нет в них болезненного выражения печали и надлома, предвестника трагического конца. И все же, все же, если внимательно всмотреться в его глаза, можно увидеть затаенную грусть обреченного, можно поверить, что именно в эту пору он, присмиревший, готовился «прочувственно пропеть: Дайте мне на родине любимой, Все любя, спокойно умереть...»

Сфотографировавшись, поехали дальше.

Вскоре за «Солдатским базаром», большим пустырем в районе вокзала, на котором в воскресные дни шумела толкучка, жилых строений стало меньше, и потянулись каменные, черные, от сажи стены заводских и фабричных оград. За ними виднелись прокопченные корпуса, крекинги и трубы, из которых валил густой дым, и крупные хлопья сажи носились в воздухе как черные снежинки - даже ветер не мог разогнать их, рассеять стойкий, тяжелый запах сероводорода.

- Да, действительно, Черный город. - Есенин был удручен увиденным.

Впереди неожиданно открылся большой густо-зеленый парк. Откуда он здесь, среди мрачных корпусов? Словно какой-то волшебник перенес сюда участок древнего леса и обнес его железной решеткой. Шумели раскачиваемые ветром могучие кавказские сосны, ели, чинары и кипарисы.

- Бывшая усадьба Нобеля, - пояснил Чагин. - Теперь здесь парк фабрично-заводских рабочих.

Машина въехала в ворота и по кипарисовой аллее подкатила к двухэтажному особняку.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ВЕЧЕР В ЧЕРНОМ ГОРОДЕ


В гостиной бывшего нобелевского особняка, переоборудованной в зал заседаний, собралось более пятидесяти человек; прослышав, что в гости будет знаменитый московский поэт, пришли не только рабочие, писатели и поэты, но и поклонники таланта Есенина, и те, кто только теперь узнал о нем по публикациям в «Бакинском рабочем». В этом смысле газета и поэт оказали друг другу неоценимую услугу: газета стала для Есенина безотказной трибуной и поэт, печатая в ней одно за другим свои новые произведения, возбуждал интерес читателей к газете, каждый номер которой теперь передавали из рук в руки, зачитывали до дыр. Вот и в этом зале было немало людей, узнавших и полюбивших Есенина благодаря газете. Люди пришли прямо с работы, с заводов и фабрик, они не успели сменить засаленных блуз и спецовок, от которых исходил густой, острый запах машинного масла и бензина.

Все поднялись и долго аплодировали, когда Есенин вместе с Чагиным и Гурвичем вышли на сцену и сели за длинный стол, накрытый красной материей.

Приятно взволнованный, Есенин всматривался в зал, а Чагин, позвонив в колокольчик, сказал вступительное слово и представил Есенина, как «активного, постоянного сотрудника «Бакинского рабочего», как поэта, талант которого встречает все более широкое признание в литературной критике и в читательской массе. При этих словах Есенин слегка криво усмехнулся. У него было предостаточно причин быть недовольным критикой, и он часто говорил с горечью: «Критики у меня не было и нет! Я уже столько лет печатаюсь, и до сих пор не прочел о себе ни одной серьезной заметки!.. А мне надоело ходить в коротких штанишках и в «вундеркиндах». Надоело!.. Очевидно, нужно умереть, чтобы про тебя написали что-нибудь путное!».

- Лирика Есенина, - продолжал Чагин, - в последнее время прочно вступила в круг социальных, гражданских мотивов. Тому свидетельство и «Баллада о двадцати шести»... (в зале зааплодировали) и «Русь советская». Ну, а чем намеревается Сергей Александрович порадовать нас в будущем, - об этом мы попросим рассказать его самого. Прошу, Сергей Александрович, вам слово.

Есенин поднялся и, робея, вышел на авансцену. Где только не читал стихи он за десять лет своей поэтической славы! И в барских салонах Петрограда, и на подмостках литературных кафе Москвы, и на сцене Политехнического института, и в ночлежках, и в концертных залах Европы, Америки... И каждый раз, выходя к слушателям, независимо от того, - кто бы они ни были по интеллекту, политическому и общественному положению, он испытывал волнение, вызывавшее робость и скованность, в особенности, если надо было что-то рассказывать: он не мог собраться с мыслями, сбивался, перескакивал с одного на другое, начинал косноязычить. И только читая стихи, весь преображался, словно наэлектризованный высоким током поэзии.

Сегодня он чувствовал себя особенно неловко, видно от того, что ему никогда еще не приходилось выступать перед такой рабочей аудиторией, людьми нелегкого труда, суровых и трезвых взглядов на жизнь. «Им., пожалуй, подавай стихи о зове фабричного гудка», - подумал Есенин. Он переминался с ноги на ногу, пригладил волосы, расправил складки рубахи, просунул пальцы обеих рук за тонкий кавказский ремешок, прокашлялся несколько раз и, поборов волнение, начал говорить:

- Вот тут Петр Иванович говорил... Я вам кое-что почитаю... Ей-богу, товарищи, не знаю, да, да, не знаю, что родится завтра здесь, - положил он руку на сердце. - Этого вам ни один поэт не скажет. Верно, товарищи поэты? - «Верно, верно!» - дружно послышалось из зала, и Есенин облегченно вздохнул, почувствовав контакт со слушателями. - А написать хочется многое. Есть мечта написать большую эпическую поэму «Гуляй-поле». Я уже пишу ее. Это о гражданской войне. Главными героями поэмы будут бунтующие мужики и Ленин. Да, да, я в долгу перед образом Ленина. Ведь то, что я написал о нем, это слабая дань памяти человеку, который вздыбил всю планету... Ну что еще?.. Да, хочу написать о вас, о черных нефтяных фонтанах... - он помолчал, улыбнулся и добавил: - Лучше я почитаю вам стихи.

«Верно, давай стихи!» - послышалось из зала.

Есенин вспомнил, как приняли слушатели его «Балладу о двадцати шести» на площади Свободы, и начал читать ее. И не ошибся. Слушали, затаив дыхание, а когда дочитал, грохнули аплодисменты, сквозь которые доносилось: «Бра-во! Бра-во! Би-и-ис!»

- Теперь я прочту вам лучшее из того, что написал...

(Чагин обратил внимание, что так Есенин отзывался о каждой своей последней вещи).

Есенин начал читать «Русь советскую». Поначалу на лицах слушателей отразилось разочарование; все они читали поэму в сегодняшнем номере газеты. Но как по новому прозвучала она для них в мастерском, непередаваемом исполнении автора!

Увлекшись, Есенин машинально прочел по памяти и те строки, что вычеркнул Чагин:


Язык сограждан стал мне как чужой,

В своей стране я словно иностранец...


Спохватившись, оглянулся на Чагина. Тот добродушно посмеивался, оттопырив нижнюю губу и тряся брюш­ком.

Снова восторженные аплодисменты, а когда они смолкли, Есенин сказал:

- Товарищ Чагин обещал... в ближайших номерах напечатать кое-что еще... Может, забудет? Так я прочту вам отрывок из драматической поэмы «Страна негодяев». Монолог Рассветова:


Чем больше гляжу я на снежную ширь.

Тем думаю все упорнее.

Черт возьми!

Да ведь наша Сибирь

Богаче, чем желтая Калифорния.

С этими запасами руды

Нам не страшна никакая

Мировая блокада.

Только работай! Только трудись!

И в республике будет,

Что кому надо...


Реакция слушателей оказалась неожиданной для Есенина, его то и дело перебивали аплодисментами. Особенно долго аплодировали, когда он прочел:


Вся Америка - жадная пасть

Но Россия... вот это глыба...

Лишь бы только Советская власть!..


Есенин не мог понять, почему слушатели так горячо приняли эти стихи. Не знал он, что у бакинских нефтяников свои особые счеты с американцами; что год назад, когда предстояло вернуть к жизни промысла Апшерона, сюда были приглашены американские специалисты. Для них создали все условия, построили дома - «американки». Американцы пророчили, что на восстановление промыслов уйдут долгие годы. Они бурили скважины такими темпами, которые никак не отвечали нашим. И бакинские нефтяники доказали американцам, что способны без их помощи собственными силами восстановить промысла в короткие сроки.

Есенину задали несколько вопросов: о том, как он работает над стихами, почему предпочитает форму «кольцевания», отчего в его стихах так много синей и голубой краски?..

Затем поднялся благообразный старичок с пышными усами, в выцветшей сатиновой куртке, по виду - конторский работник или мастер производственного обучения, один из старых специалистов, перешедших на сторону Советской власти добровольно или... по необходимости.

- Скажите, гражданин Есенин, - начал он, и это «гражданин» насторожило Есенина. - Тут гражданин Чагин говорил, что вы перестали писать лирику и перешли на гражданские, так сказать, социальные темы. И мы только что имели удовольствие убедиться в этом. Не берусь судить, насколько ваши социальные стихи лучше лирических. Но лириком вы были прекрасным! Так что, стало быть, вы кончились как лирик? Исписались, так сказать? Очень досадно!

- Не совсем так, - помялся Есенин. - Вообще, я считаю, что лирику следует писать только до тридцати лет...

- А как же старик Фет?

- Ну, Фет - исключение... А после тридцати - бросай лирику, а не можешь бросить - помирай. - Есенин обворожительно улыбнулся. - Мне пока нет тридцати. Так что вы зря огорчаетесь, гражданин. Специально - для вас прочту стихотворение, которое будет напечатано в одном из ближайших номеров газеты. - И он прочел «Этой грусти теперь не рассыпать».

- Прекрасно! - воскликнул старик, польщенный тем, что поэт прочел это стихотворение вроде бы специально для него. - Однако, вы такой молодой, а в вашей поэзии так много мотивов смерти. Ну скажем, «Отговорила роща золотая», «Отцвела моя белая липа», «Мы теперь ходим понемногу в ту страну, где тишь и благодать…»

- ... Может быть, и скоро мне в дорогу Бренные пожитки собирать, - подхватил Есенин строки дорогого для него стихотворения, написанного на смерть Анатолия Щиряевца. - Надо чаще вспоминать о смерти, чтобы сильнее любить людей и землю, на которой живешь. Родину любить...

Присутствующие захлопали, им понравился ответ, казалось, он удовлетворит старика и даст Есенину возможность еще почитать стихи.

Но старик не унимался, видимо, он относился к числу тех занудистых людей, которые любят на собраниях пускать «шпильки», задавать каверзные вопросы, чтобы досадить выступающему и блеснуть своей эрудицией.

- Вы хорошо сказали о любви к Родине, - согласился он. - Но разве большинство лучших русских писателей не лишено права жить у себя на Родине и вынуждено, так сказать, любить ее издалека?

Глаза Есенина потемнели, черты лица обострились, голос стал суше, тверже:

- Вы, гражданин... не знаю, как вас величать, случайно не сговорились с мадам Гиппиус? В своей последней книге «Полет в Европу» она пишет, будто русская современная литература (в лице главных ее писателей) из России выплеснута в Европу».

- А разве не так? - ехидно спросил старичок.

- Нет, не так, нет! - резко ответил Есенин. - Никто никого не «выплескивал» из России. И Куприн, и Алексей Толстой, и Бальмонт, и Марина Цветаева добровольно и легально покинули Россию и поселились в Париже. Что же касается этой... Гиппиус и ее мужа Мережковского, то они сами себя «выплеснули». В конце девятнадцатого года они с Философовым и молодым поэтом Злобиным выехали в командировку на юг. Предполагалось, что Мережковский будет читать лекции в красноармейских частях... о чем бы вы думали? О Египте! - по залу прокатился смех. - Но в красноармейских частях он не появлялся. Все четверо нелегально перешли границу и подались в Париж.

- Да ну их кошке под хвост! - вскочил в задних рядах молодой рабочий. - Ты, папаша... хватит воду мутить! Дай стихи послушать!

Старик укоризненно посмотрел на него, но не удостоил ответа, и снова спросил:

- Вы встречались с ними? Как они живут? Хуже нас?

- Встречался я только с Горьким и Толстым. Ну, а как живет русское эмигрантство - видел. Плохо живет! Да что рассказывать, не знаю, интересно ли вам?

- Да, да! Рассказывайте! Интересно! - зашумели в зале.

Оглянулся на Чагина, тот слегка кивнул головой.

- Ну так слушайте, коль интересно. В Париже мне попалась на глаза русская газетенка с небольшой зарисовкой о жизни русского эмигрантства. Перескажу ее по памяти. Не помню, кто автор. Он писал, что русское население живет скучено в слободке на Пасях и на Ригвоше. Молодежь занимается «извозом» - служит шоферами такси. Люди постарше содержат трактиры или обслуживают клиентов в этих трактирах: брюнеты - в качестве цыган и кавказцев, блондины - малороссами. - По залу прокатился дружный смех. - Женщины шьют друг другу платья и мастерят шляпки. Мужчины делают друг у друга долги. Среди эмигрантов есть и министры и генералы. Некоторые из них занимаются извозом - остальные долгами и мемуарами. Мемуары пишутся для возвеличивания собственного имени и для посрамления сподвижников. - Снова оживление прокатилось по залу. - Разница между мемуарами лишь в том, что одни пишутся от руки, другие печатаются на машинке... - Есенин помолчал. - Да, жители городка очень любят, когда кто-нибудь из их племени оказывается вором, жуликом или предателем...

- Словом, живут как пауки в банке? - резюмировал Чагин.

- Ну и в Берлине, в этой литературной столице Зарубежья, та же картина. Русские рестораны, русские книжные магазины, русские меняльные конторы... Говорят, какой-то бедный немец повесился с тоски по родине, слыша вокруг себя на Курфюрстендаме только русскую речь...

Все весело рассмеялись.

Мелкая вылазка старого специалиста из «бывших» не испортила вечера, не омрачила настроение Есенина - он был в ударе, охотно отвечал на вопросы, много читал. Давно уже общение с читателями не приносило ему такого удовлетворения, такого высокого душевного настроя, потому и не спешил он уходить с трибуны, хотя чувствовал усталость. Кто знает, сколько б еще собравшиеся просили его читать, если б Гурвич, наконец, не объявил вечер оконченным и от имени всех не поблагодарил поэта.

Окруженные толпой рабочих, Чагин и Есенин направились к выходу. К нему пробилась девушка с тоненькой книжкой в руке. Это был сборник Есенина «Голубень», выпущенный издательством «Земля и фабрика» еще в 1918 году.

- Товарищ Есенин, прошу Вас! Только автограф!..

Есенин взял книгу, полистал ее, огляделся. На столике вахтера возле двери заметил чернильницу-непроливайку с торчащей в ней ручкой. Обмакнул перо и написал на титульном листе мелкими круглыми буковками: «Не знаю что написать, кроме фамилии.

С. Есенин.

IX-24 г.

Баку».


…Пройдет много лет. В послевоенные годы автор этих строк, влюбленный в поэзию Есенина, за большие деньги купит маленький кусок бумаги - часть титульного листа с этим автографом. Но случится так, что в суете буден автограф пропадет.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

МАРИЯ АНТОНОВНА. ИСПОВЕДЬ ДРУГА.


...Погода переменилась. Ветер утих; темное бархатистое небо заискрилось множеством звезд. В машине Чагин спросил:

- Поедем ужинать к Адамовым?

Есенин пожал плечами. На душе у него было покойно и тихо, и он готов был ехать куда угодно.

- А она... замужем? - полюбопытствовал он.

- Да, конечно, - ответил Чагин. - Муж ее, Михаил Акимович Адамов, интеллигентный, хорошо воспитанный человек... Представь, какие поразительные совпадения случаются в жизни! Оказывается, дом, в котором я живу, до революции принадлежал его отцу, богатому домовладельцу. Сам Михаил Акимович долгие годы провел в Париже и вернулся только после революции, когда скончался отец, чтобы вступить во владение домами.

- Стало быть, вы соседи?

- Нет, теперь они живут на Цициановской. А тот дом он в двадцатом году сдал государству...

«Как же ты влюбился в замужнюю женщину?» - хотел спросить Есенин, но промолчал; лезть в душу друга было неловко, а тот, видимо, не хотел откровенничать в присутствии шофера. Собственно, все бывает. - «Разве я не встречаюсь с замужней женщиной? Пусть Зина мать моих детей! Теперь вот вышла за Всеволода...»

В городе машина проехала по тихой, уютной Армянской улице. Это был район, где преимущественно жили врачи: на каждом подъезде две, а то и три дощечки с фамилиями и приемными часами терапевтов, стоматологов, венерологов... Свернув на соседнюю Цициановскую улицу, машина остановилась перед двухэтажным домом.

Дверь открыл мужчина средних лет в синей бархатной домашней куртке.

- О-о! - Он, кажется, искренне обрадовался Петру Ивановичу и обернулся в сторону соседней комнаты, откуда доносился капризный детский плач и раздражительные женские выкрики. - Мари, к нам гости!

- Кто там? - послышалось из комнаты и в прихожую вышла Мария Антоновна.

В жизни она показалась Есенину более привлекательной, чем на портрете. Увидев Есенина, зарделась румянцем, вспыхнула тем внутренним светом, каким вспыхивает всякая женщина в присутствии красивого, незнакомого мужчины, которому хочет понравиться, даже если не преследует далеко идущих целей.

- Ах, Есенин?! Такой гость! Извините, я не ожидала... Петр Иванович, как же вам не стыдно, без предупреждения... Проходите, проходите в комнату... Это наш сын, Арчик, - потрепала она по голове мальчика лет пяти. - Не хотим спать, капризничаем... Мики, - обратилась она к мужу, - уложи Арчика, а я займусь сто­лом...

Она скрылась в смежной комнате. «Прихорашиваться будет», - уныло подумал Есенин. Молодая, красивая, оживленная, Мария Антоновна обладала редкой способностью создавать атмосферу непринужденности в обществе окружавших ее мужчин. Для каждого находила она приветливое слово, безошибочно, раз и навсегда определяя дистанцию между собой и почитателями. От этой определенности веяло покоем и незыблемостью. Поэтому поклонники ее, даже чувствуя предпочтение хозяйки к кому-то из близких, легко прощали ей кокетство, довольствуясь общением с милой, неглупой женщиной.

Есенин не ошибся, - Мария Антоновна успела сменить платье, попудриться, надушиться. Пока она занималась столом, порхая между кухней и комнатой, Михаил Акимович и Петр Иванович устроились с нардами за низким восточным столиком. Есенин присел на банкетку рядом, с интересом наблюдал за игрой. Скорее, за поведением игроков, - сама игра не увлекала его, а стук зар и шашек раздражал. Адамов молча обдумывал ход, спокойно и неслышно переставлял шашки, Чагин же громко комментировал каждый свой ход, с силой бил шашками по доске, прочно вгоняя их в лунки. Но Мария Антоновна не дала им доиграть, шаловливо перемешала камни:

- Хватит, хватит! Прошу к столу.

Она сама рассадила мужчин за круглым столом. Есенин оказался по правую руку от нее, Чагин - по левую, а муж - напротив. Все ее внимание за ужином было обращено на Есенина. Она говорила без умолку, легко касаясь самых разных тем, проявляя при этом приятную начитанность. Конечно, она не преминула сказать, как они с мужем восторгаются стихами Есенина. («Не правда ли, Мики?»), - и даже процитировала несколько строк; вспомнила о Париже и принялась рассказывать, что Михаил Акимович был там близок с большевиками-эмигрантами и даже оказал им какую-то услугу; («Не так ли, Мики? - «Так, Мари, так...»); то вдруг рассказала, - как их пытались выселить из этого дома, потому что Мики - совершенно беспомощный человек, хотя не лишен литературных способностей... («Не так ли, Петр Иванович?» - «Да, да, не лишен...»). Но она, Мария Антоновна, не могла смириться с этим. Нарядилась в лучшее платье, надела на себя все драгоценности и пошла в ЧК к большому начальнику из матросов: «Вам осталось только арестовать меня, а драгоценности конфисковать!» - сказала она матросу. «Что за чепуха? Кто вы такая?» - рассердился матрос, а когда разобрался, в чем дело, поговорил с кем-то и им оставили эти три комнаты...

- Да, да... С ЧК шутки плохи, - рассеянно пробормотал Есенин. Его начинало раздражать и то, что Мария Антоновна, кокетничая, оказывает ему подчеркнутое внимание, и то, что Петр Иванович не сводит с нее влюбленных глаз, и то что Михаил Акимович тактично «не замечает» всего происходящего. Есенин мысленно сравнивал яркую, рыжеволосую, молодую красавицу Марию Антоновну с дородной, стеснительной и молчаливой Кларой Эриховной, и чувство обиды за нее шевельнулось в его сердце. Неловко было и за корректного, выдержанного Михаила Акимовича, который, должно быть, очень любит свою красавицу-жену. «Эх, чужая душа потемки!..» - примирительно подумал Есенин.

- Мари, ты не забыла, что мы ужинаем? - тактично напомнил заговорившейся жене Михаил Акимович.

- Ах! - спохватилась она. - Мики, будь любезен, нарежь утку...

После утки с яблоками пили кофе по-турецки. Сытость всегда располагает к благодушию. К концу вечера на душе у Есенина потеплело и чета Адамовых уже казалась ему милой и счастливой супружеской парой.

Чагин пошел проводить Есенина до гостиницы. Город засыпал, раскрыв настежь все окна, двери балконов и даже растворов первых этажей. Стелы, нагретые за день, дышали теплом, а из комнат несло спертым запахом жилья. Люди спали и на балконах, и на глубоких подоконниках, и возле дверей, и даже на улице, вынеся на тротуары складные койки. То тут, то там раздавались рулады глубокого храпа; они далеко разносились по узким безмолвным улицам. От этой распахнутости и такого «домашнего» храпа Есенину стало казаться, что этот южный город и не город вовсе, а один огромный дом под открытым небом, с коридорами улиц, населенный многоликой и многочисленной родней, живущей открыто, добрососедски, по принципу «в тесноте, да не в обиде». «Наверное, такое свойственно только Востоку. И в Персии, видимо, так живут», - думал он.

Чагин взял Есенина под руку, легонько прижался плечом к его плечу.

- Ну, как тебе мой Map?

- Кто? - не понял Есенин.

- Мария... Я так называю ее.

И снова чувство раздражения защемило в груди. «Неужели ты не видел, как она кокетничала со мной?» - хотел спросить, но сдержался.

- А-а-а... Женщина броская, экстравагантная... Ты любишь ее или просто так... легкий флирт?

- Какой флирт?... Знаешь, Сергей, дружище, никогда не думал, что со мной может произойти такое. Она наполнила мое сердце - как ветер обвисший парус, и меня понесло, понесло... Знаешь, мне все время слышится ее голос. Она снится мне по ночам. Постоянно живу ожиданием встречи, а если день не вижу - места себе не нахожу. Как мальчишка... И черт знает, какие порой мысли лезут в голову. Ревную, что ли?

Есенин рассмеялся.

- Ну, если кому и ревновать, то только не тебе, - иронически поддел он друга.

- Да, да, конечно, - согласился Чагин. - Но ты же видел, какой он выдержанный человек.

- Мне показалось, он устал от нее...

- Ну что ты! Это она его не очень любит. А он... Наверное, просто закрывает глаза на ее вольности, опасается, как бы не ушла от него, как из-за него ушла от первого мужа.

- Ах вот как!

- Да... Жизнь ее складывалась не легко. Родилась Мария в Эривани, в достаточно обеспеченной семье. В четырнадцатом году, когда умер отец, старшие братья затеяли свару из-за наследства. Мать лишилась рассудка, а Мария ушла из дому, куда глаза глядят. Добралась до Одессы. Там села на пароход, идущий в Батум. Однажды услышала, кто-то в салоне играл «Чардаш» Брамса. В общем, влюбилась с первого взгляда. Ну, сам понимаешь, - шестнадцать лет... Словом, когда пароход подходил к берегам Батума, Мария уже была невестой Станислава Антоновича Романовича, управляющего нефтепромыслами Бенкендорфа. Он возвращался из Парижа в Баку.

- Схватила журавля в небе! Ну, а ты как познакомился с ней?

- Судьба, Сергей, судьба! Ты знаешь, я марксист, и во всякие там фатальные предначертания не верю. И все же думаю, есть, есть что-то, неподвластное нашему земному разумению. Ну возьми хотя бы нас с тобой!
Случайно встретились у Жоржа, случайно перепутали калоши. А ведь это должно было произойти, потому что мы не могли не встретиться. Верно, а?

Есенин утвердительно кивнул.

- Я рад, что так случилось.

- Я тоже. Ну вот и с ней то же... В тот день не было никакой необходимости, а я почему-то засиделся в редакции. Вдруг отворяется дверь, входит она! Я так растерялся... «Это она, - подумал я, - пришла, наконец. Моя женщина, хоть и запоздала, а пришла!» Ну, слово за слово, села она, разговорились. Она пришла пригласить на день своего рождения одного сотрудника нашего. «А может, и вы придете? Мы с мужем будем очень рады».

- Ты извини, Петр, - засмеялся Есенин, - не знаю, как далеко у вас зашло...

- Нет, нет, что ты! - замахал руками Чагин. - Не знаю, что будет дальше, а пока... Жан-Жак Руссо говорил, что нас влечет к женщине не столько чувственность, сколько удовольствие жить подле нее... - он помолчал и вдруг чуть задыхаясь начал декламировать:


Видеть тебя и слышать,

Рядом с тобою быть,

Только одну из тысяч

Так просветленно любить, -

Большего мне не надо.

Я восторгаюсь тобой.

Ты моя боль и отрада,

Буря моя и покой...


- Руссо или твои? - шутливо спросил Есенин.

- Мои... Видишь, даже на стихи потянуло.

- Стало быть, влюблен всерьез. Ну, а Клара? Знает?

Спросил и пожалел; даже в темноте заметил, как обмякли, понуро опустились плечи Петра Ивановича.

- Я ждал, что ты спросишь о ней, - коротко вздохнул. - Может, знает, а может, нет. Похоже, догадывается... Пойми, - он остановился, схватил Есенина за пуговицу. - Я привязан к Кларе. Как-никак шесть лет вместе. Дочка растет... Но разные мы совсем... Она равнодушна к стихам, книгам, ко всему, что дорого мне! Есть во всем этом какая-то обидная банальность. Я понимаю... Теперь понимаю. А тогда... В Боровске я квартировал у одного почтенного немца, шульмайстера. Сколько мне было тогда? Двадцать. Кларе и того меньше. Чистая, ласковая. Ну, сам понимаешь, дело молодое... И вдруг как обухом по голове: жду ребенка! Что мне оставалось делать?

Исповедальный рассказ друга растревожил его. Вот ведь, думал он, как влюбленность наполнила счастьем и радостью бытия сердце этого добродушного толстяка, деятельного и бурного по натуре! А ему что принесла любовь? И не одна ведь? Очаровательная Зинаида Райх, ставшая теперь женой Мейерхольда и ведущей актрисой его театра... Всемирно прославленная Айседора Дун­кан... Красавица из Камерного театра Августа Миклашевская... Разве он не искал в этих женщинах счастья и семейного благополучия? Разве не любил он их всей пылкой страстью, не писал им стихов, не дарил цветов? Не заставлял друзей подымать бокалы в их честь? Почему же не нашел он счастья ни в одной из них? По причине своего неровного характера и мятущейся души? Возможно, отчасти. Но, наверное, не это главное. Каждая женщина - собственница, она пытается полностью, всецело завладеть мужчиной, вторгается даже в его духовный мир, пытается распоряжаться его мыслями и чувствами. А он любил свою лиру пуще всего, ревниво оберегал ее от всех. И вместо счастья любовь приносила ему одни только разочарования, крушение обманутых надежд.

Но любовь никогда не проходит бесследно: после нее на сердце остаются ноющие рубцы. Они порой кровоточат, и капли крови расплываются по бумаге строками стихов.


Ведь и себя я не сберег

Для тихой жизни, для улыбок...


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

25 СЕНТЯБРЯ. ШАГАНЫ, МЕДЖЛИС ФИЗУЛИ.


Есенин был вне себя от злости. Сунув руки в карманы брюк, он нервно вышагивал по номеру, а Васька, забившись в угол, исподлобья наблюдал за ним: за те несколько дней, что Васька прожил в гостинице, он еще не видел таким разгневанным доброго, нежного Есенина.

- Ну, Петр Иванович, удружил! Вчера весь день вместе провели, и ни словом не обмолвился!... - Есенин остановился перед столом, схватил газету «Бакинский рабочий» со стихами «Этой грусти теперь не рассыпать» и «Пушкину», и стал перечитывать на пятой полосе статью Селихановича «Сергей Есенин». - Нет, ты послушай, что он пишет, - обратился он к Ваське, потому что больше некому было высказаться. - «Есенин влюблен в леса, поля, людей, но больше всего в домашних животных... Звери ему ближе, чем люди...» Это смотря какие люди! Вот про таких как он, - Есенин постучал ладонью по газете, - Чехов говорил: «Чем больше я узнаю людей, тем больше я люблю собак»... А вот тут. Я, мол, неистощим в излияниях своей любви к старой дореволюционной, мужицкой Руси! Ха! А кто написал «Русь советскую»? Маяковский? Хорошо хоть под занавес шепнул про меня: «Он вылезет и уже вылезает». Вылезу, можешь быть уверен - вылезу!..

Васька понимал, что Есенин вовсе не к нему обращается, а сердито спорит с кем-то вслух, и очень обрадовался, когда в дверь постучали.

- Ну кто там еще? - раздраженно выкрикнул Есенин.

В комнату вошел Алиага Вахид, и только тогда Есенин вспомнил, что собирался ехать с ним в Шаганы.

- Ай Сирожа, я тебя жду в фаэтоне целый час! Шаганы не пойдешь? - кое-как изъяснился Вахид.

- Еду, Вахид, еду, - Есенин швырнул газету на стол.

В наши дни, когда электрифицированная железная дорога опоясывает весь Апшерон (первая в Советском Союзе «электричка» пущена в 1926 году на участке Баку-Сабунчи-Сураханы), когда под землей мчатся поезда метро, а по широким автострадам - комфортабельные «Икарусы», когда на смену фаэтонам и казалахам пришли такси, добраться из Баку в Шаганы можно меньше чем за час. А в ту пору самым быстрым средством передвижения была «кукушка» - рабочий пригородный поезд, состоявший из небольших вагончиков и допотопного, бесфонарного паровозика, шипевшего и окутывавшегося клубами пара. Гудел он пронзительно и коротко, за что и прозвали его ласково «кукушкой». А иронически поезд называли «сабунчинским экспрессом» - поездка из Баку в Мардакяны была сущим адом и длилась несколько часов. Бывало, в жаркие летние дни, когда горожане устремлялись на пляжи, и как гроздья висели на ступеньках переполненных вагонов, - «кукушка» не брала на подъемах. Тогда машинист отцеплял несколько задних вагонов, налегке катил до ближайшей станции, потом возвращался за оставленными.

В Белом городе на вокзале Есенин и Вахид купили по рублю билеты до Мардакян. Был четверг, пассажиров оказалось мало, и они свободно уселись у проймы окна. За окном дребезжавшего и поскрипывавшего вагона медленно разворачивались убогие и жалкие пригородные «самостройки», темные корпуса заводов и фабрик, разморенная ярким солнцем бурая степь, в которой время от времени возникали села, - какие-то причудливые нагромождения серого камня. Вот проплыла, как огромный корабль с зияющей пробоиной в борту, бесформенная гора с черным пещерным входом.

- Гора Степана Разина, - указав на пещеру, начал рассказывать Вахид, с трудом подбирая русские слова. - На Каспийском море остров есть, Дуванный называется. Говорят, Степан Разин приезжал на Дуванный, много товар привозил, делил для своих людей...

- Дуван дуванили? - подсказал Есенин.

- На Дуванном секретная дорога была, под морем сюда приходила...

Есенин понял, что Вахид пересказывает ему одну из легенд, сложенных в народе о Степане Разине.

Не думал он тогда, что через несколько месяцев, вторично приехав в Баку, он примет участие в маевке балаханских рабочих здесь, у подножья этой горы, а в конце мая, покидая Баку, напишет знаменитое стихотворение «Прощай, Баку! Тебя я не увижу...», в котором будут такие строки:


Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!

Хладеет кровь, ослабевают силы.

Но донесу, как счастье, до могилы

И волны Каспия, и балаханский май...


Стихотворение окажется пророческим, но преждевре­менным. Он снова, в третий и последний раз увидит Баку. И это будет в жарком августе, он проведет его на даче в Мардакянах.

Но не будем забегать вперед...

Поезд тащился через промысла, мимо вышек, завернутых в черную чадру, мимо низко кланявшихся станков-качалок, земляных лоханок, луж с нефтью и грунтовыми водами, затянутыми радужной пленкой, напомнившей Есенину пестрые халаты и одеяла узбеков, и в уме поэта - лаборатории непрерывного образотворчества - отложилась строка: «Нефть на воде как одеяло перса...» Воздух над промыслами стоял тяжелый, насыщенный острым запахом сероводорода.

Потом по обе стороны узкоколейного полотна разлились зеленые массивы виноградных садов. Есенина поразило, что между садами не было никаких заборов и ограждений, только кое-где торчали чучела, а вдали виднелись дачки, похожие на хибары. Многие пассажиры соскакивали на ходу, срывали несколько гроздей винограда и догоняли свои вагоны.

Наконец впереди густо зазеленел большой оазис. «Кукушка» торжествующе прокричала несколькими короткими гудками, возвещая о своем прибытии в Мардакяны.

Вахид нанял фаэтон, и они поехали через Мардакяны в соседнее село Шаганы. Фаэтон шел по широкой улице-аллее, обсаженной кавказскими соснами. «Не наши деревья, не наши», - разглядывая их, Есенин вспоминал о кленах и березах, таких красивых, и таких любимых. По обе стороны улицы тянулись высокие стены заборов с огромными арками ворот, украшенных узорной резьбой, именами владельцев дач и датами постройки. «Ну просто Триумфальные арки! - подумалось Есенину. - Каковы же сами особняки, если к ним идти через такие ворота?» Несколько из этих особняков ему удалось разглядеть. Выстроенные с элементами готического, венецианского и мавританского стилей, они призваны были свидетельствовать о богатстве, положении их бывших владельцев, миллионеров, разбогатевших на нефти: Тагиева, Асадуллаева, Мухтарова и других; теперь в них разместились санатории и дома отдыха для рабочих промыслов и нефтезаводов.

Странное дело: то ли белые, утопающие в зелени особняки, похожие на итальянские виллы, то ли смуглые, подобно итальянцам говорливые и темпераментные азербайджанцы, то ли потянувшая с моря прохлада, такая же, как на Средиземноморье, а может быть, все это вкупе сработало, но Есенину на мгновение показалось, что он не на Апшероне, а в одном из уютных, прибрежных городков Италии. Но только на мгновение. Вот снова женщина, закутанная в чадру, вот снова убогие домишки сельчан, повернувшиеся к улице спиной. Восток!..

Оазис кончился. Вскоре фаэтон въехал на серую унылую улицу селения Шаганы, мало чем отличавшегося от Шихово, куда Чагин возил Есенина.

Но едва Есенин вошел в калитку, его радостно вспыхнувшему взору открылся дивный сад, словно из сказок «Тысяча и одной ночи». Каких только не было здесь деревьев, непривычных для русского глаза! Кипарисы, карагач, эльдарские сосны и ивы склонившиеся над большим бассейном; и фруктовые: инжировые, гранатовые, айвовые, тутовые и даже фисташковые деревья, - всего понемногу. Полсада занимали виноградники знаменитых апшеронских сортов «шаны» и «сары гиля», в стороне от них - грядки лука, редиса, крессалата, мяты, тархуна и шафрана. Ну а цветы! Ласкали глаз розы и гвоздики от белых до махрово красных.

Да, видимо, рачительным хозяином был родственник Вахида Хаджи Гусейн. «Крепко мужик на земле стоит!» - подумал Есенин.

А вот и сам хозяин, завидев гостей, поспешил им навстречу. По случаю торжества на голове новая смушковая папаха, на ногах - сверкающие черным лаком калоши. И два ряда золотых зубов, обнаженных в ослепительной улыбке:

- Хош гелмисен! Добро пожаловать!..

«Меджлис Физули» уже начался. Под большим, раскидистым карагачем расстелили паласы, разложили на них тюфячки, на которых, поджав под себя ноги, сидело человек двадцать, и седобородых аксакалов и молодых. Все они были в каракулевых папахах, но без обуви, - ее оставили за порогом.

Появление золотоволосого, голубоглазого русского не вызвало удивления, его встретили почтительно, как уважаемого гостя, и Есенин расслышал в шепотке знакомые слова: «урус», «шаир», «Иран». По знаку хозяина подросток сбегал в дом и вернулся с венским стулом для Есенина, но он уже уселся на тюфячке, неловко поджав ноги. Его поместили между Вахидом и молодым интеллигентным человеком, хорошо говорившим по-русски, он и толковал Есенину происходящее.

«Только переводить Физули я не смогу, - извинился молодой человек, - это вообще невозможно...

- Ничего, ничего, - благодарно ответил Есенин, - мне важно послушать музыку стиха.

- Музыка тоже будет, - ухватился за слово Вахид и сказал что-то седобородому мужчине, который видимо, вел меджлис. Седобородый обратился к музыкантам, сидевшим чуть в сторонке, и ханенде запел газель Физули.

Подросток поставил перед Вахидом и Есениным стаканчики с чаем, сахарницу.

Пение газелей сменилось декламацией стихов Физули, потом кто-то начал свое толкование какого-то образа Физули, и завязалась дискуссия: один опровергал, другой поддерживал, третий давал образу свое, оригинальное толкование. И все это без горячности и раздражения, без шуточек и насмешливой иронии, - каждый начинавший говорить отвешивал поклон в сторону своего оппонента, называл его не иначе как «наш многоуважаемый ага» и неторопливо развивал свою мысль, подкрепляя ее цитатами из Физули или других классиков восточной поэзии, пословицами и поговорками.

Молодой интеллигент не все успевал, да и не мог он все перевести, часто сбивался, терял нить мысли, но Есенин, уловив в ней что-то интересное и важное для себя, просил растолковать подробнее. От утреннего гнева из-за статьи Селихановича и дорожной усталости теперь и следа не оставалось - на душе у Есенина было легко и светло. Все, что он видел и слышал сегодня - и бесконечные, убегающие к синему морю виноградные кусты с утопающими в них дачными домиками, и живописный сад, скрывающийся за унылой серостью села, и степенные люди, которых свело здесь фанатичное преклонение перед восточной поэзией и ее корифеем Физули, и пронизывающие сердце, протяжные народные мугамы, все, все, в чем для Есенина открывался загадочный Восток, очаровывало его; положа руку на сердце, он мог бы признать, что в его имажинистском образотворчестве можно найти характерную для восточной поэзии систему вычурных метафор, одухотворение и очеловечивание природы. Но это ли главное? Ясная афористичность, близость к народной поэзии, философское восприятие мира, выраженное почти песенной лирикой, - не в этом ли секрет бессмертия классиков Востока? А что такое женщина в их поэзии? Разве она не есть олицетворение человеческой красоты? Красоты, подобной весеннему цветению земли, перед которой мы не в силах сдержать своего восторга?..

И ведь эти мотивы свойственны не только персидской поэзии, а всем восточным литературам, в том числе и азербайджанской, не так ли? - спрашивал он у молодого интеллигента. «А как же, - отвечал тот, - взаимовлия­ние литератур различных народов Востока очень велико, и трудно определить, где кончается чисто «персидское», и где начинается азербайджанское». Да, да и в газелях Вахида слышал он те же мотивы о Возлюбленной, подобной луне и розе, о соловье, дарящем ей все свои песни. Как говорил Вахид? «Ай Сирожа, о чем должен писать поэт? О жизни, о любви, о смерти». Да, да, поэзия должна быть философией бытия, а Возлюбленная - то преданной, то изменчивой... Но только не такой, как в его «Москве кабацкой», а полной противоположностью ей. Так думал Есенин, слушая мугамы и газели Физули. Пока шел меджлис, в другом конце двора готовили праздничный стол. Есенин сидел так, что в поле его зрения попадали и двухэтажная с остекленными верандами дача, и столы, покрытые белыми простынями. Между столом и синей дверью зимней кухни сновали двое парней и три мальчика, все черноголовые и смуглые, как две капли воды похожие на Хаджи Гусейна. Они носили из кухни посуду, тарелки с хлебом, зеленью, закусками. Ни одной женщины не попадалось Есенину на глаза. Только в углу у забора, возле большого казана, поставленного на закопченные камни очага, хлопотала согбенная старуха.

Синяя дверь приотворилась, вышла девочка лет семи, босая, в грязном платьице. Ковыряя в носу, она с любопытством смотрела на гостей под карагачем. Но тут же из-за двери протянулась женская (а может быть, девичья?) рука, схватила девочку за косичку и втащила обратно.

Есенин ухмыльнулся. «На цепи не держим как собак» - вспомнилась вдруг недавняя строка, и Есенин заволновался: он понял, что еще не побывав в Персии, - а съездить туда он не терял надежды, - уже на подступе к стихам... Нет, не в подражание персидским поэтам, а на «персидские мотивы», рожденные от соприкосновения с поэзией Востока, открывшейся ему в Азербайджане; к стихам, в которых не повторяя и не перепевая ни Хафиза, ни Хайяма, он, русский поэт, лирически и философски скажет о любви, о бытие, о поэте и его высоком назначении...

Хаджи Гусейн все чаще наведывался на кухню и, наконец, воспользовавшись минутой, пригласил гостей к столу. И, надо сказать, вовремя: гости давно поглядывали украдкой в сторону стола. Двое парней с медными тазиками и кувшинами, перекинув через плечо полотенце, обошли гостей, и каждый из них слегка смочил и обтер пальцы.

Хотя «официальная» часть меджлиса закончилась и, занявшись едой, люди заговорили о чем угодно, имя Физули, строки его стихов звучали то в одном, то в другом конце стола. Переводчик, сидевший рядом с Есениным, пояснял ему, что гости вспоминают высказывания Физули о гостеприимстве, о пользе того или иного овоща, - творения Физули - энциклопедия жизни, которой люди пользуются на протяжении веков.

Угощение было обильным и вкусным. После фруктов и чая с варениями седобородый гость поблагодарил Хаджи Гусейна за прием, сообщил, когда и у кого состоится следующий «меджлис Физули», и гости начали расходиться.

В самом начале трапезы, когда Есенин, поглядев на графины с лимонно-желтым щербетом, перевел взгляд на Вахида, тот понимающе кивнул, и вот теперь отвел его в сторонку:

- Мы останемся... Отдыхать будем. Город завтра пойдем.

Проводив гостей, Хаджи Гусейн подошел к ним, положил руку на сердце и сказал, извиняясь:

- Народу много было. Я тебе особый почет и уважение не сделал. Не гость будешь здесь, нет, э, - это все твой дом, - широко обвел он рукой.

- Спасибо, спасибо, - Есенина тронули слова хозяина. Ему было приятно, что почти все азербайджанцы, с которыми он встречался не только в Баку, но и в селах Апшерона, хоть и плохо, но изъяснялись по-русски.

Хаджи Гусейн взял Есенина под руку, пригласил:

- Пойдем, на твоих глазах баран резать будем.

- Барана? - оторопел Есенин. - Зачем его резать?

- Шашлык не любишь? - засмеялся Вахид.

- Но зачем же у меня на глазах? - недоумевал Есе­нин.

- Особый уважение. Такой обычай. Не обижай.

- Нет, дорогой друг, не обижайтесь, но меня увольте. Я хоть и сын мясника, а глядеть на такие вещи не могу...

Вахид и Хаджи Гусейн поговорили между собой по-азербайджански, потом Вахид повел Есенина в необычную беседку: каркас из металлических труб, сплошь увитый виноградными лозами. Сочные, матово-янтарные гроздья висели над самой головой - протяни руку и лакомься.

Не успели они усесться на низкую тахту, покрытую паласом, как подросток принес поднос с большим чайником, стаканами и сахарницей.

- «Муса»? - лукаво подмигнул Есенин.

- Будет, будет, - заверил Вахид. - Плов кушал: чай пей - аппетит придет...

Вечерело. Яркий солнечный свет обрел шафрановый оттенок. Дремотно застыли деревья, тени их удлинились. Еле вращался ветряк, качавший воду из колодца - тонкой, слабой струйкой выплескивалась она из каменного желоба в бассейн. В прозрачном и синем воздухе острее запахло гвоздиками, олеандрами, левкоями; с соседних дач доносились женские голоса и смех; где-то, скорбя об угасающем дне, жалобно плакала флейта; лениво потявкивали собаки. Незаметно над черными деревьями поднялась желтая луна.

А вот и запах шашлыка защекотал ноздри...

...Встали еще до восхода солнца, едва на карагаче проснувшись, защебетала стая воробьев. Вминая следы в мягкий, темный от влаги песок, прошли в сад, под инжировые деревья. Раздвигали ветки, с которых дождем осыпалась роса, лакомились крупными, сочными ягодами. Ах, как они сладко таяли во рту!

Есенину взбрело в голову искупаться в бассейне. Что за вопрос? Конечно, можно! И пока он бултыхался в воде, распугивая стайки золотых рыбок, дети Хаджи Гусейна, категорически лишенные такого баловства, завистливо прыгали и визжали вокруг бассейна.

А на кухне чуть свет хлопотали женщины. Когда хозяин и его гости уселись в виноградной беседке, подростки принесли горячие кутабы с мясом и зеленью и запотевшую бутыль с той, вчерашней водкой, настоенной на тархуне.

Хаджи Гусейн запряг в казалах золотистого жеребца и сам отвез гостей на станцию. Внес в вагон две большие камышевые корзины с виноградом и инжиром: одну для Есенина, другую для жены Вахида, Нины.

Закричал паровозик «кукушки», и Есенина охватило такое чувство, будто он захлопнул дочитанную книгу волшебных сказок, которые никогда не забудутся...


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

26 СЕНТЯБРЯ. В РЕДАКЦИИ.

«ДАВАЙ, СЕРГЕЙ, ЗА МАРКСА ТИХО СЯДЕМ...»


Васьки в номере не оказалось. Есенин чувствовал себя скверно: мутило и кружилась голова. Понюхал флакон с нашатырным спиртом, полез под холодный душ, - хмель не проходил. Лечь бы, подумал он, отоспаться до вечера.

Постучала коридорная.

- Газетку Вам принесла. Опять Ваши стихи напечатаны, - она не спешила уходить.

- Спасибо, мамаша, - Есенин выгреб мелочь ей «на чай».

Номер «Бакинского рабочего» вышел со стихотворением «Низкий дом с голубыми ставнями». Прочел, хоть и помнил его наизусть. До боли явственно вспомнилось Константиново, хлопотливые родители возле нового дома. «Достроили ли? Надо бы послать им несколько червонцев...» Не глядя в газету, повторил:


До сегодня еще мне снится

Наше поле, луга и лес,

Принакрытые сереньким ситцем

Этих северных бедных небес.


Ах, как дороги они ему! Нет, никакие дивные красоты Востока не вытеснят их из памяти и сердца.


Восхищаться уж я не умею

И пропасть не хотел бы в глуши,

Но, наверно, навеки имею

Нежность грустную русской души.


Защемило в глазах, запершило в горле: вот-вот расплачется. «Милые мои старики! Сегодня же пошлю вам денег. Возьму у Петра...» И сразу вспомнилась статья Селихановича, и нежная грусть сменилась раздражени­ем. Взял со стола вчерашний номер газеты. Но что это? Часть страницы со статьей оторвана. «Кто это сделал? Васька что-ли? Ну, шельмец!»

Есенин почувствовал - не уснуть ему сейчас. Может быть холодного пива выпить? Или в редакцию сходить. Порывисто встал из-за стола, оделся, сунул в карман пиджака газету, уже по пути к двери задел взглядом балалайку, почему-то прихватил ее и вышел.

Чагин еще не приходил. Есенин направился в комнату литсотрудников. Данилов, как всегда, кричал в трубку, разговаривая с нефтепромыслом, Муран грыз синий карандаш, правя чужие стихи. Есенин присел сбоку на край его стола, отер тонким платком влажный лоб, заглянул в рукопись, подсказал более удачную рифму и забренчал на балалайке - после пива стало легче и веселее на душе, на него напало озорство - он вдруг громко, залихватски запел свою любимую:


Шла я, шла дорогою,

Да боже мой, какая даль.

Мне дорога отвечала:

Не придет, не ожидай.

Печку письмами топила.

Не подкидывала дров.

Интересно, как горела

Моя старая любовь.


Дверь то и дело отворялась, заходили сотрудники, привлеченные пением Есенина, дружески улыбались ему. Показалась рыжая голова Фришберга.

- А, на ловца и зверь бежит! - соскользнул со стола и устремился к нему Есенин. - Вы-то мне и нужны!

- Ну, допустим, не я, а деньги, - усмехнулся Фришберг. - А впрочем, кому они не нужны?

- Верно, верно. Так я могу получить?

- Почему бы и нет? Получите, непременно получите.

- А точнее-когда?

- В кассе ни рубля. Серебровский не перевел денег за объявления.

- Так он же в Америке!

- Может, в Америке, а может, еще где. Этого я вам не скажу.

- Что же мне, ждать, когда он вернется?

- Зачем? Вам Серебровский нужен или деньги?

- Ну ясное дело...

- Вот и прекрасно! Серебровского нет, но Азнефть-то на месте. Когда переведет, тогда и получите, - и Фришберг выскользнул из комнаты.

- Вот рыжий! - замотал головой Есенин, опустился на стул и снова забренчал на балалайке, распевая частушки:


Я сидела на песке

У моста высокого.

Нету лучше из стихов

Александра Блокова.

Шел с Орехова туман,

Теперь идет из Зуева.

Я люблю стихи в лаптях

Миколая Клюева.

Ах, сыпь, ах, жарь!

Маяковский...


- Петр Иванович пришел!.. - просунулась в дверь голова Таи.

Есенин рванул по струнам, ударил по балалайке всей пятерней, поднялся и пошел в кабинет Чагина, намереваясь резко поговорить с ним и о статье Селихановича, и о деньгах. Но едва увидел Чагина, поостыл, обмяк. Петр Иванович, раскуривая трубку, снизу вверх недовольно посмотрел на раскрасневшееся лицо Есенина, на балалайку, укоризненно покачал головой.

- Садись, садись, блудный сын. Мы за тебя так переволновались. Всю милицию на ноги поставили. Не знали, что уж и подумать...

- А что зря волноваться? - усмехнулся Есенин. - Не маленький, не заблужусь.

- Совести у тебя нет, Сережа...

- Это у меня нет совести? - мгновенно вспыхнул Есенин. - А у тебя она есть? Что за чушь ты напечатал, а? - вытащил из кармана порванный номер. - Фу, черт! - отшвырнул ее, взял с круглого столика редакционный экземпляр. - Ты читал, что пишет Селиханович?

- Читал, Сережа, читал...

- Значит, ты считаешь, что это правильно? - и он прочел из газеты. - «Самое удивительное в Есенине - это слияние Блока, Клюева и Маяковского»... Это я, Есе­нин, - «слияние»? Ну, Блок куда ни шло, но Клюев!... А это? - и он снова прочел из газеты: - «Недавно мне пришлось прочитать в воспоминаниях Горького рассказ об одном старике-старообрядце, который прослушав на фонографе народные церковные песни, не мог перенести такой «чертовщины» и, придя домой, заявил: «Хочу помирать». Лег в постель и действительно умер через несколько дней. Пример назидательный для всех «неприемлющих»...

Окутанный клубами табачного дыма, Чагин слушал и посмеивался.

- Но там дальше говорится, - по памяти процитировал Чагин: - «Есенин пойдет туда, где жизнь и живые люди»... - Вот спасибо, что подсказали! А то, понимаешь, я сам и не разобрался бы куда мне идти! Вообще, что ты, Петр Иванович, мою волю подавляешь? Я теперь вроде уж сам себе не принадлежу. За каждый шаг, за каждую минуту должен отчитываться перед тобой...

- Сергей, дружище, перестань хорохориться, - спо­койно и дружелюбно ответил Чагин. - Пойми, я о твоем благе пекусь. О твоем добром имени. Ну дело ли это, - пришел хмельной, распеваешь частушки словно ряженый на деревенских посиделках. Ты б еще поддевку и сапоги гармошкой надел. Ну прямо деревня косопузая. - Есенин рассмеялся. - А ты же умница, талант. Ты такое сказать можешь!

- Я о своем таланте достаточно знаю, - с напускной скромностью ответил польщенный Есенин. - Ты скажи рыжему - пусть деньги дает, а не даст - пойду петь на улице. Знаменитый поэт Сергей Есенин собирает подаяние! Каково, а?

- Иди, иди!!! Позора тебе не хватает.

Есенин с любовью смотрел на оттопыренную губу, на выпуклые глаза Чагина, на трубку, не гасшую у него во рту. Никому, кроме Коненкова, не разрешал он разговаривать с собой в таком тоне. Не терпел этого.

- Вот послушай, Петр, - сказал он и начал декламировать:


«Для чего о позоре заводишь ты речь?

Мой позор - моей славы опора.

Для чего мне внушаешь ты славу беречь?

Ведь мне слава - источник позора.

Мы - безумцы, гуляки, питомцы корчмы,

Недостойные прав человека,

Ну, а много ль найдешь ты, таких же, как мы,

Меж детей настоящего века?..»


- Не похоже на Есенина, - покачал головой Чагин.

Загадочно улыбнувшись, Есенин продолжал:


«Ни на миг, о Хафиз, от любви и вина

Не беги, зная времени цену:

Средь жасминов и роз наступила весна

И разгул воздержанью на смену...»


- Да, вот разгула у тебя давно не было! - иронически ухмыльнулся Чагин. - Для чего-то Хафиза приплел...

- Не нравится? Погоди, погоди, я такое напишу - ни Хафиз, ни Хайям не пели!

- Ну, ну!

- А вообще, Петр Иванович, уеду я, - он неожиданно посерьезнел, и Чагин насторожился. - Поеду в Тифлис, там один крупный работник, член правительства, - мы с ним на банкете познакомились, - обещал дать письмо в Батумский порт. Пойду матросом в Константинополь.

- А Персия, значит, побоку? - добродушно усмехнулся Чагин.

- Но ты же обманул! - ехидно заметил Есенин. - «Приезжай, хоть в Индию пошлем»...

Чагин смущенно поерзал в кресле. В сущности, Есе­нин был прав, имел основания обижаться.

- Ну сам понимаешь, Сережа... Вот посоветуемся еще с Васькой.

- С Васькой? Пусть только явится, я ему, стерве, уши надеру!

- Я не о твоем Ваське... А он славный парень. Как переживал, как волновался за тебя.

- Да, да, он хороший. Обиделся на меня, ушел...

- Не печалься о нем. Его устроили на завод, дали место в общежитии.

- Спасибо, Петр. Пусть выбивается в люди, спасибо...

- Человек из Персии прибыл, говорит, днями приедет Василий Иванович, брат мой, - подчеркнуто официально назвал его Чагин. - Выясним у него, какая там обстановка. Мироныч говорил, что в Персию собирается специальная комиссия наркомата рабкрина, инспектировать посольство... Так что, повремени пока уезжать. Вообще, поезжай-ка ты, дружище, ко мне, отоспись, Клара покормит тебя. А вечером приду, потолкуем обо всем... - он выглянул в общую комнату. - Коля!

- Слушаю, Петр Иванович!

- Отвези Сергея Александровича к нам. Только нигде не останавливаться! Ясно?

- Понял, Петр Иванович.

Есенин, улыбаясь, поднялся и вышел. Через полчаса Кругликов вернулся.

- Отвез, Петр Иванович.

- Никуда не заезжал?

- Никуда! Выполнил, как приказали.

- Ну вот и хорошо...

Едва поднявшись на лестничную площадку третьего этажа, Чагин услышал из-за двери своей квартиры радостный визг дочери и какие-то странные звуки, напоминающие ржание коня. «Что там происходит?» - удивленный, он открыл дверь и, остановясь на пороге комнаты, затряс брюшком от смеха; Есенин на четвереньках вертелся вокруг стола, а раскрасневшаяся от счастья Роза сидела у неге на спине и понукала: «Но-о, лошадка, но-о-о!...» Есенин, взбрыкивая ногами, протяжно выкрикивал: «И-о-го-го...»

«Ну ребенок, просто большой ребенок», - с нежностью смотрел Чагин на Есенина. Тот заметил ноги Петра Ивановича, остановился и повернул голову к Розе.

- И-о-го-го, Гелия Николаевна, прискакали. Теперь лошадке надо отдохнуть и сена пожевать.

Роза соскользнула с его спины.

- А когда пожуешь сено, покатаешь еще?

- Доченька, как тебе не стыдно? - вмешался Ча­гин. - Ты совсем замучила дядю Сережу.

- Он сам захотел лошадкой стать, - невинно ответила Роза.

- Ну хорошо, пойди скажи маме пусть покормит нас... Ну, Сергей, ты, кажется, в детство впал, - усмех­нулся Чагин.

- Почему же? - отряхивая брюки и приглаживая волосы пожал плечами Есенин. - Карл Маркс тоже свою Женни на спине катал.

- Кто? Карл Маркс? - удивленно переспросил Ча­гин. - А тебе-то откуда это ведомо? - и ухмыльнулся: «Забавное приобщение к марксизму!»

- У тебя вычитал, - мотнул Есенин головой в сторону кабинета.

Чагин засеменил в кабинет, бросил портфель на ди­ван. На письменном столе, действительно, лежал раскрытый том «Капитала».

- Ты что, засел за Маркса? - изумился Чагин. На память невольно пришли строки из есенинского «Возвращения на родину»: «И вот сестра разводит, Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал», О Марксе, Энгельсе... Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не чи­тал...» - Чего это вдруг, Сергей?

- Так, просто так, - вяло ответил Есенин. - Полистал малость. Скучно, знаешь, скучно и премудро, никак не мог осилить и пяти страниц. - Но вдруг оживился. - А вот вступительная статья понравилась. Я уже вычитал, как Маркс нежно любил детей... А как он относился к Генриху Гейне! Вот как надо относиться к поэту, ценить его! Не то что ты, Петр, - Есенин обнял его за плечи. - А еще называешь себя марксистом!

Чагин добродушно усмехнулся, понимая, что Есенин все еще в обиде на него за статью Селихановнча. Он опустился на диван, раскурил трубку.

- Ты, Сергей, будто не от мира сего, - начал он. - Будто не знаешь, как все вокруг бурлит и клокочет в борьбе за новую, советскую жизнь. А лес рубят - щепки летят. Тут, брат, не до сентиментов. Пора бы тебе привыкнуть к языку газет, то шершавому, то острому, то колкому, то насмешливому. В конце концов, каждый волен высказывать свои мысли как ему заблагорассудится...

- Не то, Петр Иванович, не на то моя обида, - го­рячо возразил Есенин. - Ты пойми, я до сих пор не чи­тал о себе ни одной умной статьи. Есть у меня альбом, я в него все рецензии и статьи собираю. Дам тебе, почитаешь. Что только не пишут! То дифирамбы поют, то заупокойную. Некто Лукьянов пишет, что в моем лице родился поэт, сын Земли и Солнца; Эренбург называет меня российским доморощенным поэтом, который недавно пас коров, а теперь создает модные школы; Тарабукин утверждает, будто нет у меня патриотизма, а есть одна только деревенская любовь... Не к России любовь, а к Руси. Вот и твой Селиханович твердит, что я неистощим в излияниях своей любви к старой дореволюционной, мужицкой Руси. Будто революция начала разрушать мою душу. Сравнивает меня с «неприемлющим» старообрядцем: «Хочу помирать!»

- Нет, Сергей, не сравнивает он, а в назидание напоминает, - возразил Чагин, думая, насколько же обнажена и ранима душа Есенина, как осмотрительно, как осторожно следует высказываться о нем. «Талант - редкость. Надо его систематически и осторожно поддерживать», - вспомнились ему слова Ленина.

- Хрен редьки не слаще, - махнул рукой Есенин. - А я не «хочу помирать», как тот старообрядец. Жизнь моя и мое творчество еще впереди. И пока еще рано подводить какие-либо итоги, - Есенин говорил так горячо, словно пытался убедить в этом самого себя. - Посчитай-ка, сколько я написал в нынешнем году! Пальцев не хватит. Лучшие свои вещи написал: «Песнь о великом походе», «Страну негодяев», «Русь советскую», «Балладу о двадцати шести», «Поэму о 36»... А стихов сколько! А вам все это фунт изюма?.. Да, знаю, путь мой очень извилист, но ведь это прорыв! Что ж никто не заметит, не скажет слова об этом?

- Ты прав, Сергей, дружище, ты на самом деле прошел большой мучительный и извилистый путь от старой Руси к Руси советской. Но зря ты упрекаешь критиков. Говоришь, собираешь рецензии и статьи? Подарю тебе еще одну, - и он достал из пухлого портфеля третий номер журнала «Октябрь», принялся листать его.

- А, это с моей «Песней» и рецензией Буденного на «Конармию» Бабеля? - вспомнил Есенин, садясь рядом с Чагиным.

- Тот самый, - подтвердил Чагин. - Здесь есть кое-что и о тебе. Вот. Статья Лелевича. «О Сергее Есенине» называется. Не стану читать все три страницы, сам прочтешь. Я только концовку прочту. «Куда пойдет теперь Есенин? Бесполезно гадать - жизнь покажет. Если он вернется на путь певца старой деревни или кабацкого разгула, он будет конченый поэт. Если же он пойдет далее по своему новому пути, - революция получит нового, чрезвычайно талантливого поэта. Пожелаем ему успехов на этой новой дороге...» Понял? Держи. - Есенин взял журнал и, скользя глазами по статье, слушал Чагина. - Да и Селиханович добра тебе желает. Разве он не говорит, что Есенин пойдет туда, где жизнь и живые люди?

- Да, да, ты уж упоминал об этом...

- Я очень рад, что наш трудовой Баку, да и вообще Кавказ благотворно сказались на твоем творчестве. Правда, в твоей гражданственной поэзии то и дело прорывается тяжелое похмелье вчерашней попойки. «Российский скандальный поэт» все еще сильно тянет за собой сегодняшнего. Но это как бы переходный, переломный период. В этом переплетении прошлых мотивов с героикой революции-особая прелесть, глубоко волнующая красота теперешней твоей поэзии. Это радует нас всех. Мироныч каждый раз при встрече спрашивает о тебе. Ну а я, сам знаешь, чего уж греха таить, я очень рад, что некоторые из твоих последних вещей напечатаны в «Бакрабе». Уже четыре номера вышли с твоими стихами. Мы и впредь будем печатать тебя, только пиши, продолжай в том же духе. В завтрашнем номере даем «Низкий дом с голубыми ставнями», а двадцать девятого - «Страну негодяев». Вот и все, дружище, больше в портфеле редакции Есенина нет. Так что пиши.

- Пишу, Петр, пишу. Скоро завалю тебя стихами.

- Вот и ладно. Но я о другом хотел сказать. Газета-газетой, она один день живет. А вот книга...

Есенин весь как-то встрепенулся, выжидательно уставился на Чагина. Тот пососал трубку, помолчал, прикидывая что-то в уме, и сказал:

- Хорошо бы издать твои последние поэмы отдельной книжицей. И назвать ее «Русь советская».

- Петр Иванович, - вскочил Есенин, - это твое твердое слово? А ведь знаешь, я не решался просить тебя об этом. Ты и так безотказно печатаешь меня, и на том спасибо. Ну а если книжку... В Тифлисе Лифшиц говорил с Вирапом, директором издательства «Советский Кавказ». Но тот уезжал куда-то, потом я уехал...

- И предисловие сам напишу, - окутываясь табачным дымом, - сказал Чагин. - Только елейной похвалы не жди. Может, и против шерсти поглажу... Знаю, любишь ты, когда льстят, - упредил он Есенина, пытавшегося, видимо, возразить. - Да и кому она ни приятна? Так что, - готовь расклейку.

- Ты мне друг, Петр Иванович, знаю, верю, правду напишешь.

- Уж это как пить дать. С партийных позиций оценю твои поэмы. Это первые ласточки твоей революционной весны, у которой свое поэтическое выражение. Перелом, происходящий теперь в настроениях и сознании нашей интеллигенции...

- Ой, ой, ой! - Есенин засмеялся и схватился руками за голову. - Пощади, Петр, говоришь - будто передовицу пишешь.

- Поработал бы в газете с мое, и не так заговорил бы, - с сожалением в голосе ответил Чагин. - А когда-то и я стихи писал.

- Ты уж читал мне, - кивнул Есенин и вспомнил: - «Видеть тебя и слышать, Рядом с тобою быть...»

Чагин выдвинул ящик письменного стола, передал Есенину страницу с отпечатанным стихотворением. - А вот почитай-ка это.

И Есенин прочел вслух:


«Очарованье вечера, что с нами,

Сберег до солнца. Золото лучей

В лазури зимней. Слившись с небесами,

С зарей, с огнем - восторг все горячей.


И вдруг напев в кадильном фимиаме,

И пламя бьет из восковых свечей.

А воск в гробу застыв, живых очей

Залил навек угаснувшее пламя.


Так - солнце, юг, благоуханье роз

И кипарисы и узор магнолий,

Очарованье вечера. И боли

В груди нет прежней... А на утро пес

У ног завоет. Вынесут с постели...

Ах, где ты, где? Жива ли в самом деле?


Есенин перевел взгляд на Чагина, следившего за выражением его лица, пока он читал. Он тут же вытащил из мраморного стаканчика синий карандаш и вывел под стихотворением свое имя и фамилию.

- Под таким сонетом смело могу расписаться!

- Будет тебе, - засмеялся польщенный Чагин и сунул бумагу в ящик стола.

- Какая ж это лесть, когда я под ним свою фамилию поставил? Есенин! - значительно произнес он.

- Ну ладно, давай о деле: вырежь из газет свои поэмы, приготовь расклейку.

- Скажи, а бумагу найдете? - обеспокоился Есе­нин. - Фришберг говорил, Азнефть скупила всю бумагу.

- На три, четыре тысячи экземпляров наскребем. В крайнем случае попрошу Мироныча, он поможет.

- А знаешь, Петр, как мы в восемнадцатом году бумагу добывали? - заулыбался Есенин. - В ту пору мы, несколько поэтов, обьединились в «Трудовую артель художников слова». А книги печатать было не на чем. Как-то я надел долгополую поддевку, расчесал волосы на пробор, смазал их репейным маслом и пошел в Моссовет, к кому-то из членов президиума. Пришел, снял шапку, поклонился в пояс и стал просить «христа ради» сделать «божескую милость», отпустить бумаги для «крестьянских» поэтов.

- И отпустили?

- А как же! На той бумаге я издал свою «Голубень». А датировали мы свои книги тоже оригинальничая: «второй год первого века».

- Ну, мы постараемся издать тебя без «христа ради».

Чагин приложит все усилия, и через три месяца, в конце декабря, в кооперативном издательстве «Бакинский рабочий» выйдет сборник Есенина «Русь советская», датированный 1925 годом. Есенин получит его в начале января двадцать пятого года в занесенном снегом Батуме (зима в том году выдалась лютая), почти одновременно со сборником «Страна советская», выпущенным в Тифлисе издательством «Советский Кавказ». Но еще раньше Есенин прочтет в «Бакинском рабочем» от 25 декабря рецензию Михаила Данилова на сборник «Русь советская». И его порадуют слова:

«...Свежий советский ветер опахнул большую, творческую душу Есенина, изболевшую, искалеченную кабацким надрывом.

И в струях этого ветра омылось чудесное дарование Есенина, зазвенело новыми песнями.

Незачем вдаваться в формальный разбор книжки. В ней - сочный черноземный есенинский язык, крепкая звучность рифмы, изумительная ритмика (особенно в «Поэме о 36», бесспорно сильнейшей вещи сборника). И напрасно Есенин утверждает, что «Октябрю и маю» он «лиры милой» не отдаст.

Он уже отдал ее, сам того не замечая...»

Деловая, добрая, сдержанная рецензия. Но стихи и поэмы Есенина, написанные на Кавказе и включенные в эти сборники, вызовут и другие высказывания, толки, немало попортившие ему крови рецензии и статьи, в чем-то справедливые, а в чем-то и предвзятые, осуждавшие Есенина за отход от интимной, «кабацкой» лирики, за политическую безграмотность, за попытку засесть за Маркса, писать о Ленине, - словом, сбивавшие его с толка и с нового пути.

Но мы забежали вперед: в тот сентябрьский вечер еще не были написаны многие кавказские стихи и поэмы, вызвавшие эти толки, еще только шел разговор об издании сборника...

...Вошла Клара Эриховна, пригласила к столу. Обедали мужчины одни, Клара Эриховна с дочерью поели раньше. Чагин достал из старинного буфета бутылку коньяка, налил две большие рюмки, предупредил:

- Для аппетита. Больше не положено, - и водворил бутылку на место.

Вряд ли коньяк вызвал у Чагина такой аппетит: ел он - позавидовать можно. Проглотив кусок, как бы между прочим сказал:

- Да, звонил Адамовым. Тебе большой привет. И Map, и Михаил Акимович просто очарованы тобой.

- Спасибо, - усмехнулся Есенин, он понял, что Чагин неспроста завел разговор об Адамовых.

- Спрашивают, почему не заходишь.

Есенин пожал плечами.

- Может, зайдешь сегодня? - в вопросе Чагина Есенину послышалась просьба.

- Давай сходим... - согласился он.

Чагин сразу оживился.

- Я подброшу тебя, а сам приеду позже. Совещание в ЦК. - Он оглянулся на дверь, достал из кармана два пакетика из папиросной бумаги, сквозь которую просматривались золотые кольца, протянул Есенину то, что поменьше и, понизив голос, смущенно попросил:

- Не в службу, а в дружбу, Сергей, передай это Map... И... не осуждай меня.

Ощупывая пакетик, Есенин недоуменно взглянул на Чагина.

- Обручальное кольцо с моими инициалами, - все так же тихо пояснил Чагин и, не глядя на собеседника, рассказал: - Как-то шли мы с Map мимо армянской церкви. Ну и решили заглянуть, просто так, из любопытства что ли... Слепящий золотом алтарь, лики святых, мерцающие свечи, запах воска и ладана... - во всем этом есть, все-таки, что-то... Завораживающее таинство. «Купите свечи», - шепнула Map. Когда мы зажгли и поставили их перед иконой Богоматери, я в шутку сказал: «Вот и обвенчались». - «Без священника и колец?» - усмехнулась она...

«Вот и обвенчались...» С грустью вспомнилась Есенину ночная Москва, гулкий цокот копыт по булыжной мостовой Бульварного кольца. Айседора и он возвращались от Якулова, где встретились несколько часов на­зад. Они ничего и никого не замечали вокруг, сидели, рука в руке, разговаривали на языке жестов, взглядов и междометий, понятном только влюбленным. Шнейдер, примостившийся напротив них, заметил, что извозчик уснул, а неуправляемые лошади устало кружат вокруг Храма Христа Спасителя. Он растолкал извозчика. Узнав в чем дело, Есенин радостно воскликнул: «Он венчает нас!» и потребовал, чтобы Шнайдер немедленно по-немецки рассказал Айседоре о случившемся.

- Только так передай, чтоб никто не видел... Ну, сам понимаешь...

- Понимаю, Петр, все понимаю, - Есенин убрал пакетик в карман.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

27 СЕНТЯБРЯ. «ЦВЕТЫ НА ПОДОКОННИКЕ». «СТАНСЫ».


Чагин в третий раз за день позвонил домой:

- Алло, Клара, Сергей не вернулся?

- Вернулся, вернулся, - поспешила успокоить жена. - Ясный, как солнышко. Цветы мне принес.

- Скажи ты! - усмехнулся Чагин. - А что делает?

- Не знаю... По-моему, нервничает.

- Нервничает? С чего ты взяла?

- Все ходит и ходит по кабинету.

- Работает, значит. Постарайся, чтобы Роза не мешала ему.

- Я отослала ее к соседям. А ты поздно придешь?

- Скоро, скоро... - Чагин покрутил в обе стороны ручку аппарата, извещая «барышню» об окончании разговора, и принялся умышленно долго набивать и раскуривать трубку, чтобы оттянуть время и предаться приятным воспоминаниям о вчерашнем вечере.

...В одиннадцатом часу, когда он пришел к Адамовым, ему открыла сама Мария. У него аж дух перехватило: в белом, с золотистыми искрами воздушном платье, золотисто-рыжие волосы заплетены в тугую девичью косу, серые глаза лучатся счастьем и радостью, - как она была хороша! Мария протянула ему руку и он увидел на пальце у нее не всегдашнее, а кольцо со своими инициалами. Бережно взяв ее пальцы, он тоже повернул ладонь тыльной стороной, демонстрируя кольцо с инициалами «М. А.»

- Вот теперь мы обвенчались, - радостно шепнула она над его ухом, когда он склонился поцеловать ее руку.

Чагина ждали. Томясь ожиданием, мужчины сидели за нардами, но уже не играли - черные и белые шашки были перемешаны на игральной доске. Видимо, Михаил Акимович снова сел на своего любимого конька: рассказывал о жизни в Париже, чтобы занять гостя, а Есенин терпеливо слушал его и очень обрадовался другу, как радуется ребенок, оставленный у чужих людей, приходу родных.

Сели ужинать. Стол, накрытый белоснежной скатертью, был сервирован празднично, словно не для будничного ужина, а по случаю семейного торжества. Едва наполнили бокалы, Мария попросила зажечь свечи и выключить электричество. В таинственном полумраке тоненько, протяжно звякнули бокалы-баккара, двое влюбленных многозначительно глядели в глаза друг другу; Есенин, посвященный в их тайну, чувствовал себя как мальчишка, застигнутый у замочной скважины. И только Михаил Акимович, казалось, ничего не замечал, был как всегда внимателен и предупредителен.

Когда среди ночи вышли от Адамовых, Есенин порывался уйти в гостиницу, но Чагин не отпустил его: чего доброго, завернет в ресторан...

Утром они вместе приехали в редакцию, Чагин снабдил Есенина номерами газет с его публикациями, для расклейки, хотел тут же на машине отправить домой, но Есенин заартачился, заявил, что должен непременно зайти в гостиницу, в свой номер. Заметив, что Есенина раздражает излишняя опека, Чагин не стал настаивать.

После его ухода, спустя несколько часов, Чагин дважды звонил домой: Есенин не приходил. Чагин обеспокоился: не запил ли? Да и мудрено ли? Прославленный поэт, столичный гость, с чьим именем связано столько легенд! Кто не сочтет за честь видеть его у себя в гостях, накрыть стол, поднять бокал за его стихи?

Но, слава богу, на этот раз никто не перехватил его, он трезв, он дома, он работает...

Чагин не стал задерживаться в редакции. Придя домой, он сразу увидел в гостиной на мраморном подоконнике широкую вазу с огромным букетом алых роз. Мгновенно вспомнились есенинские строки «Цветы на подоконнике. Цветы, цветы...» Чагин был наслышан о манере Есенина дарить цветы целыми охапками и корзинами. Есенин и сам рассказывал ему: в прошлом году, в день своего рождения, надев крылатку и цилиндр, он зашел за Августой Миклашевской, чтобы идти в «Стойло Пегаса», где должны были собраться друзья. На углу Тверской старушка торговала белыми хризантемами. Есенин вздумал купить все цветы, оптом, вместе с плетеной корзиной. Старушка обрадовалась такому покупателю, но взмолилась оставить ей корзину. Обхватив обеими руками охапку хризантем, заслонивших ее лицо, Миклашевская вслед за Есениным вошла в кафе, и все головы изумленно обернулись к ней; Есенину это явно польстило...

В тот день, когда Есенин в редакции читал стихотворение «Отговорила роща золотая...», глядя на него, стройного, золотоволосого, похожего на березу под солнцем, Чагин подумал вдруг: «А ведь он и сам что береза. Будто ожила она и шагнула в мир людей, чтобы воспеть природу Руси «березовым, веселым языком». Да и имя у него такое, - в нем шелест листьев под весенним ветром Есе-е-нин...»

Сравнение понравилось Чагину, он подумал, что использует его, если придется писать о Есенине, и как бы ища подтверждение своей мысли, специально перелистал книги друга, и что ни стих, перед ним оживали то «златящаяся нива», то «ромашковый луг», то сад, что «полыхнет как пенный пожар», то «белых яблонь дым» и «костер рябины красной», - все многоцветье русской природы отразилось в них, - как «багряная ветка ивы» в голубом пруду.

«Разве сам Есенин не считает себя частью этой природы, не уподобляет себя деревьям и цветам?» - думал Чагин, впервые слушая стихотворение «Отговорила роща золотая...» Мог ли он предположить, что эта мысль с болью и горечью вспомнится ему, когда он прочтет в одном из последних, лучших стихотворений Есенина «Клен ты мой опавший, клен обледенелый...» - признание поэта; «сам себе казался я таким же кленом. Только не опавшим, а вовсю зеленым». Это будет через год с лишним, спустя четыре дня после гибели поэта, 2 января 1926 года, там, в Ленинграде, где он, Чагин, назначенный редактором «Красной газеты», опубликует это стихотворение в вечернем выпуске газеты.

А тогда, в Баку, всякий раз, глядя на Есенина, Ча­гин вспоминал его точное и образное сравнение «Как васильки во ржи Цветут в лице глаза...» В самом деле, глаза Есенина синели словно васильки. Не из-за этого ли сходства он любил васильки больше других цветов? И это знали близкие ему люди. Есенин рассказывал о таком случае. Однажды после шумной ночи, проведенной в кругу друзей у Якулова, он отсыпался в комнатке Галины Бениславской. А проснулся - поразился: что за диво! Вся подушка вокруг головы усыпана васильками. Кто это сделал? Дома никого. Галя на работе, сестры на занятиях. Вышел в общий коридор и увидел соседку и сослуживицу Гали по «Бедноте» Елену Кононенко. Как и все подруги Гали, Кононенко была немножко влюблена в Есенина. При его появлении она зарделась и заулыбалась. «Это ты убрала меня как покойника? - пошутил Есенин. Кононенко засмеялась. - А где взяла столько васильков?» «На Тишинский рынок бегала...» «Ах, Гамсун, Гамсун, некому тебя кнутом стегать!» (Кононенко начинала писать под псевдонимом норвежского писателя Кнута Гамсуна, но Есенин отговорил ее; «У тебя такая фамилия! Звучит нежно как: ненько, ненько».)

«Цветы на подоконнике.

Цветы, цветы...»

- Кто поставил их на подоконник? - спросил вдруг Петр Иванович.

- Я, - растерялась Клара Эриховна: что-то долго муж разглядывает цветы, ухмыляется чему-то. Уж не ревнует ли? - Здесь больше света. А что?

- Так, ничего, - буркнул Петр Иванович.

- Сергей Александрович преподнес их и сказал: «Розы для Розочки», - словно оправдываясь, продолжала жена.

Но Чагин не слушал ее, снова уйдя в себя. Несколько дней назад, когда он рассказывал Есенину о Марии, о своей любви к ней, тот долго молчал и вдруг негромко продекламировал это стихотворение. Чагин не запомнил его, так, ничего особенного, о какой-то женщине, о том, как поэт целовал «калину губ». Видимо, и самому Есенину оно было не очень дорого, потому и не предложил редакции. Но последние строки поразили Чагина, врезались в память:


«Она такая дурочка,

Как те и та...

Вот потому Снегурочка

Всегда мечта.»


- Это о ком ты? - насторожился Чагин, готовый обидеться за столь неуважительные слова в адрес любимой.

- Так... о Снегурочке, - задумчиво и грустно ответил Есенин и по выражению его лица Чагин понял, что его рассказ разбередил сердце друга, не нашедшего счастья ни с одной из женщин, которых любил, потому что мечтал о Снегурочке, но мечты его таяли как снег под солнцем...

- Обедать будете? - справилась Клара Эриховна.

- Да, да, голоден, как волк, - ответил Чагин и открыл дверь кабинета.

Есенин сидел на диване, склонившись над раскрытой книгой. Плечи его судорожно вздрагивали. На скрип двери он поднял к Чагину глаза, полные слез, - они тихо катились по мокрым щекам.

- Что такое, Сережа, что случилось? - обеспокоился Чагин, сел рядом с ним, обнял за плечи.

- Ты послушай-ка... послушай, - голос Есенина прерывался всхлипами, - послушай-ка, как он пишет: «Я хочу, я жажду... сию минуту целовать, обливаясь слезами... лишь одну ту землю, которую оставил... и не хочу, не приемлю жизни... ни на какой другой...» А? Ты видишь, как он?..

- Кто это? - Чагин взял книгу, взглянул на обложку. - А-а, Федор Михайлович!.. Ну, Сергей, ты, право, хуже ребенка, - успокоясь, что ничего страшного не произошло, Чагин взъерошил его волосы и уставился на него с сочувствием и состраданием. Ведь и сам он, жизнелюбивый деятельный человек, перечитывая книги Достоевского, долго не мог отделаться от навеянных ими тягостных дум. Надо ли удивляться, что слова могучего, мрачного гения произвели такое гнетущее впечатление на легкоранимого Есенина? Тем более такие пронзительные слова о родной земле. Как соль разъедает незажившую рану, так они разбередили его ностальгию. - Если ты в Баку так изводишь себя, что ж станешь делать в Персии?

- Зачем черт несет - сам не знаю...

- Никак раздумал? - заметно обрадовался Чагин. - В Москву потянуло?

- Я из Москвы надолго убежал, - с декламационной напевностью ответил Есенин. Помолчал, добавил: - А в Персию... ты ж говорил, дождемся Василия.

- Говорил, - кивнул Чагин. - Петэ телеграфировал из Энзели. Будет послезавтра.

- Серьезно? - Есенин принялся суетливо вытирать глаза носовым платком, словно долгожданный Василий должен был появиться сию минуту.

Чагин поднялся с дивана, скользнул взглядом по вороху изрезанных газет, кипе листов с расклейкой опубликованных стихов, флакону гуммиарабика и остановил его на страничке фирменного блокнота редактора «Бакинского рабочего», исписанной столбиком мелких, есенинских строк. «Стансы» - прочел он заглавие, а под ним: «Посвящается П. Чагину».

- Что, что? Посвящается Чагину? - спросил польщенный Петр Иванович, беря листки. - Это что-то новое?

- Новое, совсем новое. Ты прочти, прочти...

Глаза Чагина забегали по строкам, он улыбался, иногда хмыкал, мельком, то с усмешкой, то восторженно поглядывал на Есенина, следившего за его чтением, а дочитав, стиснул Есенина в объятиях.

- Ну, Сергей, это действительно совсем новое, совсем новый Есенин!

- Нравится тебе?

- Не то слово! - и Чагин продекламировал, в такт размахивая руками: - «Хочу я быть певцом и гражданином, Чтоб каждому, Как гордость и пример, Был настоящим, А не сводным сыном - В великих штатах СССР». Хорошо! Это ж... это ж та музыка революции, слушать которую завещал Блок! Я рад за тебя, Сергей. Твоя поэзия прочно вступила в круг социальных, гражданских мотивов! О Марксе, о Ленине говоришь. Это хорошо. - Он посмеиваясь, перечитал: - «Давай, Сергей, За Маркса тихо сядем...» А ведь совсем недавно писал «Ни при какой погоде Я этих книг, конечно, не читал...»

- Настал наш срок, - строкой из «Стансов» ответил Есенин, довольный похвалой друга. - Знаешь, Петр, «Стансы» для меня очень важны. Если хочешь, они мое кредо, да, да. За рубежом и после возвращения я много думал, многое переосмыслил. Не зря пишу «Я полон дум об индустрийной мощи, Я слышу голос человечьих сил». Так что бери, печатай.

Чагин замялся.

- А вот напечатать не смогу, - развел он руками.

- Почему? - улыбка сошла с лица Есенина.

- Посуди сам, дружище, ты не только посвятил мне «Стансы» но и втиснул в них мое имя: «В стихию промыслов нас посвящает Чагин». Чагин у тебя целый монолог произносит.

- Ну и что? - с обидой спросил Есенин.

- Я тронут, Сергей, очень тронут и очень благодарен тебе. Но пойми, Мироныч первый засмеет меня: «Что это ты рекламируешь себя в газете?» Нескромно. И потом, ты хочешь рассорить меня с Демьяном Бедным? - и он прочел, посмеиваясь: - «Я вам не кенар! Я поэт! И не чета каким-то там Демьянам...»

- А знаешь, как Демьян обошелся с нами во время этого злополучного «пивного» скандала? - горячо заговорил Есенин. - Позвонил я ему из милиции, мол, выручай, товарищ Демьян, а он в ответ: «Я таким прохвостам не товарищ!»

Чагин, посмеиваясь, перечитал строки «С милицией я ладить не в сноровке, За всякий мой пивной скандал Они меня держали...»

- Чего смеешься? - разобиделся Есенин. - Ты не слушаешь меня?

- Слышу, слышу... Понимаешь, ваши личные взаимоотношения не имеют отношения к литературе, - спо­койно ответил Чагин. - Думаю, «каким-то там Демьянам» понадобилось тебе для рифмы со строкой «пускай бываю иногда я пьяным». На что это? Я бы выбросил все четыре строки.

- Чиркать ты горазд! - вскипел Есенин. - А дальше, дальше что я пишу? «Зато в глазах моих прозрений дивный свет»! Ради этого признания написано все четверостишие, ради него! А ты - выбросить! Ничего не выброшу, - Есенин вырвал листки из рук Чагина. - Как знаешь, напечатаю в «Заре».

- Думаю, и Миша не даст в таком виде...

- Напечатает! - уверенно возразил Есенин.

(Забегая вперед, скажем, что «Стансы» были опубликованы в «Заре Востока» через месяц, 26 октября, но имя Демьяна все-таки вычеркнули: «И не чета каким-то там болванам»).

- Ну, не дуйся! Пошли обедать. - Чагин обнял Есенина за плечи и повел в столовую.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

29 СЕНТЯБРЯ. ПЕТЭ ИЗ ПЕРСИИ. ПРОГУЛКА ПО ГОРОДУ.


-    Ну, где он, наш персиянин? - бойко спросил Чагин с порога, пропустив вперед Есенина.

Пароход «Ленкоранец» прибыл в полдень, Чагин в этот час был на заседании президиума ЦК, поэтому не мог встретить брата. После заседания он сразу же позвонил, разговаривал и с ним, и с матерью, и она просила его освободиться пораньше и непременно прийти вместе с Есениным.

- Дома, дома, - радостно закивала Ирина Степановна.

- Ну, наконец-то и вы! У нас все готово, - указал Иван Иванович на накрытый стол. - Вас ждем.

Из-за перегородки вышел молодой человек с непросохшими после мытья волосами, в свежей, белоснежной рубахе. Пока он, чуть прихрамывая и опираясь на палочку, подошел к Петру Ивановичу и братья обнялись, Есенин с интересом рассматривал его. В противоположность кругленькому Петру Ивановичу он был худощав, спортивно строен, с крепким, мускулистым телом. На очень темном от загара лице невольно привлекали внимание голубые глаза, густые усы и небольшая, вишнево-красного цвета бородка. Есенин внутренне усмехнулся: такие бороды, крашенные хной, он видел на Базарной и на Кубинке, - у персидских купцов.

Чагин познакомил Есенина с братом:

- Ну вот, Сергей, сама Персия к нам пожаловала. Вишь, какую бороду отрастил!

- Так ведь в Персии любят поклоняться длинным бородам, - отшутился Василий Иванович.

- Слышишь, Сергей? Наматывай на ус! - и обратился к брату. - Ну как там у вас? Сергей Александрович рвется в Персию, думал послать его через Тавриз, но Мироныч велел повременить.

Василий Иванович понимающе посмотрел на брата. Конечно, Петр, такой ответственный работник, близко знающий Кирова и посла Бориса Захаровича Шумяцкого, имеющий доступ к закрытым бюллетеням телеграфного агентства, не хуже него осведомлен о положении дел в Персии, и если Петр спрашивает его, то только лишь для того, чтобы Есенин из уст очевидца услышал о персидских делах.

- Да что говорить, Петэ, - начал Василий Ивано­вич, - будто сам не знаешь. Живем, как на раскаленной сковородке.

- Будет вам о делах говорить! - перебила Ирина Степановна. - Пироги стынут.

- О, мать, ты напекла пирогов? Цени, Васька! Сергей, рекомендую, отменные пироги! - Чагин, с удовольствием потирая руки, подошел к столу.

За обедом разговор, как водится, перескакивал с одного на другое и снова зашел о Персии.

- Как Борис Захарович? Как его настроение? - спро­сил Чагин, откинувшись на спинку стула и раскуривая трубку.

- Держится молодцом. Хотя сам понимаешь... Ждем комиссию из наркомата рабоче-крестьянской инспекции.

- Она прибудет к вам не раньше начала следующего года, - ответил Чагин, и Василий Иванович с уважением восприняв осведомленность старшего брата в свою очередь решил блеснуть сведениями, которые, он был уверен в этом, даже брат не знал.

- А знаешь, почему Керзон поднял шумиху по поводу «антибританских интриг»?

- Ты о прошлогоднем меморандуме говоришь? - спросил Есенин, сразу же перешедший с Василием на «ты».

- Тот самый, - кивнул Василий Иванович. - Верно говорят, нет дыма без огня. Борис Захарович раздобыл документы, изобличающие и компрометирующие англи­чан.

- Что за документы? - как бы между прочим спросил Петр Иванович.

- Ну! - Василий Иванович многозначительно вскинул брови. - Такие вещи открылись! Сам понимаешь, всего сказать не могу... - он помедлил, разжигая интерес слушателей. - В общем, о причастности англичан к разгрому отряда ленкоранских большевиков на острове Ашур-Аде и к убийству первого советского посланника Коломийцева.

- Да, да, я слышал об этом, Сергей Буданцев рассказывал, - вставил Есенин.

Коломийцев вез обращение Советского правительства к народу и правительству Персии. О том, что Советское правительство аннулирует кабальные договора царской России, большой золотой долг Персии. Тогдашний английский посланник Перси Кокс и бывший русский посланник фон-Эттер приказали английским военным кораблям и русским белогвардейцам разгромить Ашур-Аде, схватить и ликвидировать Коломийцева, чтобы Обращение Советского правительства не дошло до персидского народа. Тем временем Перси Кокс поспешил заключить с шахским правительством договор о британской «помощи» Персии. Короче говоря, закабалила Англия Персию. И вот Борис Захарович раздобыл секретные телеграммы, собрал показания очевидцев этой гнусной истории. Англичане проведали об этом и забили тревогу.

- Утрируешь, Васька, - возразил Чагин, на которого рассказ брата не произвел ожидаемого эффекта. - Суть не в этом. Эта грязная история - всего лишь звено в цепи британской колониальной политики. Смотри шире. Дряхлый британский лев Джордж Керзон, ему шестьдесят шестой пошел, с тоской вспоминает старые добрые времена, когда он был вице-королем Индии, и Великобритания владычествовала на всем Ближнем Востоке. Времена меняются. Авторитет Советской страны растет с каждый годом. Персия в двадцатом году установила с нами нормальные дипломатические отношения. В Афганистане Аманулла-хан в девятнадцатом году провозгласил независимость и с помощью Советской России выиграл войну против Англии. Я уж не говорю об Азербайджане, о том, как красная флотилия с позором изгнала с Каспия флот «владычицы морей». Легко ли смириться с этим? В дикой ярости британский лев грызет немощные лапы и по старому британскому обычаю плетет интриги, стремится вбить клин между Советским Союзом и его южными соседями, обвиняет нас в «антибританских интригах», требует, чтобы мы отозвали своих дипломатических представителей из Персии и Афганистана, и тому подобное.

- Валит с больной головы на здоровую? - резюмировал Есенин.

- Курам на смех! А ведь шила в мешке не утаишь. Теперь и сами англичане стали откровенничать о том, какие интриги плели они у нас в Азербайджане в восемнадцатом году. Читали в «Заре Востока» воспоминания английского генерала Денстервиля? - Чагин вопросительно посмотрел на Есенина и на брата. Те отрицательно - покачали головой. - Ну как же! «Британский империализм в Баку и Персии» называются. Откровения весьма любопытные! Денстервиль подробно рассказывает, как он путем шантажа, интриг, подкупа и обмана готовил падение Бакинского Совнаркома. Кстати, - обратился он к брату, - ты упоминал о Коломийцеве. Конечно, и к его  убийству они приложили руку. Так вот, Иван Осипович Коломийцев и другие члены Энзелийского ревкома дали Денстервилю от ворот поворот, когда он пытался...

- Ну, поехала Матрена с горохом на базар! – тихо засмеялся Иван Иванович, заскучавший от «международного положения», как называл он эти разговоры. - Лучше налил бы еще по лафитнику.

Все рассмеялись.

- Ого! Ты слышишь, мать? - потянулся Чагин за бутылкой.

- Ну его! Старый балабон! - беззлобно пошутила Ирина Степановна. - Куда конь с копытом, туда и рак с клешней...

Обед продолжался...

После обеда перешли на балкон, пили чай со сладкими пирогами.

- Петр, а ты вроде говорил, можно и через Тавриз проехать, - напомнил Есенин.

- Ну! - махнул рукой Василий Иванович. - В Тавризе день и ночь стрельба не утихает: ажаны и сарбазы4 усмиряют непокорных азербайджанцев.

- А что, много их там?

- Еще бы! Большая часть Азербайджана входит в состав Персии, - пояснил Чагин.

- Стало быть...

- Стало быть, надо повременить, Сергей. - Чагин поднялся. - Ну, мне пора в типографию. - И обратился к брату. - Сергея Александровича тебе поручаю, Васька.

- Будь спокоен, Петэ, - Василий Иванович пошел проводить брата.

«Стало быть, Персия опять погорела. Паршивый лорд Керзон! Сидеть и ждать у моря погоды?» - невесело размышлял Есенин. И снова вспомнилось, что в Тифлисе Шалва Дадиани как-то говорил, что может свести его с крупным работником закавказского масштаба, кажется, с Михой Цхакая, которому ничего не стоит устроить его поездку в Турцию - напишет письмо начальнику Батумского порта, попросит оформить Есенина матросом на пароход, идущий в Константинополь. «А что, можно и в Турцию пока, на Босфор. Поживу недельку-другую. А тем временем, бог даст, и с Персией наладится. Все равно в Москве мне делать нечего, по кабакам ходить надоело. Завтра же скажу Петру, пусть платит деньги - и в Тифлис!» - придя к такому решению, непоседливый Есенин оживился и повеселел. И когда Василий Ивано­вич вышел на балкон с бутылкой коньяка и рюмками и предложил: «Может еще по одной? Там не очень-то разгуляешься...», Есенин подумал: «Эх, была не была!» - и махнул рукой:

- Давай, Вася!

К ним присоединился Иван Иванович. Ирина Степановна снова принесла пирогов и прочей снеди.

Василий Иванович был счастлив, что он дома, среди родных; ему льстило знакомство с лучшим российским поэтом, интересующимся Персией, и он словоохотливо рассказывал о ней. И о посольстве Советского Союза, комендантом которого он служит, - о белокаменном дворце, красующемся посреди тегеранского парка Атабег-Азама; и об апельсиновых и лимонных деревьях, выращенных им в парке - вот эти лимоны и апельсины, которыми они сейчас лакомятся, он привез родителям в подарок; и об удивительном тегеранском базаре: темных, глухих коридорах, ведущих на крытую круглую площадь, посреди которой торчит виселица. Коридоры, застроенные лавками, полны грохота и скрежета, крика зазывал и покупателей, рева ослов, стойкого зловонья, базара. В витринах убогих лавчонок выставлены и знаменитые персидские ковры, и ювелирные изделия, и чеканное серебро, и каракулевые шкурки. В одном коридоре ряды сабзи-фурушей - торговцев зеленью, в другом торгуют туга-вахтетом - кислым молоком с гашишным маслом, в третьем - шелками и мануфактурой... Рассказал Василий Иванович и о загородной резиденции посольства в дачном местечке Заргенде, где находится знаменитая чайхана Гудара - сидишь в садике среди благоухающих роз, слушаешь пение соловьев и пьешь себе терпкий чай - единственное спасение от зноя. И уж до чего хороши персияночки, этого он и описать не может.

- Ты, случаем, не приглядел ли себе персидской княжны? - засмеялся Иван Иванович.

За беседой время летело незаметно. Уже опустела шумная, многолюдная улица, погрузились в дремоту деревья на Парапете и прошел, визжа на повороте, последний трамвай. Улеглись в своей комнате и погасили свет старики, а они все сидели и разговаривали. Есенин слушал с жадным интересом, спрашивал то об одном, то о другом, и Василий охотно, обстоятельно отвечал.

- Наш посол - душа-человек, - рассказывал он. - И он, и жена его Лия Исаевна подпольщиками были, за
Советскую власть боролись. Тоже, между прочим, из журналистов, как наш Петр. В юности Борис Захарович
Шумяцкий редактировал газету «Прибайкалье», а в семнадцатом - «Пролетарий». Недолго, правда, до победы
Октябрьской революции, пока «Правду» не возродили. Между прочим, первым редактором «Пролетария» сам
Ленин был. С Лениным Борис Захарович - ну вот как мы с тобой разговаривал. И не один раз к нему на прием ходил. А в двадцатом году Шумяцкий премьер-министром стал, и министром иностранных дел Дальневосточной Республики. Была такая, слышал, небось? Все области к востоку от Байкала входили в нее, кроме Приморья и Сахалина, конечно, - там японцы хозяйничали тогда. Правда, у него другая фамилия была, Червоный. Ну, а с позапрошлого года он у нас. – Василий Иванович потянулся, вдохнул полной грудью посвежевший воздух. - Ах, хорошо-то как! А там... Ночью знойно, как днем. Задыхаешься...

Легли спать когда черное бархатное небо начало зеленеть. Ирина Степановна приготовила им постель на балконе. Но долго спать не пришлось: часа через два с визгом и грохотом прошел первый трамвай, под балконом зашуршала метла дворника, по тротуару гулко застучали каблуки ранних пешеходов...

Во время завтрака позвонил Чагин, интересовался, что делают Сергей и Петэ. Есенин вскочил с места, подошел к Ивану Ивановичу, говорившему по телефону, и тот передал ему трубку.

- Петр, ты уже в редакции? А когда будешь? Я зайду, непременно зайду...

- Я тоже с тобой, Сергей Александрович, - подсказал с места Василий Иванович.

- Вместе придем, - продолжал Есенин. - Да, да, очень важное…

Василий Иванович вызвался идти с Есениным не только потому что ему не терпелось выйти в город, советский город, в котором он не был около года, побродить по улицам, - ему не хотелось расставаться с Есениным, чье магическое обаяние очаровало и его, и он благодарен был поэту за то, что тот без высокомерия, без соблюдения дистанций, разделяющих их, отнесся к нему по-простецки, как старший брат и друг, и Василию Ивановичу было по-мальчишески приятно пройтись по улицам рядом с ним.

Пришли в «Новую Европу».

- А, жилец! Вы опять не ночевали? - спросила дежурная, выдавая ключ от номера. - А к вам тут все ходят и ходят. С утра морячок приходил, записку вот оставил.

«Мануйлов» - догадался Есенин, разворачивая записку.

«Дорогой Сергей Александрович! Который раз захожу, но увы... Хотел напомнить, что 3-го октября Ваш вечер в клубе Сабира. Все билеты распроданы...»

- Кто еще спрашивал?

- Да многие!... Паренек, что жил у вас...

- Васька?! Что говорил?

- Да ничего. Велел кланяться. Говорит, работает на заводе Шмидта. На слесаря учится.

- Ну, ну...

- Да, еще постоялец наш спрашивал, кажется, на третьем живет. Здоровенный такой. Фокусник, говорят,

- Фокусник? - Есенин пожал плечами, сказал Василию Ивановичу: - Что в Москве, что в Баку - от гостей отбоя нет.

В комнате Есенин развернул свежий номер «Бакинского рабочего», купленный у швейцара, и сразу же положил газету на стол перед Василием Ивановичем:

- Во, гляди! Опять напечатали! - В номере под шапкой «Стихи Сергея Есенина» был напечатан отрывок из драматической поэмы «Страна негодяев». Под стихами стояла дата: «Нью-Йорк, 14 февраля 23 года». - В Америке написано. Там я мало писал, почти ничего не при­вез. А на Кавказе прорвало меня... Молодчага Чага, шестой раз за десять дней дает мои стихи.

- Он любит тебя, Сергей Александрович, - сказал Василий Иванович, - Я заметил.

- Эх, хорошо жить в Советском Союзе! - с детским восторгом воскликнул Есенин и пошел мыть голову, а Василий Иванович углубился в газету, потом принялся листать книги, лежавшие на столе.

Порозовевший, светящийся, Есенин начистил ботинки до блеска.

- Ну, пошли в редакцию?

Как всегда, Чагин сидел, окутанный клубами ароматного табачного дыма, не выпуская трубки изо рта и толстого синего карандаша из пухлой руки. Есенин сбивчиво заговорил о своем намерении ехать в Тифлис. Круглое, полное лицо Чагина приняло выражение озабоченности, нижняя губа еще больше выпятилась. «Как неровно идет он по жизни - думал Чагин. - Какая-то в нем нервозность, беспокойство и торопливость, будто боится не успеть чего-то сделать... Вот, опять заметался, как на пожаре. Теперь в Турцию вознамерился! Ведь застрянет в тифлисских духанах... Да разве удержишь?»

- Когда хочешь ехать? - приуныл Чагин.

- Хоть завтра поехал бы! Да третьего вечер мой... - Есенин широко улыбнулся.. - …и день рождения.

- Да что ты? - встрепенулся Чагин. - И ты помалкивал!

- Чем хвалиться-то? Двадцать девять лет сравняется. Отшумела молодость моя. Уже и лысеть начал...

- Эка важность! Отметим, непременно отметим! - Чагин с удовольствием потер руками. - А с деньгами худо, Сергей. Конец квартала. Весь гонорарный фонд выбрали. Лимит откроют числа десятого...

- Ну вот! - скривил лицо Есенин.

- Долго ли ждать? Поживи еще...

- Правда, Сергей Александрович, повремени уезжать, - попросил молчавший до сих пор Василий Ивано­вич.

- Да не могу я сидеть! - в голосе Есенина слышалось раздражение.

- Как знаешь, - поспешил успокоить Чагин. - Наскребем на дорогу и на первые дни. Поезжай. Остальное переведем в Тифлис. - Чагин обратился к брату. - Куда вы собираетесь?

- Так... прогуляемся, - неуверенно ответил Василий Иванович.

- Ну, гуляйте, гуляйте, только не загуливайте, - усмехнулся Чагин.

Есенин понятливо хмыкнул.

Он заглянул в другие комнаты, перекинулся двумя-тремя фразами с сотрудниками редакции. Куда бы он ни входил, все, кроме «тишайшего» Артура Вихерта, отрывались от работы, обступали его, расспрашивали. Костя Муран, корпевший над статьей, с завистью и грустью спросил:

- Куда направляетесь?

Есенин озорно продекламировал его же частушку: «Эй, ребятушки, куда? Где Муран тоску отводит, вот и мы спешим туда».

Все рассмеялись, кроме самого Мурана.

- Долго будете там? Я приду. У меня отгул сегодня. Толстенький из дому вытащил, статью выправить. Сдам и приду, а?

- Да, приходи, приходи! - Есенин вышел в коридор и лицом к лицу столкнулся с Пессимистом.

- О, Сережа, здравствуй! Давно не виделись! Но я слежу за твоим триумфальным шествием по страницам «Бакраба». Ты завоевал Баку, все только о тебе и гово­рят. Даже на репетициях, представляешь, декламируют твои стихи. Ну а я, как видишь, в запарке. Открываемся пятнадцатого октября. Приходи, тебе оставлено место в директорской ложе! - торопливо, на одном дыхании выпалил Швейцер.

В хорошем настроении, в сопровождении Василия Ивановича Есенин вышел из редакции.

Как приятен сентябрь в Баку! Яркий солнечный день, теплый, ласкающий лицо ветерок, деревья, не тронутые желтизной, еще по-летнему одетые люди. Их много, особенно на Ольгинской, переименованной в Джапаридзе. У бакинцев, выходивших «прошвырнуться» по городу, был определенный маршрут: Ольгинская - Кривая - Мариинская - Торговая и обратно по тем же улицам на бульвар. Два встречных потока праздных людей неторопливо текли по тротуару, и если в толпе попадалось знакомое лицо, можно было не сомневаться, что на обратном пути снова увидишь его. А знакомых попадалось много. Баку того времени, впрочем, вплоть до предвоенных лет отличался одной удивительной особенностью: стоило выйти в центр города, и ты встретишь чуть ли не всех своих близких и дальних родственников, друзей, товарищей, хороших знакомых и незнакомых, но примелькавшихся людей, - одни из них были друзьями твоих друзей, о других ты просто что-то слышал, что-то знал и потому и их причислял к своим знакомым. Огромный, многонаселенный, многоязыкий Баку жил одной большой, дружной семьей, у которой дома были квартирами, улицы - коридорами, а небо - крышей.

Василия Ивановича, «старожила» Баку, то и дело окликали, останавливали, приветствовали, поздравляли с приездом, а он тут же торжественно представлял Есенина: «Знаменитый поэт... наш гость...» Впрочем, в этом не было необходимости, Есенина и так узнавали. Он шел своей легкой, пружинящей походкой, светло улыбаясь, и вслед ему шелестело: «Есенин! Есенин!..»

Есенин нарочно повел Василия Ивановича по Торговой, мимо фотоателье Брегадзе: он уже видел в витрине свою увеличенную и раскрашенную фотографию. Указав на нее, с легкой улыбкой сказал:

- Забавно, не правда ли? Выставили на всеобщее обозрение.

На обратном пути, возле Парапета, на глаза Есенину попался Вахид, он куда-то спешил, но, увидя Есенина, подошел к нему.

- Ай Сирож-джан! Ты где, слушай? Я гостиницу прихожу, прихожу, тебя нет и нет. Вечером где будешь? Сейчас Баксовет бегу. Сказали, принеси бумаги, квартиру будем давать.

- Правда? Ну, я рад за тебя! - «Ай да молодчага Чага, не забыл о моей просьбе» - подумал Есенин, но Вахиду ни слова не сказал об этом: чем, чем, а своими добрыми делами он никогда не хвалился.

На углу проезда Лалаева Есенин застыл в удивлении:

- Как, и он в Баку?

По переулку шел громоздкий человек на две головы возвышавшийся над толпой следовавших за ним любопытных зевак. На плече у великана сидела сухонькая старушка, он бережно поддерживал ее.

- Кто это? - спросил Василий Иванович.

Есенин иронически усмехнулся.

- «Поэт жизни», футурист Владимир Гольдшмидт. Чудак из чудаков. Однажды вышел на улицу в чем мать родила, а две девицы, тоже нагие, несли за ним плакат - «Долой стыд!» Он убежден, что красоту человеческого тела нельзя закутывать в тряпки «Мосшвейпрома».

- Ну и ну! В Персии б его камнями забили.

- Так и в Москве толпа хотела растерзать. Милиция спасла. Выдворили из Москвы с «минус шесть».

- То есть запретили жить в столичных городах? Как же он в Баку оказался? А стихи-то у него ничего?

- Стихобредни! - съязвил Есенин. - Но ты посмотри, как он несет свою хромоногую мамашу. Какое нежное сердце бьется в груди этого буйвола! Уйдем в сторонку, не хочу встречаться с ним.

- Заглянем? - указал Василий Иванович на здание с усеченным углом на развилке улиц Джапаридзе и Зевина, в первом этаже которого помещалось кафе. К удивлению Есенина, оно оказалось просто-напросто бакинским вариантом тифлисских духанов: здесь угощали только грузинской кухней и исключительно кахетинскими винами из погребов «Самтреста».

Директор кафе Давленидзе, хорошо знавший Чагина и его семью, подошел к столику приветствовать завсегдатая, а узнав, что золотоволосый гость бывал даже в «Симпатии», смешливо обещал:

- Ва, дорогой, у нас еще симпатичнее будет!

Давленидзе что-то сказал официанту, тот забегал, уставил стол всем, что заказывали и не заказывали. Едва Есенин отведал переперченных грузинских блюд, распробовал букет вина, ему снова живо вспомнилась Грузия, и нетерпеливое желание ехать, ехать в Тифлис, в Персию, в Турцию снова обуяло его.

Застолье оборвал огорченный Давленидзе.

- Васо, Петро Иванович звонил, говорит, домой пускай идут обедать. Я говорю, Петро, какой обед, слушайте? Иди сюда, что захочешь - будет!

- Как он узнал, что мы здесь? - удивился Есенин.

- Знает, где меня искать, - ухмыльнулся Василий Иванович и полез в карман за бумажником.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

1 ОКТЯБРЯ. НА ПРИЕМЕ В ЧЕСТЬ М. В. ФРУНЗЕ.


Накануне поздно вечером, прощаясь с Есениным, Чагин предупредил его:

- Сергей, дружище, завтра утром будь в полной готовности. Заеду за тобой ровно в девять.

- Куда это в такую рань?

- Узнаешь, узнаешь, - интригующе ответил Чагин.

Утром, уже в машине важно объявил:

- Фрунзе приезжает.

Машина подкатила к правому крылу красивого, выстроенного в восточном стиле бакинского вокзала. Здесь уже припарковалось около десятка машин. Чагин и Есенин поднялись по пристроенной к зданию узорной железной лестнице на второй этаж и через правительственную комнату вышли на перрон-местность здесь холмистая и платформы находятся на уровне второго этажа.

На перроне было многолюдно: руководители республики, военачальники. Они стояли группами, прохаживались, оживленно переговаривались. Одних Есенин узнавал по портретам, с другими, стоявшими рядом, его познакомил Чагин. Есенин смотрел на этих людей, сравнительно молодых, полных сил и здоровья и со странным чувством зависти, что ли, думал о том, что эти люди с юных лет окунулись в революционную борьбу, прошли сквозь тюрьмы, ссылки, фронты гражданской войны... И вот не растеряли ни оптимизма, ни жизнелюбия.

Чагин продолжал знакомить его.

- Видишь вот этого круглолицего с кудрявыми волосами, что-то рассказывает, улыбается... Дадаш Буниатзаде. При мусавате сидел в камере смертников и писал на волю, просил прислать «Войну и мир»... А вот этот, с пышными усами... Гамид Султанов. Из рабочих выбился, в Германии институт окончил. Наш наркомвнутдел.

Есенин то и дело переводил взгляд на Кирова, стоявшего в обществе худого и высокого военного с женственно красивым лицом. Словно смущаясь своего роста он немного сутулился.

- Кто это с Кировым?

- Али Гейдар Караев, секретарь ЦК. Большая умница! Был членом мусаватского парламента от фракции азербайджанской большевистской организации «Гуммет». Нелегально редактировал сразу несколько большевистских газет на русском и азербайджанском языках, - Чагин засмеялся. - Говорят, когда на последнем заседании парламент принимал ультиматум Азревкома, он весело воскликнул: «Все, лавочка закрылась!»

- А что же ни оркестра, ни красноармейцев? - огля­делся по сторонам Есенин.

- Михаил Васильевич приезжает не с официальным инспекторским визитом, - в отпуск к нам, поохотиться в горах Азербайджана.

Есенин посмотрел на Чагина вопросительно, хотел спросить: «Нешто в России негде охотиться? Такие угодья!», но тот опередил его:

- Болен он, очень болен. Воздух горных лесов Азербайджана для него лучше всякого лекарства... Шутка ли, такую жизнь прожить! Подполье, скитания, тюрьмы, карцеры, голодовки. Туберкулезом болел. Дважды от смертной казни ушел. Чудом спасся, когда напоролся на Махно, ранили его в бок... мучают боли в желудке...

- Ты мне расскажи, Петр, расскажи о нем побольше. И о Кирове расскажи, - горячо попросил Есенин. - Знаешь, я завидую, да, да, завидую, тем, кто провел свою жизнь в бою. Вот Киров... Ну что в нем эдакого героического? А ведь удержал Астрахань!

- Об этом тебе лучше расскажут Дадаш Буниатзаде и Гамид Султанов, они работали с ним в Астрахани. Познакомлю, расспроси. А о Фрунзе потолкуй при случае с Воронским, он с Михаилом Васильевичем со времен подполья дружит.

Киров, видимо, почувствовал на себе пристальный взгляд и машинально обернулся в их сторону, приветственно помахал рукой Чагину, закивавшему головой, и, как показалось Есенину, задержал на нем долгий, любопытствующий взгляд. Есенин невольно поклонился, и Киров приветливо улыбнулся в ответ.

Послышался короткий гудок, из-за серой громадины депо с большими закопченными окнами медленно показался паровоз. Вслед за Кировым все приблизились к краю платформы. Мимо них, обдав жаром, устало проплыл паровоз, почтовый вагон, а за ним - сверкающий зеркальными окнами пульмановский; в дверях тамбура, улыбаясь и помахивая рукой, стоял Фрунзе, плотный, невысокий, в военной гимнастерке. Едва звякнули буфера и вагон застыл, он легко и проворно сошел со ступенек, обнялся с Кировым. Вслед за Фрунзе вышли Ворошилов и еще кто-то, позже Есенин узнал, что это был старший адъютант Фрунзе, Сергей Аркадьевич Сиротинский. Рукопожатия, приветствия, и все спустились вниз, расселись по машинам. В головной - Киров, Фрунзе и Ворошилов, за ней - встречающие, и вереница машин понеслась по улицам города, свернула на Балаханское шоссе.

- Куда мы едем? - спросил Есенин.

- В Мардакяны. Прием в честь гостей.

Промелькнули заводские окраины Баку, пригородные села, потянулись сожженные солнцем пустыри, черным лесом встали впереди нефтяные промысла. Подъезжая к Сураханам, все еще издали увидели высоко взметнувшуюся черную струю фонтана, переливавшуюся на солнце всеми цветами радуги. Машины остановились на промысловой дороге, Есенин вышел вместе с другими и, подойдя на дозволенное расстояние - скважина была оцеплена бойцами военизированной охраны, - смотрел, как люди в черных лоснящихся от нефти плащах с капюшонами, по колено в огромной нефтяной луже трудились у самого устья скважины с разнесенной вышкой, пытаясь унять бушующий фонтан. Есенин видел, как к Кирову подошел командир пожарной охраны, отдал честь, что-то отрапортовал. Киров накинул на себя его плащ с капюшоном и зашагал к фонтану.

- Вот человек, всегда в самое пекло лезет! - не то восторженно, не то осуждающе сказал Чагин. - В двадцать втором году здесь страшный пожар полыхал. Эсеры в день открытия Генуэзской конференции подожгли вышки... Так Мироныч прямо в огонь лез, никак его увести не могли.

Машины продолжали путь. Вот и Мардакяны.

Голубые ворота в высокой каменной стене были распахнуты. Машины въехали в огромный сад, приезжие сошли и разбрелись по его тенистым аллеям. Есенин шел рядом с Чагиным, глядел по сторонам, останавливался возле деревьев и цветников, - такого диковинного сада ему не приходилось видеть. Чего тут только не было: и кипарисы, и алеппская сосна, и агава с кинжальными листьями, и японское бумажное дерево, и китайская пальма, и гранатовая роща, и инжир, и карагач, и оливки, и лавр, и розы...

- Восьмое чудо света! - воскликнул Есенин. - Куда там «висячие сады» Семирамиды! Что это, ботанический сад?

- Дача Наркомзема, - выпятив губу, улыбался Чагин. - До революции принадлежала нефтяному миллионщику Муртузу Мухтарову. Из аробщиков вышел. Когда-то возил с промыслов нефть в железном бочонке. Купил, говорят, белую лощадь, она принесла ему счастье: открыл контору по бурению, сам изобрел бурильный ста­нок. Словом, дела пошли в гору, деньги потекли рекой. Ну и фантазировал. Белую лошадь, говорят, содержал в особой конюшне, кормил отборным кишмишом и жареным, горохом, «лябляби» называется. Пойдем, покажу тебе одну причуду.

Чагин подвел его к круглому павильону с крышей-фонарем из разноцветных стекол. В павильоне оказался... колодец. Но что за колодец! Широкий, десяти метров в диаметре. Есенин заглянул в него: внизу, почти на тридцатиметровой глубине, над темным зеркалом воды, в котором отражались разноцветные стекла крыши, он разглядел широкий помост.

- Что это там?

- А это и есть причуда Мухтарова. Видишь лесенку? В знойные дни спускался по этой лесенке, сидел на тюфячке над водой, пил чай и прохлаждался.

- Хорошо придумал...

Они пошли по аллее и вскоре взору Есенина, будто сказочное видение, открылось белоснежное двухэтажное здание с высокими и широкими окнами, - не дом, а дворец!

В просторном зале, залитом солнечным светом, что струился через стеклянный купол крыши, в сторонке от накрытых столов, ожидая приглашения, стояли гости. Чагин представил Есенина Кирову, Фрунзе, Ворошилову и Караеву.

На чуть рябоватом лице, в карих глазах Кирова - добрая дружеская улыбка. Он крепко потряс руку Есенина.

- А, тезка рад знакомству. Читаем вас, читаем, - сказал он и посмотрел на Фрунзе и Ворошилова, словно приглашая их в свидетели.

Фрунзе, лукаво улыбаясь в усы, кивнул, а Ворошилов добавил:

- Семен Михайлович даже распевает ваши стихи, - и он, прищелкивая пальцами, нараспев проговорил: -


«Бьет деникинскую рать

У Донца студеного

Наша гордость, наша стать

Конница Буденного»...


Все засмеялись. Фрунзе похлопал Ворошилова по плечу.

- Ай да Климушка! Как ладно ты копируешь Семена! - и обратился к Есенину. - Я читаю вас в «Красной нови» из номера в номер. С удовольствием читаю.

Есенин зарделся от похвалы.

- Как вам живется в Баку? Акклиматизировались? - спросил Киров.

- Да, хорошо, хорошо живется.

- Хорошо-то хорошо, - вступил в разговор Чагин, - а все о Персии подумывает.

Киров без улыбки посмотрел на Есенина.

- Сергей Александрович, с нас достаточно Александра Сергеевича Грибоедова! - Обратился к Чагину: - У тебя есть комнаты на этой даче?

(У самого Кирова дачи не было. Отдыхать он ездил, - что случалось довольно редко, - на охоту и на рыбалку.)

- Есть, Сергей Миронович.

- Так посели Сергея Александровича здесь. Создай ему иллюзию Персии. В таком райском саду кого угодно на лирику потянет. А он поэт, да еще какой!

- Вы думаете, моя лирика нужна? - с надеждой заглянул Есенин в глаза Кирову. - В наше время...

- Отчего ж нет? Во все времена людям нужны и лирические и эпические стихи, - ответил Киров. - А в наше время, тем более.

- Скажите, Сергей Александрович, - с улыбкой спросил Фрунзе, - как вы умудрились в Берлине заставить белогвардейцев петь «Интернационал»?

Есенин смущенно хмыкнул, потряс головой.

- Довели меня до бешенства... Однажды сижу в русском ресторане, официанты все с офицерской выправкой. Подходит ко мне один, спрашивает: «Вы Есенин?» - «Ну, я». - «Как я рад вас видеть! Как замечательно, что вы бежали из большевистского ада. Проклятые большевики, до чего довели нас: мы, русские дворяне, бывшие офицеры, служим в трактирах...» Посмотрел я на него и говорю: «Ах, какая грусть, какая жалость!... Только слушайте, вы, дворянин, подайте мне, мужику, ростбиф, да смотрите, чтобы с кровью.»

Все рассмеялись. Есенин переждал и продолжал:

- Официант позеленел от злости. Подал ростбиф и стал шушукаться с другими официантами, те с такой злобой на меня поглядывают. Ну, ясное дело, думаю, сделают они из меня ростбиф с кровью...

- Первый раз слышу, чтобы человек так весело рассказывал, что его бить хотели, - смеясь сказал Фрунзе.

- Так ведь я не дался, - лукаво отпарировал Есе­нин. - А потом мы с Дункан и Кусиковым заставили господ эмигрантов петь с нами «Интернационал».

Пригласили к столу. Зазвенели ножи и вилки. Как всегда на людях, Есенин мало ел, то и дело убирал руки под стол. Он был возбужден знакомством и беседой с легендарными героями гражданской войны, не сводил с них глаз.

Поскольку гости были высоким начальством, обязанности тамады возложили на Али Гейдара Караева. Он поднялся с бокалом вина и приветствовал дорогих гостей на земле Азербайджана, пожелал им доброго здоровья, хорошего настроения, приятного отдыха и удачной охоты.

Зазвенели бокалы. Фрунзе тоже пригубил из своего.

- Он пьет? - изумился Есенин.

- Что ты! Только соду. Всем предлагает: «Рекомендую отведать. Элексир!»

После нескольких тостов, обращенных к каждому из гостей в отдельности и за всех вместе, слова попросил Фрунзе.

- Друзья! Хочу поблагодарить вас за теплый прием, за сердечные слова, сказанные в наш адрес.

Вы знаете, я не первый раз приезжаю в Азербайджан, и каждый раз меня восхищает ваше гостеприимство, щедрое хлебосольство. В начале позапрошлого года я посетил Балаханский и Сабунчннский районы, впечатление осталось тяжелое. И жили люди плохо, и состояние промыслов, заводов... В прошлом году, пользуясь любезностью товарища Серебровского, - его нет сейчас, мне говорили, он в Америке, - так вот, я объехал с ним почти все промысла, кое-где на заводах побывал... И, знаете, был поражен размахом, масштабами работы, проделанной Азнефтью за минувшее время. И сегодня я видел, как героически трудятся бакинские нефтяники. Это радует, товарищи. А потому и настроение у нас преотличное. Ну а здоровье... на здоровье не жалуюсь. В моих жилах течет кровь охотника. Это такая закваска - на сто лет хватит! И я думаю, в горах, где мы бывали с Али Гейдаром, охота тоже будет превосходная. Яшасын гырмызы аскерляр! - воскликнул он по-азербайджански единственную знакомую ему фразу. «Да здравствуют красные аскеры!».

Зал оживился, раздались аплодисменты, зазвенели бокалы.

Есенин заметил, что Киров, посматривая в его сторону, сказал что-то Караеву, тот закивал и поднялся.

- Товарищи! Среди нас находится еще один дорогой гость из Москвы... впрочем, теперь мы считаем его нашим бакинцем, постоянным сотрудником «Бакинского рабочего»... - Присутствующие догадались, о ком речь, и смотрели на Есенина. - Все вы читали волнующую поэму о наших комиссарах. Прекрасны и лирические стихи Есенина. Предлагаю выпить за здоровье Сергея Александровича. Пожелаем ему новых творческих успехов на бакинской земле и попросим его доставить удовольствие, - почитать нам...

Снова аплодисменты, оживление, звон бокалов. К Есенину тянулись через стол чокнуться. Он стоял взволнованный, кивал на три стороны, а когда стихло, сказал:

- Я прочту последнее, неопубликованное стихотворение, - он с улыбкой обернулся в сторону Чагина. - «Стансы» называется.

Чагин дернул было поэта за рукав, но перехватил удивленный взгляд Кирова и оставил его в покое.

Есенин прочел «Стансы», потом «Балладу о двадцати шести», «Отговорила роща золотая...», отрывок из «Пугачева», - долго звучал хрипловатый страстный голос поэта, изредка заглушаемый аплодисментами и выкриками «Браво! Браво!».

Немного погодя Караев снова поднялся.

- Товарищи, нам, военным, приходится признать, что сегодняшним полем боя завладели поэты. Теперь слово нашему уважаемому ашыгу Гусейну Бозалганлы.

На площадку между столами вышел пожилой, но крепкий мужчина в военном френче, брюки заправлены в сапоги, на голове барашковая «казан-папах» - она, действительно, формой напоминала перевернутый ка­зан. Тронув струны перламутрового саза, он запел гортанно, - казалось, где-то в горле начинает резонировать его голос, набирающий высоту.

Рухулла Ахундов, сидевший рядом с Есениным, переводил ему. (Теперь мы знаем содержание песен ашуга благодаря переводам поэта Владимира Кафарова).


Поэтом величают и меня,

Но на себя я много брать не стану,

Я не хожу в далекие края,

Мне у себя сподручней; врать не стану,

Есть жемчуга ловцы - и я таков,

Жемчужины мои - для знатоков.

Попросят - сорок суток петь готов,

А не попросят - горла драть не стану.


- Просим! Просим! - дружно закричали в зале, и Есенин тоже.

И ашыг Гусейн пел, он пел о красоте и о красавицах, о любви и неверности.


Мой лекарь простодушный, мне твои

Не пользу принесут, а вред лекарства.

Есть два граната на одной груди -

Иного для ашыга нет лекарства...


- Как хорошо! - сиял Есенин. - Он имажинист!


...Шестнадцать с небольшим ей лет пока,

Две дыньки на груди, два бугорка,

Свели с ума Гусейна-бедняка,

Скажите, ради бога, пусть не пляшет! –


Гусейн поклонился на аплодисменты и сказал:

- Эту песню я сложил в подражание своему учителю-устаду, многоуважаемому аксакалу ашыгу Алескеру. Он живет в горах, у себя в Гейче, ему сейчас сто три года и он не мог приехать к вам. За него я спою вам его песню:


Красавицы, есть просьба у меня:

Пусть милая, скажите ей, не пляшет.

Ей, молодой, охота поплясать,

Но пусть среди чужих людей не пляшет.

Пусть меньше будет распрей и скорбей,

Пусть каждый будет с ровнею своей,

Над розой пусть кружится соловей,

Пусть рядом с розой сыч - злодей не пляшет!

Мне красоту изустно восхвалять,

Язык - мое перо, а грудь-тетрадь.

Нет больше сил, устал я петь-играть,

А твой гранат в горсти моей не пляшет!


- Ах, как они! Ты видишь, Петр? - восторженно теребил Есенин Чагина. - Девичьи груди уподобляют и дынькам, и гранатам!.. - Он вскочил с места, подошел к ашыгу Гусейну, стал что-то торопливо говорить ему. Выслушав перевод, ашыг приложил руку к груди и поклонился...


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

3-6 ОКТЯБРЯ. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.

ВЕЧЕР В КЛУБЕ ИМ. САБИРА. СРЫВ. «Я ПРИЕДУ ЕЩЕ!..»


После приема в Мардакянах Есенин два дня ходил просветленный, взволнованный и вместе с тем озабоченный. Встречаясь с друзьями, сообщал им о знакомстве с Кировым, Фрунзе и Ворошиловым, пересказывал содержание разговора с ними. «Какие люди! Какие легендарные и простые люди! Я буду писать о них, непременно буду писать!..» То и дело приставал к Чагину: «Когда ты познакомишь меня с Буниатзаде и Султановым?» Часами сидел в редакции возле Дмитрия Захаровича Коринова, расспрашивал его о работе Кирова на Северном Кавказе в газете «Терек». Не пил. О поездке в Тифлис, казалось, и думать перестал, во всяком случае, не заговаривал больше.

Состояние Есенина и радовало и настораживало Чагина. Он знал, настроение слишком восприимчивых и впечатлительных людей меняются так же, как день сменяется ночью, как за приливом следует отлив, а за взлетом - падение. Да и сам Есенин признавался: «Я как Блок: ярко горю, да быстро сгораю». Это признание увы... относилось не только к творчеству.

Третьего октября настроение Есенина резко переменилось. В тот день с утра погода испортилась, стало пасмурно и ветрено. Может неистовый гул штормового ветра сказался на состоянии Есенина. Но главная причина заключалась все-таки в другом. В день своего рождения каждый человек, если ему много лет, впадает в сентиментальность, с грустью вспоминает минувшее. Есенину исполнилось всего двадцать девять лет, но он считал, что для поэта-лирика это слишком много, - почти старость.

Он стоял у зеркала, разглядывал себя и невесело шептал:


Скучно мне с тобой, Сергей Есенин,

подымать глаза...


Пришел Виктор Мануйлов, принес свежий номер «Бакинского рабочего», показал ему заметку «Вечер Сергея Есенина». Есенин без всякого интереса прочел:

«Сегодня культпросветом АГУ в студенческом клубе имени Сабира устраивается вечер стихов поэта Сергея Есенина... имя Сергея Есенина достаточно говорит за себя и дает уверенность в том, что весь литературный и любящий литературу Баку будет представлен на этом вечере...» - Есенин отбросил газету, криво усмехнулся.

- Какая реклама! Кажется, автор заметки боится, что зал будет пуст.

- Что вы, Сергей Александрович! Все билеты давно расхватали! - Он засмеялся. - Мне ни одного не досталось...

- Как же так, Витя, устраивали вечер вы, и остались без билета? - Есенин тут же подошел к столу и написал записку администратору клуба имени Сабира: «Прошу пропустить тов. Мануйлова на сегодняшний вечер моих стихов».

Весь день Есенин один бродил по городу, словно прощаясь с ним, - не хотелось ни встречаться, ни разговаривать ни с кем. Только к концу дня зашел в редакцию.

- Сергей, дружище, где ты? - кинулся к нему Чагин, расцеловал. - Прими мои сердечные поздравления. Отметим, отметим вечером. Пойдем к Адамовым, я сказал им, готовятся... Ты что не в духе?

- Сам не знаю... Припадок, наверное, начинается, - болезненно улыбнулся Есенин: так он называл приступы своей меланхолии.

«Опять Черный человек!..» - обеспокоенно подумал Чагин и поспешил переменить тему разговора.

- Ты еще зайдешь в гостиницу переодеться? - спросил он, оглядывая на нем мятую серую кавказскую рубаху с расстегнутым воротом.

Есенин вяло махнул рукой.

- Ладно. И так сойдет. Мы не франты какие, - кивнул Чагин, - его заботило другое; он очень рассчитывал, что встреча с читателями встряхнет Есенина, рассеет его черные думы.

Но, увы, вечер только обострил его тоскливое состояние.

Зал университетского клуба был переполнен; сидели и на подоконниках, и в проходах, толпились в открытых дверях. Как и предполагал журналист «Бакинского рабочего», здесь был представлен «весь литературный и любящий литературу Баку» - собралась и пишущая братия, и поклонники поэзии Есенина, из тех осторожных и благополучных интеллигентов, которых он называл «фармацевтами». В первых рядах Есенин увидел Владимира Швейцера и Юрия Фидлера, Костю Мурана и Михаила Данилова... Ему, - сказал Чагин, - поручено написать в газету отчет о вечере, - ведь это первая встреча Есенина с бакинцами, если не считать встречи с рабочими поэтами в Черногородском клубе.

Открывая вечер, Чагин объявил, что Есенин прочтет свои лучшие вещи, а также стихи и поэмы, знаменующие новый этап в творчестве поэта. После чтения состоится обмен мнений.

Есенин начал читать. Читал он без актерских интонаций, - в негромком голосе, доверительной сокровенности бились трепетали нескрываемая боль, робкие всплески радости и отчаянный вызов судьбе...

Когда прочел «Русь советскую», ему шумно и долго аплодировали, после «Москвы кабацкой» зал неистовствовал от восторга. «Песнь о великом походе» и «Страна негодяев» тоже вызвали аплодисменты, но весьма сдержанные. Есенину казалось странным и обидным такое непонимание, такое прохладное отношение слушателей к вещам, имевшим большое принципиальное значение для него, для его творчества. Исподволь нарастало раздражение, казалось, каждый нерв вибрирует в напряжении. И, наконец, прорвало! После чтения «Стансов», встреченных такими же холодновато-вежливыми хлопками, увидев на некоторых лицах снисходительные улыбки, - словно люди только что выслушали не совсем удачную шутку гениального ребенка, - Есенин резко повернулся и ушел со сцены.

- Больше читать не буду! - сказал он Чагину и распорядителю вечера. - Пойдем отсюда, Петр.

- Но как же так, Сергей? Мы же объявили диспут.

- В другой раз. Не хочу... не могу, - он вышел, сопровождаемый Чагиным, а распорядитель вечера кинулся на сцену успокаивать расшумевшийся зал.

Идти к Адамовым не хотелось. Но как не пойти, если они готовились, ждут его? И Есенин решил пойти, чтобы не обидеть их, а главное, Петра Ивановича; посидеть немного и при первой же возможности улизнуть.

У Адамовых было тихо, по-домашнему уютно, и это несколько успокоило Есенина. В подарок ему Адамовы заказали в Немецкой кондитерской большой торт, на нем кремом были написаны его имя, фамилия и большая цифра «29».

Повосхищавшись тортом, Чагин вытащил из кармана свою с Есениным фотографию.

- А мы Вам тоже подарок припасли.

Он взял карандаш и написал на обороте фотографии:


М. А. Примите дружный дар

двух рыцарей пера,

скандального Сергея

и бурного Петра.


Передал карандаш Есенину.

- Напиши и ты что-нибудь.

Есенин приписал:


Дорогая Марья Антоновна

Сие есть истинно

и не условно.

Можно поклясться

прелестью ваших глаз,

Не забывайте

грешных нас.

Скандальный Сергей.

3 октября 1924 года.


Чагин прочел экспромт, исправил две грамматические ошибки, сделанные поэтом по рассеянности, поставил точки, которыми Есенин пренебрегал.

- Ой, как мило! - восторгалась Мария Антоновна. - Какие вы здесь милые! Только отчего у Вас, Сергей Александрович, такая кривая улыбка?

- Фотограф меня рассмешил...

Добрые слова, сказанные ему Петром Ивановичем, Марией Антоновной и Михаилом Аркадьевичем, то и дело подымавших бокалы за его здоровье, отогрели его, но тревожное состояние не проходило. В первом часу ночи, выйдя от Адамовых, Есенин распрощался с Чагиным, пошел в гостиницу и заглянул в ресторан...

Проснувшись в полдень, он никак не мог вспомнить, с кем и как провел остаток ночи. Сильно болела голова. Спустился вниз, и снова все закружилось, зазвенело. Только на второй день, болезненно бледный и распухший появился у Болдовкиных. Старики уговаривали остаться на обед, но он не согласился. Вытащил Василия Ивановича из дому, поехали на вокзал, купили билет на завтрашний поезд в Тифлис, потом пошли в ресторан «Дарданеллы».

- Ба, Сережа! - вскочил из-за столика Костя Муран.

Он сидел в обществе Владимира Гольдшмидта и журналиста Галькевича. - Ты еще в Баку? А я думал, плывешь по Дарданеллам, - пытался он сострить. - А мы, видишь, тоже в Дарданеллах, пьем турецкий кофе... Подчаливайте к нам!

Пришлось сесть. Гольдшмидт стал рассказывать, с каким успехом выступает в клубах, читает стихи...

- Стихобредни? - перебил Есенин. - И тебе, конечно, аплодируют, кричат «Браво! Бис!»

- Не, - пробасил великан. - Они не доросли до моих стихов. Аплодируют, когда я разбиваю об голову толстые доски и гну железные прутья. Эй, официант!

И все началось сначала...

Быстро захмелев, Есенин написал на накрахмаленной салфетке несколько строк, попросил наполнить бокалы и прочел:


Эх, жизнь моя,

Улыбка девичья.

За Гольдшмидта пьем

И за Галькевича.

Будет пуст стакан,

Как и жизнь пуста.

Прижимай, Муран,

Свой бокал к устам.


- Молодец, Сережа! Дай мне эту салфетку на память! Видал, Володя, как писать надо!..

Когда стали рассчитываться и выскребли содержимое карманов, оказалось, денег не хватает. Есенин на клочке бумаги написал записку: «Дорогой Петр Иванович. Дайте Ваське 20 руб. в счет моих. Сергей Есенин», причем подписался дважды, но заметив, вычеркнул вторую подпись.

И вот прошли два угарных, оглушающих дня. Притихший, как море после бури, Есенин готовился к отъезду. Сложив вещи в чемодан, он сел за стол и перечитал в свежем номере «Бакинского рабочего» заметку «Вечер Сергея Есенина», подписанную «М. Д-ов» - Михаил Да­нилов.

«Можно считать творчество Есенина нужным или ненужным, созвучным или несозвучным нашему времени, можно спорить о совершенстве его мастерства и значительности его достижений, можно называть его упадочным или попутчиком...

Но немыслимо остаться равнодушным к звонкой простоте его стихов, чарующих неподдельной искренностью, доходящей до смелой откровенности, волнующих безудержной русской удалью... Удалью даже в тоске, которая у Есенина никогда не переходит в нытье, не звучит надрывно. Есенин - дикий ветер русского духа... Нам всем странно близок этот «скандальный пиит» в серой блузе с вечно расстегнутым воротом, с поблекшими синими глазами на удалом лице и встрепанной соломой волос...

Читал Есенин не плохо, хотя голосовые средства его не сильны и не богаты оттенками. Наибольший успех имели, конечно, «Москва кабацкая» и «Русь советская».

«Песнь...», прочитанная по вырезке, пропала совсем. А последние вещи, явно не доработаны еще, совсем читать не следовало. Очень жаль, что не была прочитана четкая и красивая «Поэма о 36».

Предполагавшийся обмен мнений не состоялся, т. к. решено было устроить особый диспут».

Есенин отложил газету и несколько минут сидел неподвижно, задумавшись. Заметка не вызвала в нем возмущения.

«Явно не доработаны еще...» - спокойно повторил он про себя. А в них правда есть. Что ж, еще одно непонимание и недооценка того «прорыва», на который он пошел. Пусть их говорят и пишут, что хотят. Он еще не все сказал, он еще скажет такое... - Есенин лезвием вырезал заметку, вложил ее в сафьяновый альбом, убрал его в чемодан, запер замки.

Ну вот и все. Как незаметно промелькнули шестнадцать дней в Баку! Сейчас придет Петр Иванович и повезет его на вокзал. Впереди - новые дороги, новые встречи... Есенин подошел к окну и засмотрелся на серые крыши, на ярко-синее море, на белые паруса, на тяжелое, дымное облако вдали над Черным городом, и щемящее чувство сожаления охватило его. Зачем он уезжает? Куда его несет? Этот город дал ему почувствовать, ощутить и понять что-то очень важное. С этим городом, с его людьми, с друзьями, обретенными здесь, не так-то просто расстаться. Может, не уезжать? Выбросить билет, распаковать чемодан - и вся недолга? Пойти в редакцию, где Петр посасывая трубку, чиркает синим карандашом, зайти к Болдовкиным, посидеть с Васькой на балконе, послушать его рассказы о Персии или поселиться в Мардакянах, на ханской даче, и писать, писать...

В дверь постучали, в комнату вкатился Чагин.

- Ты готов, Сергей? Пора ехать.

Да, пора ехать, - твердо ответил Есенин, отсекая напрочь минутное колебание.

- Ну, не поминай лихом. Деньги вышлем на днях. Пиши. И стихи присылай. Помни, ты теперь постоянный сотрудник «Бакраба».

- Спасибо, Петр, спасибо тебе за все... Я приеду, непременно приеду еще...


1 Сюда, сюда проходи. Сынок, подай русским гостям чаю. Да пошевеливайся!

2 Слушаюсь! Сию минуту!

3 Махмари - бархатистый.

4 Ажаны - полицейские, сарбазы - солдаты.

 
 
Hosted by uCoz