Акрам Айлисли

СЕЗОН ЦВЕТАСТЫХ ПЛАТЬЕВ

 

Copyright – Араз, 1990

Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав.

 

1

 

Оба окна в квартире Джанали-муаллима были распахнуты на­стежь, дверь на лестницу он тоже приоткрыл и, лежа на кровати, от полного и абсолютного безделья давно уже ломал голову над одним в высшей степени нелепым вопросом.

Джанали-муаллим размышлял о том, почему в прежние годы лето в Баку было несравненно жарче... В чем дело? Только ли в том, что раньше у него не было отдельной квартиры? А может, еще есть какие-то причины?.. Ну, допустим, одна из причин заклю­чается в том, что в те годы, когда у Джанали-муаллима не было этой однокомнатной квартиры, ему и жилось не очень сладко. Пять лет института: тридцать-сорок рублей в месяц. Два года аспирантуры — это уже, правда, семьдесят. Пятнадцать из этих семидесяти он ежемесячно посылал в Бузбулак — матери. Потом год — почасовиком. В тот год Джанали-муаллим получал сто пять рублей в месяц, тридцать из них шло в деревню, что остается? Семьдесят пять рублей. А ведь, пожалуй, будь у него к семидеся­ти пяти рублям эта однокомнатная квартирка, все обстояло бы иначе, и мир представлялся бы ему в ином свете.

Вот таким образом размышлял Джанали-муаллим.

Была та пора, когда, выражаясь языком бузбулакцев, от жары «змеи блеют»: август, самая его середина, да и время самое жаркое — двенадцатый час дня. Что ж, возможно, это действительно не лишено смысла, потому что, если измерять жару только термо­метром, обливаться бы сейчас Джанали-муаллиму потом; когда он был на базаре, по радио передавали сводку погоды — сказали, что в Баку тридцать восемь градусов. Тридцать восемь!.. А где они, эти тридцать восемь? При тридцати восьми градусах у него, бывало язык на плечо свешивался... Может быть, дело в том, что в пре­жние годы он был послабее, несравненно менее вынослив и иначе реагировал на жару и холод?.. Вполне можно допустить... Можно допустить и такую вещь: какая-нибудь ерунда, мелочь испортит настроение, расстроишься, и наш прекрасный мир начинает тебе казаться адским пеклом: ну, например, зачем я поздоровался с этим субъектом, а он будто и не заметил? Чтоб им пусто было, всем этим деканам и завмагам!...И почему на базаре такие доро­гие куры, мыслимое ли дело, чтоб они столько стоили?! Да еще Фетдах со своей машиной... Что ж, может быть, очень даже может быть; раздражение, возмущение, ненависть, а от ненависти и давление, и жара, и дышать нечем... Одним словом, влияние субъек­тивных факторов на объективные условия — Джанали-муаллим улыбнулся. А что, может быть, подобные вещи и впрямь могут влиять на погоду?..

Джанали-муаллим лежал, удобно расположившись на кровати, и старался уяснить этот вопрос, неожиданно пришедший ему в голову (очень возможно, что он возник под влиянием сводки погоды, которую Джанали-муаллим услышал на базаре), а в это самое время на кухне доваривалась курица, которую Джанали-муаллим купил там сегодня утром. А в ванной комнате в это самое время по трубам, журча, лилась вода. И видимо, какая-то часть его существа осталась там, в Бузбулаке, иначе зачем бы ему, прислу­шивающемуся к журчанию воды в трубах, мысленно бродить вдоль арыков?.. Все арыки были у него сейчас перед глазами. По арыкам текла вода, но текла она вроде бы в нем самом, потому что весь Бузбулак был сейчас в нем со всеми своими арыками: словно Джанали-муаллим и не человек вовсе, а одна только мечта, химера; родившись когда-то у бузбулакских арыков, мечта эта как бы снова вернулась туда, смешалась с водой арыков и текла, тек­ла... Кто знает, может быть, летняя жара потому и казалась ему раньше сильнее, что жилось ему в те годы гораздо беспокойнее, чем теперь. Когда тебе позарез надо выбиться в люди и когда в это же время ты день и ночь думаешь о том, что жизнь прохо­дит, годы летят, а семьи нет, когда из-за отсутствия рядом близко­го человека тебя день и ночь испепеляет пламя твоего одиноче­ства... Возможно, вполне возможно... И теперь в летний зной в том же самом солнечном Баку ему кажется прохладней именно пото­му, что жар того пламени стал несравненно меньше...

Джанали-муаллим лежал на кровати и думал. И в то же время мысль его витала вдоль бузбулакских арыков. И в то же время на кухне варилась курица, которую он купил утром на базаре. Тонкие, едва различимые тени ветвей росшего перед его окном тополя лежали на противоположной стене комнаты. И красноватые, жар­кие отсветы солнца тоже лежали на, стене.

А какой свет (боже, какой свет!) привиделся ему сегодня во сне! Утро... Солнце... Оно лишь сейчас выглянуло из-за зеленых гор и, отразив в своем сверкающем зеркале весть о том, как чист и прекрасен мир, — весть, только что принесенную из далеких, но абсолютно надежных мест, — ликуя, сообщает ее всему миру. На окнах комнаты легкие белые занавески. Стол покрыт белой ска­тертью, за столом дети в белых рубашечках: сын и дочка Джана­ли-муаллима. В том сне и жена его тоже была одета в белое, и лицо ее лучилось светом, похожим на свет того удивительного солнца...

Джанали-муаллим ощутил вдруг, что тот жар, то неугасимое пламя вновь начинает жечь его изнутри, и, видимо, именно поэтому и не мог додуматься до причины, почему же все-таки в Баку раньше было несравненно более жарко.

Он решил не думать пока, вообще ни о чем не думать — про­сто полежать, целиком отдаваясь блаженному ощущению, возни­кшему от чудесного сна, и очевидно, именно оно, это блаженно» ощущение, немного погодя перенесло его в совсем другой мир потому что, кроме курицы, варившейся в кухне, солнечного света, мешавшегося с тенями листьев, и чудесного сна (сон этот снился ему часто — еще со студенческих лет), и Фетдаховой машины, на свете жила еще сказка. Сказку ему рассказывала когда-то его мать Махрух (странная это была сказка). И так случилось, что в то очень жаркое время (студенчество, аспирантура, почасовая работа) Джанали-муаллим ни разу не вспомнил ее. Но услышанная в детстве сказка вдруг вновь явилась ему однажды (уже здесь, в собствен­ной квартире) и с того времени все вертелась и вертелась в голо­ве,   не   давая   покоя...   Джанали-муаллим   пытался   вспомнить   ее целиком, но у него ничего не получалось; от всей сказки в голове удержались лишь две фразы, и он весьма туманно представлял себе общее ее содержание. Он не раз пытался рассеять этот туман и   целиком   восстановить  в   памяти  сказку.   Ему  даже   приходил:; в голову пойти в библиотеку, взять все изданные сборники сказом и   посмотреть,   есть   ли   такая.   Джанали-муаллим   неоднократно выходил с этой целью из дома, но каждый раз так и не попадав в  библиотеку (видимо,  она порядком   осточертела ему  за  года аспирантуры). Кроме того, кто знает, может быть, Джанали-муаллим даже боялся обнаружить эту сказку в одном из сборников боялся, что  отпечатанная  типографским  способом   сказка   вдруг утеряет свою чистоту и  целомудрие.  (Надо  полагать,  Джанали-муаллим имел некоторое представление о славных делах, творимых печатными машинами в благодатном воздухе типографий). И наконец, весьма сомнительно, так ли уж он старался разрушить этот туман и представить себе сказку во всей ее ясности, потому что вряд ли получил бы от этого истинное удовольствие — мир, родившийся  перед его глазами,  когда ему  впервые  рассказали сказку, еще существовал, еще жил в нем. Все в этом мире ласкало глаз и радовало сердце: и яркость звезд, и напоенный ароматом воздух. И стоило Джанали-муаллиму вспомнить о сказке, прекрас­ный мир ее вновь возникал перед ним, в голове у него все пута­лось.  Тщетно пытаясь  вспомнить сказку  целиком,   он  без  конца повторял две запавшие в память фразы:

«...Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке? — Ска­жи, Сын Падишаха, сколько на небе звезд?»

Вновь начав прокручивать в голове сказку, Джанали-муаллим поднялся с кровати и пошел в кухню взглянуть на курицу. В кухне солнца еще не было, но из окна виден был залитый солнечным светом двор. И, следя за курицей, упревающей в кастрюле, Джа­нали-муаллим краем глаза видел и это солнце. Видел он краем глаза и Бузбулак; у матери его Махрух, сидевшей под этим самым солнцем, сейчас должно быть неплохое, хорошее должно быть настроение. На очаге варится обед, а сама она, наверное, присела меж грядок; нарвала немного рейхана, лука, салата, придерживая рукой край головного платка, сложила туда зелень. Немного пого­дя мать возьмет пучок этой зелени и будет есть ее, перетирая лук, салат и рейхан двумя уцелевшими корешками передних зубов. Как бы продолжая разговор, который еще с утра завела сама с собой, Махрух обязательно будет говорить за едой, то тихо, то погромче, то вслух, то про себя... А когда от этой, с ПРЕВЕЛИКИМ трудом сжеванной зелени, у нее заноют два ее корешка, Махрух рассер­дится и станет ругать сына — Джанали-муаллима: «Говорила дур­ню — женись! Не слушал, ишак упрямый!.. Намаешься теперь!' Узнаешь, каково в такие-то годы самому белье стирать, обед варить...»

Джанали-муаллим подумал, что надо съездить в деревню хоть на денек — проведать мать и обратно. (В первый же год, как он получил квартиру, мать весной приехала к нему и целый месяц пробыла в городе. А уезжая, предъявила ультиматум: «Пока не приведешь в свой дом жену, ноги моей не будет в этом вашем Баку!»)

Чепуха, конечно, но как она тосковала «в этом вашем Баку»! И через сто лет не забыть! На Махрух больно было смотреть, особенно когда она, стоя у окна, глядела на улицу. Во-первых, потому, что, кроме трамваев, изредка громыхающих по рельсам, разглядывать на улице было абсолютно нечего. Во-вторых, трам­ваи, которые мать разглядывала в окошко, вероятно, напоминали ей поезд. А в-третьих, стоя у окна, мать наверняка видела не го­родскую улицу с трамвайной линией, а свой Бузбулак. И поезда, которые виделись ей, когда она глядела на проходящий по улице трамвай, мать все провожала туда — в Бузбулак. И если в ее улыб­ке, в движениях, в глубине глаз проглядывало вдруг оживление. Джанали-муаллим точно знал: сейчас она в Бузбулаке. В такие минуты он и сам видел Бузбулак ее глазами и понимал, что он действительно прекрасен, что только там и жить человеку... Бузбу­лак, который он видел глазами матери, был прекрасен еще и тем, что он просторен, очень просторен, нет ему ни конца ни края. И древний он. И хлеб в нем пекут самый вкусный, и вода там самая чистая. Но дело даже не в воде и не в хлебе: в Бузбулаке, который он видел глазами матери, было полно людей. И глядя на дрожащие губы матери, когда та молча смотрела на трамвайную линию, Джанали-муаллим был уверен, что она ведет сейчас беседу с од­ним из своих многочисленных земляков. Впрочем, он прекрасно знал, что ту же беседу мать могла вести и с горой, и с вороной, с курицей. Даже с рейханом на грядке.

«Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке?»

Грядка рейхана из сказки лежала где-то под чистым-чистым небом, усыпанным бесчисленными звездами. Это прекрасное мес­то (оно и похоже на Бузбулак и непохоже). Блаженный покой, прохлада, и в прохладном покое серебристые звезды струят на грядку рейхана такой чудный свет, что и рейхам сияет, как сияют звезды на небе. Когда Шахский Сын задает Дочери Портного свой вопрос, серебряные глаза звезд устремлены на грядку рейхана. Когда же Дочь Портного отвечает ему, цветы рейхана поднимают головки к звездам. Так, однажды вечерней порой/ в прохладном -мире звезд и рейхана началась эта удивительная любовь. А сейчас был полдень, самая жара, и мать Джанали-муаллима Махрух, держа костлявыми пальцами только что сорванную зелень, не спеша перетирает ее двумя еще уцелевшими корешками зубов. В ветвях невысоких деревьев немолчно стрекочут кузнечики. А си­неватые тени высоких деревьев лежат на прокаленных солнцем тропках, и кажется, что от тропок этих исходит похожее на стрекот кузнечиков назойливое зуденье: «Здравствуй, Джанали-муаллим!.. Добро пожаловать, Джанали-муаллим! Когда ж ты с женой-то прибудешь, Джанали-муаллим?! Седеть уж начал, Джанали-муаллим!..» Болтливые жительницы Бузбулака свободно расхажива­ют по прокаленным солнцем тропинкам, а он, Джанали, ступает по ним осторожно, с оглядкой, и не потому, что горяча, очень горяча земля, а потому, что, когда человек в таких годах приезжает в Буз­булак один, он не имеет права по-хозяйски расхаживать по этим тропкам. Потому что, хоть и хорошо посидеть в этакую жару дома или в тени деревьев, вода в роднике не должна течь без пользы, а значит, обязательно встретишь кого-нибудь с ведром или с кув­шином: «Добро пожаловать, Джанали-муаллим!» — и опять тот же самый разговор. И опять так громко, с таким подъемом, что не только деревьям и камням — пивным бутылкам, которые Фетдах, с утра пораньше отправившись на вокзал, привез на своих красных «Жигулях» (сейчас бутылки охлаждаются в воде у родника), станут известны эти печальные обстоятельства его биографии... Да, в Бузбулаке много всего такого, и не случайно, размышляя об этом, Джанали-муаллим совсем забыл, что давно уже стоит у газовой плиты и держит в руке крышку кастрюльки, в которой варится курица.

Джанали-муаллим накрыл кастрюлю крышкой и погасил газ. (Курица была готова, но до обеда оставалось еще порядочно времени). Сейчас половина двенадцатого, у них во дворе, в Бузбулаке, солнце еще не добралось до шелковицы. Значит, матери тоже еще не время обедать. Когда солнце подберется к шелковице, Махрух примется за еду. А когда оно совсем уйдет с их двора, мать положит в ведро единственную грязную тарелку и медленно побредет к роднику: убить время, а встретив у родника одну из самых красивых, самых ловких, самых чистоплотных молодух, хоть чем-нибудь досадит ей за то, что принадлежит она не ее сыну, а другому мужчине, и когда Махрух побредет обратно, единствен­ная ее тарелка будет слегка покачиваться в полном ведре... Но сейчас рано. Матери еще не время к роднику. Солнце пока не добралось до шелковицы...

Потом  раскаленное бузбулакское солнце  поднимется  выше, встанет   посреди   неба,   и   тогда  Фетдах   в   пижамных   полосатых штанах и  белой безрукавке, с пустым  ведром в руке спустится к роднику; сперва он опустит ведро в воду — пусть остынет (пока ведро остынет, он и сам малость охолоднится, умывшись студеной водичкой), потом наполнит ведро, одну за другой вынет из воды бутылки, поставит в ведро и тронется в путь; пока Фетдах не спе­ша   несет   домой   тяжелое   ведро,   Джанали-муаллим   созерцает голубоватую рябь, что отбрасывает на желтые тропки Бузбулака зеленая листва. Он видел новые «Жигули», стоявшие в тени ореха возле  одной   из  калиток,  слышал   радостные  вопли   мальчишек, бесновавшихся возле красной машины. Потом солнце ушло с бузбулакских  улиц,   померкла  яркая  желтизна  дорог,   улицы  стали сероватыми, Джанали-муаллим увидел на площади, где собирают­ся взрослые (невдалеке от машины, все еще облепленной маль­чишками), окруженного толпой Фетдаха и поразился — как все в этом мире продажно... Он молча прошел мимо односельчан, взявших в кольцо Фетдаха, пробрался к реке и устроился на берегу, в укромном местечке. В тот вечер Джанали-муаллим сначала сказал речке так: я кандидат наук, меня ценят, студенты одного из самых   больших   бакинских   институтов   клянутся   моим   именем. Потом  Джанали-муаллим сказал:   я  получаю  двести  сорок  пять рублей, у Фетдаха зарплата сто пятнадцать (в этом месте Джана­ли-муаллим не преминул сообщить речке, что Фетдах и живет-то в «нахалстрое»). Потом Джанали-муаллим настойчиво доказывал речным камням, что так больше продолжаться не может, что рано или поздно все в этом мире должно встать на свое место. И в са­мый интересный момент, когда Джанали-муаллим сказал о неми­нуемом  торжестве  справедливости,  он,  вскинув  голову,  увидел в небе луну, и его разговор с луной был того же, примерно, содер­жания. А когда на бузбулакских улицах все затихло, и Джанали-муаллим возвращался домой из тайного своего убежища, до слуха его неожиданно донеслось: «Прощай, Бузбулак, прощай!..» Услы­шав этот возглас, Джанали-муаллим вздрогнул, потому что голос вроде бы его, но в то же время и не его — голос мальчика лет семи...

Да, в тот последний раз Джанали-муаллим вернулся из Бузбу­лака именно в таком расположении духа. На этот раз он приезжал в деревню вовсе не для того, чтоб спастись от бакинской жары или навестить мать — в то лето Махрух сама гостила у него в Баку, — Джанали-муаллим приехал туда, чтоб воочию убедиться в величии и прелести Бузбулака, которыми мать любовалась из Баку. Но получилось так, что он и недели не смог выдержать в Бузбулаке. И, вернувшись в огромный город, может быть, впервые в жизни с гордостью отворил дверь своей квартиры; вошел и, счастливый, вздохнул полной грудью. Вероятно, именно тогда он впервые по-настоящему ощутил, как ценны для него этот город и эта его квартира.

Джанали-муаллим радовался своей квартире, радовался и га­зовой плите, и водопроводу, и тому, что не нужно заботиться о дровах. Конечно, временами он тосковал по бузбулакской род­никовой воде. Конечно, не мог забыть деревенскую печку, чуял даже аромат лапши, сваренной в этой печке. Подчас ногам его хотелось замерзнуть — чтоб только погреться у печки, порой и руки его теряли покой — тосковали по топору, по лопате, им тоже хотелось озябнуть, чтоб погреться у печки... Иногда Джанали-муаллиму даже приходило в голову, что именно в этом и за­ключен смысл жизни, что, кроме этого, ничего, собственно, и не существует. Но Джанали-муаллим прекрасно понимал, что все это ерунда, прекраснодушные мечтания, такие же, как желание же­ниться на чистенькой хорошенькой деревенской девочке, только что окончившей десятилетку (в ее голосе — дыхание гор, в дыха­нии — аромат цветов), потому что, по мнению теперешнего Джанали-муаллима, сомнительно, чтоб такая девочка вообще сущес­твовала на свете, а если она и существует, то уж, во всяком случае, не в жизни, а в сказках, в песнях. Правда, в жизни существовали песни, услышав которые Джанали-муаллим начинал верить, что и в этом бренном мире существовала такая девушка. Девушку эту унесли из его жизни годы, а он и не заметил... «Унесли ее горные потоки, унесли сероглазую Сару...» На языке песни это можно выразить примерно так, но если говорить попросту, без всяких там песен, можно смело сказать: Джанали-муаллим отнюдь не наме­рен был расставаться с городскими удобствами, чтоб ехать в Буз-булак и глотать дым, сидя у очага...

Итак, живет где-то семнадцатилетняя красавица. (Портрет ее Аллах написал как бы специально для Джанали-муаллима, написал давно, очень давно, может, тогда, когда Джанали только обрел способность мыслить, может, тогда, когда впервые ощутил себя мужчиной — в тот самый день, в тот час. И хотя творчество госпо­да бога на поприще изобразительных искусств, возможно, и не вполне удовлетворяет высоким требованиям, которые предъявля­ют сегодня к произведениям 'подобного рода, некоторый про­фессионализм исполнения все же чувствуется, потому что Джана­ли-муаллим уже много лет с негаснущим интересом созерцает этот портрет и, возможно, долго еще будет созерцать...) Кроме того, дымит очаг, Джанали-муаллим ловит носом его приятный запах. И, вернувшись из кухни и вновь растянувшись на кровати, думает о том, забудет ли со временем запах дыма, или же он, как эта девушка, сможет когда-нибудь напомнить вдруг о себе, сбить с толку, затуманить голову, запутать направленные в совершенно новое русло спокойные, ясные, не причиняющие мук представле­ния об этом мире... Джанали-муаллим думал и слушал песню — где-то включено было радио. Очень возможно, что именно благо­даря этой песне и возникли в его воспоминаниях и дым очага, и портрет девушки, нарисованный самим господом богом: «Унес­ли ее горные потоки, унесли сероглазую Сару...»

Когда песня кончилась, Джанали-муаллим взглянул на часы — прошло только пять минут. Время текло медленно, и по его мед­ленному течению Джанали-муаллим определил, что стало еще жарче. Он встал, распахнул наружную дверь и хотел уже снова лечь, как вдруг услышал веселый девичий голосок: «Вас просят к телефону!»

Странно — кто может просить его к телефону? «А вдруг... — тихо произнес он, — вдруг...» И когда он произнес это «вдруг», что-то тоненькое, как волосок, на миг вспыхнуло в нем, вспыхнуло и испепелилось... Джанали-муаллим шел к телефону, мысленно оплакивая мать. Но когда он, взяв трубку, жалобно произнес: «Да?» — голос в телефонной трубке оказался совершенно непохо­жим на голос какого-нибудь бузбулакца, а услышав то, что говорил этот голос, Джанали-муаллим успокоился окончательно: его вызы­вали в институт на приемные экзамены. (Вот как дело пошло!..) Голос был женский: в такой-то час, такая-то группа, такой-то пред­мет... Джанали-муаллим положил трубку и искоса взглянул на дочь своего соседа. На девушке было длинное цветастое платье — в начале этого лета такие вошли в моду в Баку; загадочно улыба­ясь, соседка глядела ему прямо в лицо. Он тоже улыбнулся де­вушке, но, поняв по ее глазам, что, кроме них, в квартире никого нет, счел неудобным оставаться здесь дольше. Вернувшись к себе, Джанали-муаллим остановился перед зеркальным шкафом, кото­рый в его комнате мог считаться единственной мебелью. Он гля­дел на свое отражение, но где-то в глубине зеркала видел длинное платье соседки, потому что мелкие ярко-красные цветочки на платье были ему удивительно знакомы. Впервые увидев девушку в этом платье, он чуть ли не целый день ломал голову, пытаясь вспомнить, какие же это цветы, и размышления Джанали-муалли­ма всякий раз заканчивались одним и тем же: он всерьез огорчал­ся, что у него так слабеет память.

Сейчас Джанали-муаллиму совсем не хотелось огорчаться: шутка ли — впервые в жизни вызвали принимать вступительные экзамены. И вставив до поры до времени девушку, ее платье и красные цветочки где-то в глубине зеркала, он отошел от шка­фа... Такая-то группа, такой-то час, такой-то предмет... Что ж, сказал он, налаживаются наши дела, Джанали-муаллим! Потом, взглянув на трамвайные пути за окном, подумал, что если ехать к матери, то тянуть нечего, надо сразу же взять и поехать, потому что в конце месяца достать билет в Бузбулак, а тем более выбрать­ся оттуда, будет почти немыслимо...

2

Нет, милый, так не пойдет. Если рассуждать подобным обра­зом, ты никогда не сможешь прийти к определенному выводу. Устанешь, измучаешься, в голове все перепутается, и придется начинать сначала. С новой строки. С новой страницы. И так без конца. До самой смерти. До самой смерти не сумеешь понять, что же тебя терзает. Конечно, лучше всего было бы вообще выбросить из головы эти мысли. Но поскольку это у тебя не получается, по крайней мере систематизируй их. Строй свои рассуждения так, чтоб прийти к определенному результату. Поставь перед собой кон­кретный вопрос, продумай его до конца. Ну вот, например, тебе кажется, что мир становится все хуже. Так? Если так, положи, как говорится, перед собой папаху и обмозгуй все спокойно. Подумай, только конкретно, что тебя не устраивает? Вспомни, в пятьдесят пятом, когда ты приехал в Баку, лучше было, чем теперь? Почему же, стоит тебе увидеть, как люди давятся в магазинах из-за импор­тного барахла, ты возмущаешься и теряешь самообладание?»

В конце улицы мелькнула девушка в платье, похожем на пла­тье соседки. Джанали-муаллим на секунду прервал свои размышле­ния, однако не дал мыслям рассеяться. Конечно, сказал он себе, когда некоторое время спустя человек, надев этот «импорт», выходит на улицу, чтоб продемонстрировать его как новейшее выражение человеческого достоинства, утонченности и красоты, ты поражаешься. У тебя не умещается в голове: неужели это те самые люди, которые вчера, позавчера или час назад, давясь в очереди за импортными платьями или туфлями, проявляли наиновейшие формы человеческой низости, дикости, безобразия? И тебе кажется, что красивая девушка только что вышла из загса с темноволосым парнем в черном костюме и едет в украшенной красными лентами машине к могиле 26 бакинских комиссаров, чтобы возложить цветы к монументу, — что эта девушка когда-то в одной из таких вот очередей утратила свое человеческое досто­инство. И что темноволосый парень в черном свадебном костюме тоже в чем-то замешан: то ли обманул кого-то то ли оболгал — словом, совершил что-то недостойное. Тебе так кажется, Джанали-муаллим. И ты начинаешь сомневаться, что i теперешняя их любовь, и завтрашняя их семья, и дети, которые j них будут, и да­же цветы, которые у них в руках, — настоящее л», это? Возможно, ты преувеличиваешь. Преувеличиваешь или нет, о думаешь ты так, как чувствуешь. Понял теперь, как полезно систематизировать свои мысли?

Джанали-муаллим от души порадовался тому, что так быстро сумел заставить себя мыслить системно. До начала экзамена еще оставалось время, и он решил пройти одну остановку пешком, 'Было жарко. Было ужасно жарко. Полуденное солнце пекло ему голову, от раскаленного асфальта струился горячий воздух. Жара мучила нестерпимо, не давала собраться с мыслями, но, несмот­ря на это, Джанали-муаллим по-прежнему старался мыслить сис­темно.

Смотри, говорил он себе, сколько с пятьдесят пятого года построено домов, сколько посажено деревьев!.. А бульвар? Его не узнать. Город изменился: разросся, похорошел. А что касается внешнего вида людей, тут просто, можно сказать, произошла революция. И не только в Баку. И в Бузбулаке. А сколько там за последние годы построено домов!.. Не сочтешь. Вот только Гулели-муаллим, бедняга... С чего он вдруг помешался? В Бузбулаке говорят: от мыслей... Что ж, от мыслей запросто можно сойти с ума, но только какие же мысли могли у него быть? Помешался, угас потихоньку... Бедный Гулели-муаллим!.. Какой был учитель! Где теперь такие учителя?.. Теперь вот Фетдах и тот в учителях ходит. Диплом имеет. Тьфу, господи — куда ж это меня опять занесло?.. Значит, пятьдесят пятый год. Тринадцатый вагон. Бес­плацкартный. Э, так нельзя, милый, так не пойдет, опять у тебя все путается...

Некоторое время Джанали-муаллим пытался собраться с мыс­лями, но у него ничего не получилось. Чудовищный зной вынудил его отказаться от своего намерения.

«...Скажи, Дочь Портного, сколько на небе звезд?..» Нет, про звезды она спрашивала. Она про звезды... Интересно, какому идиоту пришло в голову устраивать приемные экзамены в августе? А вот кто ввел моду на цветастые платья — дельный человек. Цветы в жару! На улице, в троллейбусе, в магазинах — повсюду. Глаз отдыхает. Вроде даже дышится легче... Интересно, импорт­ное это или у нас тоже есть такие ткани? Все цветы, какие ни есть на свете, вся ботаника — на куске материи! Ни единого цветика не забыли! Нет, милый, насчет этого ты не спорь: Бузбулак действи­тельно прекрасное место... Хотя бы потому, что там есть все эти цветы... Минуточку, Джанали-муаллим, а у соседки на платье какие цветочки были? Не арбуза? Цветок арбуза... Цветок арбуза... Не это не арбуз, у арбуза цветок желтый. Может, фасоль? У нее ведь разные цветочки: и белые, и розовые, и желтые... Нет, не фасоль. Какой же это все-таки цветок? Джанали-муаллим вытер пот и сел в троллейбус. Сзади, возле дверей, было свободное место, он осторожно опустился на сиденье. Да, сказал он, надо быть великим мудрецом, чтоб в середине августа назначать экзамены. Такому памятник ставить надо. Монумент... Джанали-муаллим внутренне усмехнулся: бессистемно мыслишь, Джанали-муаллим, вот и до­пер до монумента... Ну хорошо, а в Ашхабаде? В Ташкенте? В Ду­шанбе? Что там сейчас делается! Утром передавали: в Ашхабаде сорок шесть... В Ашхабаде сорок шесть, в Москве двенадцать. В Риге, в Таллинне, Вильнюсе дожди... Зачем нужно, чтобы экза­мены везде обязательно в августе? Да, в Прибалтике дожди. а в Бузбулаке, должно быть, небо чистое-чистое и все в звездах. Как там сказано: «Сколько звезд на небе?» Да, это спрашивает Дочь Портного. Не растерялась, не отступила перед шахским ублюдком. Ответила — дай бог всякому. А почему? Потому что Дочь Портного — самый что ни на есть народ. А ни в одной из существующих г мире сказок ни один представитель народа ни­когда не терпит поражения. Он может быть лентяем. Неряхой. Даже плешивым. Но слабым, побежденным — никогда.

Джанали-муаллим, у которого снова все перепуталось в голо­ве, первый раз в своей жизни ехал принимать вступительные экза­мены в институте, где уже много лет преподавал, и внимательно разглядывал платье красивой девушки, стоявшей возле кассы спи­ной к нему. В руках у нее был экзаменационный лист, стало быть, ехала она по тому же делу: с экзамена или на экзамен. Платье, если смотреть вблизи, было как бы из одного огромного подсол­нуха. Удивительный этот подсолнух был немножко похож на солн­це и еще на море был похож. И молодой деревенский парень на противоположном   конце   троллейбуса   так   глядел   на   девушку, словно плавал в этом море, словно плескался в лучах этого-солнца, — он весь светился, этот парень. Джанали-муаллим не видел лица девушки, но экзаменационный лист она держала так, что фотогра­фия была сверху, у него перед глазами; на фотографии девушка была недурна, очень  недурна,  но по тому,  как смотрел на нее парень, ясно было, что она гораздо красивее, чем на фотографии. Итак, почему же представители народа никогда не оказывают­ся побежденными? Почему они всегда умны, сильны, осмотритель­ны? Мысленно Джанали-муаллим уже экзаменовал стоявшую ря­дом девушку, лица которой не видел. Ответь, только не спеши, подумай,  припомни  все сказки,  которые  когда-нибудь  слышала или читала. Не бойся, я тебе помогу... Не знаешь? Сказок не зна­ешь? Ни одной сказки? Не может этого быть! Бабушка у тебя есть? Бабушка, бабушка! Мать отца или матери. Или няня. Была няня и не пассказала тебе ни единой сказки? Такого не бывает! Джанали-муаллим разнервничался, будто и впрямь принимал экзамен. Ну хорошо, этого ты не знаешь — оценка будет ниже. Но, может ты скажешь мне, что такое вообще сказка? Да, сказка. Одна из самых распространенных форм устного народного творчества. А? Не знаешь... И этого не знаешь. Не знаешь, что такое сказка, и хочешь поступать на филологический. Ладно, отвечай по билету. Но...

Но это действительно была красивая девушка. Теперь она стояла перед задней дверцей троллейбуса в двух шагах от Джанали-муаллима. Девушка собиралась выходить, и свет в слегка обал­девших глазах парня, стоявшего на другом конце троллейбуса, постепенно мерк.

«Дочь Портного...» Да, земляк, она ушла. Ушла. Ну а раз ушла, что толку глядеть ей вслед? Садись, милый, и не горюй. Ответь-ка ты на мой вопрос. Скажи, почему в сказках представители простого народа никогда не проявляют слабости? Они — нет, а ты про­являешь. Очень даже. Иначе бы ты не пожирал ее глазами, не было бы у тебя этого обалдевшего взгляда. И девушка поняла бы, что ты настоящий парень, мужчина, что другого такого не найти. А теперь что она о тебе думает? Только одно: деревня. Она тебя, можно сказать, и за человека-то не считает. Ты же знаешь: сейчас деревенские девушки и то не хотят иметь дела с деревенскими — лучше меня это знаешь. А насчет ответа на мой вопрос, извини, земляк, это тебе еще рано знать. Узнаешь, непременно узнаешь, если, конечно, не дурак. И поймешь, почему в сказках истинные представители народа никогда не терпят поражения... Если ты не дурак, ты когда-нибудь поймешь, что в той девице нет ни солнца, ни моря, ни подсолнуха — это всего лишь платье. Есть мышцы, кости — плоть, но сказки нет. Нету. И тогда ты поймешь, что ты действительно деревня. Самая что ни на есть. И тебе станет за сегодняшнее стыдно. Но сейчас еще рано. Сейчас ты — одна сплошная сказка. Сейчас ты вполне мог бы побежать за такой даже на четвереньках. Но если, случись, тебе повезет, и ты попадешь экзаменоваться ко мне, я за одно твое сердце, где еще живут сказки, поставлю тебе роскошную пятерку. Чтобы ты хоть раз в жизни почувствовал, что «деревня» — это не так уж плохо... Что? Разве ты не выходишь? Ну, привет, земляк, я пошел…

3

. Первый вопрос в первом билете был: «Изображение в азер­байджанской советской литературе классовой борьбы в деревне в период коллективизации». Джанали-муаллим от нечего делать заглянул в другой билет. Потом положил его на место и стал ук­радкой следить за девушкой в цветастом платье, притаившейся на последней парте. Дело в том, что платье на ней было точь-в-точь из такой же материи, как у его соседки. Он приметил это платье еще в коридоре, до экзамена. И уже там, в коридоре, его снова стали мучить эти чертовы цветы, во время экзамена этот вопрос no-прежнему не давал ему покоя. Арбуз так цветет? Или горох? Может, земляника? Постой,, постой, а просо? Бывают у проса цве­ты? Нет, у проса цветов не бывает. Просто оно, как начинает поспе­вать, краснеет. Как семечки инжира... А конопля?.. Что? А, вы готовы? Пожалуйста...

Те, что первыми вошли в аудиторию, один за другим подходи­ли к столу. На смену им появились другие, тоже тянули билеты, готовились, отвечали, уходили. А та, на последней парте, все сиде­ла. И, как ни странно, Джанали-муаллима даже устраивало, что она все сидит. Во всяком случае, он не собирался торопить девушку. Значит, не просо. Но тогда что же? Они ведь не очень красные, темно-розовые, как цветок граната. Хотя нет, у граната цветы поярче... Простой, дорогой, ты неточно определяешь метафору. Не спеши, подумай, ты ведь знаешь, я вижу... Ну так как же, Джанали-муаллим, вспомнишь ты, что это за цветок за проклятый?.. А девка чего-то хитрит — как пить дать! Сидит, поглядывает во­ловьими своими глазами. Ну чего ты глядишь, чертовка? Знаешь, так выходи отвечай, не знаешь, получай свою двойку и выкатывай­ся! Во-первых, я ведь не из тех, кто ставит пятерки за красивые глазки. (Если бы так, меня бы уж давно ввели в приемную комис­сию). Во-вторых, моя дорогая, в таких платьях на экзамен не ходят. В таком только на свидание идти. А в-третьих.. Третий вопрос пока оставьте, по второму еще мало сказали, там есть о чем говорить. Нет, нет, я абсолютно никуда не спешу. И вы не спешите. Не торо­питесь, скажите все, что знаете. Так... Правильно... Кое в чем вы разбираетесь, тройка есть. А насчет четверки, это зависит от сле­дующего вопроса. (Нет — к матери надо поехать, обязательно надо поехать... Вдруг, не приведи господи...)

За экзаменационный стол уселась бойкая, речистая деревен­ская девушка и пошла сыпать словами. Джанали-муаллим не осо­бенно вникал в суть, потому что точно знал: отличница. Он чувствовал это по голосу девушки, по тому, как она на него поглядывала. По значительности, с которой произносила каждую фразу. И странно, пока она говорила, он ни о чем не мог думать. Текст учебника был заучен девушкой до последней запятой, она метала слова, как дробь, дробь эта била его точно по мозгам, и мозг отказывался работать. Он хотел было остановить абитуриентку, но та все сыпала, сыпала... Видно было, что она наслаждается своим ответом. Джанали-муаллим заглянул в ее экзаменационный лист: так и есть — две пятёрки.

«Достаточно! — сказал он. — Довольно!» Джанали-муаллим вздрогнул от собственного голоса. Девушка замолкла в изумлении — она ничего не поняла. «Разрешите, я взгляну на ваш билет. Значит, первый билет. Так... Ясно... Переходите ко второму вопро­су: «Сюжет».., Не так громко, чуть тише, пожалуйста». Да не строчи ты, как автомат!.. Побереги силы, пригодятся. Выйдешь на три­буну и от имени коллектива будешь говорить под бурные, продол­жительные аплодисменты... А не можешь ты привести пример какого-нибудь сюжета? Например, сказочного... А? «Скажи, Дочь Портного, сколько цветов на грядке рейхана?..» Есть такая сказка, может, слыхала? Нет? А, черт с тобой!.. Я знаю — тебе нельзя задавать такой вопрос. К ректору побежишь, скандал подымешь. Слезы лить будешь — с горошину: завалить хочет, сбивает, вопро­сы задает вне программы!.. И прочее, и тому подобное... Объяс­няй потом вам, двум невеждам, что литература состоит не только из длиннющих сказок, составляющих глубокосодержательное творчество Алигулу или Велигулу, что существуют еще на свете и настоящие сказки. «Семь дней, семь недель, семь месяцев, семь лет подряд Шахский Сын каждый вечер выходил на веранду и за­давал Дочери Портного свой вопрос, и умная Дочь Портного каждый раз давала ему один и тот же ответ. Сын Шаха вырос, стал взрослым юношей. Дочь Портного день ото дня становилась кра­ше: увидит ее человек — рассудок теряет... Как говорится, всякому плоду с ветки падать, каждому цветку быть когда-нибудь сорван­ным. Но как ни старались люди, Шахский Сын не хотел жениться. И от портновых дверей сваты уходили ни с чем. И велел Шах при­звать к нему сына своего и наследника. «Трон, — говорит, — твой, корона твоя... Весь мир покорен тебе: от Тебриза до Дербента с железными его воротами. Неужто не приглядел в цветнике подлунного мира какую-нибудь из роз? Неужели ни одна не полю­билась?» Понял Шахский Сын, что кроется за такими словами. «Знаю, — говорит, — отец, чего ты хочешь — открою тебе мою тайну... Близко ли, далеко ли яблонька стоит, яблочко на ней на­ливное, увидел я его и присох сердцем, разреши, пойду да со­рву?» Обрадовался шах: «Это дело, сынок!» Но как назвал ему сын имя портновской дочери, Шаху даже нехорошо стало. Так ему стало плохо, милая ты моя, что в глазах потемнело. Видит Шахский Сын, что с отцом творится,—бух ему в ноги. «Раз, — говорит, — такое дело, дозволь, я убью ее! Потом твоя воля: на ком прикажешь, на том и женюсь, а пока жива она, нет мне счастья». Продолжение сказки Джанали-муаллим помнил смутно. Положение создалось безвыходное, пришлось Шаху дать сыну разрешение на убий­ство. Устроили свадьбу ему с Дочерью Портного, только не настоя­щую (настоящая потом должна была быть — с дочкой визиря). Обещал Шахский Сын, что как выпьет чашу ее крови, так и явится на настоящую свадьбу. Взял кинжал и пошел делать черное свое дело; но умница Дочь Портного разведала про злой замысел, не легла на свадебную постель, а сунула под атласное одеяло бурдюк с дошабом, а сама же спряталась за занавеску. А Сын Шаха вспо­рол кинжалом бурдюк и давай пить — так пил, словно умирал от жажды: чашу за чашой, чашу за чашой — сколько он их испил, не счесть... И захмелел Шахский Сын от вареного виноградного сока, захмелел и забыл и про свадьбу, и про визиреву дочь, и про свое обещание — стоял с кинжалом в руке над свадебной постелью и горючими слезами заливал атласное одеяло. Потом приставил он острие кинжала к груди, и вдруг слышит знакомый голос: «Ска­жи, Шахский Сын, сколько на небе звезд?» И Дочь Портного с улыбкой на устах вышла к нему из-за занавески. Шахский Сын зарыдал и впал в беспамятство. Сколько он так пролежал, неизве­стно, но в конце концов пришел в себя. И, как это бывает в каждой сказке, свадьба была, пир был на весь мир, сорок дней и сорок ночей, а потом стали жить они в счастье и согласии».

Джанали-муаллиму почему-то не нравился такой конец. И не переставая внимательно слушать сменяющих друг друга абитури­ентов, поглядывал на девушку в цветастом платье, до сих пор так и не поднявшуюся с места. Джанали-муаллим размышлял о том. что, если он Шахский Сын, так никогда и не протрезвев, ушел 6v в пустыню и стал отшельником, любовь в этой необычной сказке казалась бы еще сильнее, глубже... «Сорок дней, сорок ночей праздновали во дворце свадьбу, но Шахский Сын так и не прот­резвел. Напрасно визирева дочь, откидывая атласное одеяло, при­открывала белоснежную грудь, Шахский Сын ничего не видел, ниче­го не слышал, ничего не понимал — он был пьян, пьян любовью. «Лю­бовью надо переболеть, кто не испытал ее, не поймет...» — кажется, это сказал Физули... Чтобы привести Шахского Сына в себя, призвали к нему Дочь Портного. Но и тогда не протрезвел Шах­ский Сын и не узнал своей любимой...» Нет, появление Дочери Порт­ного — это уже слишком, это уже не сказка, а «Лейли и Меджнун». Причем «Лейли и Меджнун» не Низами, а Физули. Низами го­раздо реалистичнее, он—педагог, а потому в его «Лейли и Меджнуне» разум превыше страсти. Физули — другое дело...«Такая болезнь во мне — слаще сотни бальзамов...» Низами в жизни не сказал бы подобного уже потому, что духовно здоров был, как бык... К тому же реалист. Самый что ни на есть неисправимый реалист...

Ага, значит, ты все-таки решилась, цветастая красотка? Садись. Давай твой билет, посмотрим, про что ты собираешься нам рас­сказать...

 

4

Ужасно было не то, что цветастая девушка вместо билета про­тянула ему какую-то бумажку. Весь ужас был в том, что бумажка написана была его собственной — Джанали-муаллима — рукой. «Во-первых, пламенный привет славному сыну Бузбулака от его земляков! Во-вторых, да будет вам известно, что подательницу сего зовут Диляра. По двум предметам она уже имеет пятерки. Теперь «пять» с вас, «три» с нас. Извини, Джанали, что не смог разыскать тебя до экзамена. Я тут рядом, за стенкой, принимаю историю. От тебя требуется клочок бумажки — имя и фамилия экзаменатора. Напиши и отдай Диляре, она передаст мне. Слава великой советской литературе! Фети».

Что ж, все ясно. Фети — это Фетдах. В школе его так звали. В Бузбулаке его и теперь многие зовут Фети. Но почерк! Значит, он у Фетдаха так и не изменился. С третьего по седьмой класс они сидели за одной партой. В третьем классе Фети еще не умел толком писать. В начале второй четверти директорша Зиянет Шекерек кызы (чтоб тебя разорвало, ведьма!) стала проводить в жизнь очередной новый принцип: «Передовые должны подтя­нуть отстающих. В Бузбулакской школе не должно быть неуспева­ющих». Она перетасовала весь класс, пересадила всех с места на место, и в результате бедняга Джанали оказался за одной партой с Фетдахом. С этого дня Фети списывал у него все: и контрольные, и диктанты, и домашние задания. Когда они были в четвертом классе, Джанали вдруг обнаружил, что почерк у Фети точь-в-точь как у него. Позднее это заметил и учитель Гулели-муаллим и не­медленно отсадил Фети, но, к сожалению, было поздно. Когда Гулели-муаллим отсадил Фети, они учились уже в седьмом классе, и Джанали ничего другого не оставалось, как только изменить свой почерк. Он попробовал это сделать, но безуспешно. Потом бросил об этом Думать, забыл. Зато долго не мог забыть чуреки и пендир, которые притаскивал ему из дома Фети в расчёте .на позволение списать задание... Отец Фети был тогда кладовщиком. А председателем колхоза был Али оглы Семендар. А, вспомнил! Допёр все-таки, Джанали-муаллим! Горицвет! Горицвет, черт его подери!..

Довольный тем, что вспомнил, наконец, какой это цветок, Джа­нали-муаллим забыл даже, что держит в руках не экзаменацион­ный билет, а записку. С чувством огромного облегчения он спо­койно, с явным удовольствием смотрел на цветастое платье де­вушки. Потом перевел взгляд на ее лицо и только тут вспомнил, что держит в руках не билет, а записку Фетдаха.

«Так... «Пять» с вас, «три» с нас...» «Пять» — это пятерка, ясно, а «три»? Может, он хочет сказать, что, если я устрою это дело, цена мне будет тройка?.. Но почему? Какая-то здесь загвоздка... Тройка... Тьфу, черт!»

— Вот что, девушка, идите-ка подумайте еще. Я вижу, вы не готовы.

Джанали-муаллим и сам не мог понять, зачем, собственно, посадил ее обратно на место. Вероятно, потому, что не знал, как поступить. Время хотел выиграть. Но когда девушка снова села на последнюю парту, Джанали-муаллим понял, что поступил правиль­но. Что в создавшемся положении это единственно верное реше­ние: не привлекать ничьего внимания, не нарушать нормальный ход экзаменов. Будто ничего не случилось. Будто не было ника­кой записки. Так-то оно так, но готовившиеся отвечать ребята, кажется, заметили что-то. Это уже плохо. Это уже никуда не годится. Что бы такие ребята хоть на минуту сочли его жуликом — это было Джанали-муаллиму в высшей степени неприятно,

За стол сел парень, он был очень бледен. Джанали-муаллим улыбнулся ему, улыбнулся, чтобы подбодрить — не бойся, и еще чтобы эта, на последней парте, Диляра или как ее там, не думала,   что  Джанали-муаллим   взволнован,   в   панике.   Пусть   не надеется, что эта бумажонка вывела его из равновесия.

«Пять» с вас, «три» с нас...» Да. А у тебя явные способности, парень... Хороший язык... Говоришь свободно, своими словами. Хорошо. Так и давай. Когда парень, успокоившись, заговорил уве­ренней, Джанали-муаллим снова скосил глаза на девушку: точно — горицвет! И подумал, есть ли это слово в литературном языке,
потому что слышал его только в Бузбулаке, в то время, когда председательствовал там Али-оглы Семендар. Отец Фетдаха, Керим, был тогда кладовщиком в колхозе... Большое поле пшеницы, и посреди этого поля, где только-только заколосилась пшеница, — мальчик по имени Джанали. Председатель колхоза Али-оглы Семендар шагал по пояс в пшенице, наклонялся, с корнам вырывал пышно разросшиеся кустики горицвета, в ярости отбрасывал их и на чем свет стоит крыл кладовщика Керима: «Сукин ты сын... Такая у тебя, значит, семенная пшеница?! Ну, мерзавец! Ну, сукин
сын! Хлеб сгубить!.. А ведь как распинался! Как клялся! Чтоб в семенной пшенице столько сора!» Самое ужасное было то, что, один за другим вырывая кустики горицвета и честя кладовщика, предсе­датель шел прямо на Джанали. Мальчик хотел бежать, но ноги вдруг стали ватными. И руки сразу перестали слушаться. Если бы
у Джанали не отказали руки, он хоть бы сунул его за пазуху — тот мешочек с пшеницей — в нем и была-то горстка... Сначала Джана­ли увидел лицо председателя, серое-серое, потом пучок горицве­та в его руке. А потом, Джанали, наверное, уже ничего не видел, потому что в то, что случилось потом, немыслимо было поверить: председатель Али-оглы Семендар вдруг повернулся, словно заметил змею, и молча, даже перестав ругаться, зашагал обратно. Али-оглы Семендар застал среди только что заколосившейся пшеницы вора — и ушел... Председатель Али-оглы Семендар! Может, он не заметил Джанали? Может, ему и впрямь попала под ноги змея?
А может, это просто был сон? Обыкновенный сон... Когда предсе­датель ушел, Джанали долго еще сидел среди пшеницы. Потом хотел опростать мешочек — рука не поднялась высыпать пшеницу на землю. Он доверху наполнил его, карманы тоже набил зерном. В тот день они с матерью долго вышелушивали зернышки, не­множко поклевали так, а остальную пшеницу пожарили на сково­родке, посыпали солью и съели. Назавтра стало известно, что в правлении составлен список: семенную пшеницу, что осталась от сева, будут раздавать семьям фронтовиков — по полпуда на
семью. Когда, получив эти полпуда, Джанали нес зерно на мельницу, он лицом к лицу встретился с председателем. Остановился снял с плеча мешок и положил его на камень, чтобы вежливо поздороваться с ним. Джанали думал, что­ ответит и пройдет
мимо. Но председатель не прошел мимо. Али-оглы Семендар взял в руку мешок, подержал на весу, словно хотел убедиться, будет ли тут полпуда, потом развязал и стал не спеша перебирать пшеницу. Джанали увидел, что в пшенице действительно полно семян горицвета. Плоские, похожие на чечевицу, только помень­ше. Вообще-то горицвет — это неплохо. В пшенице он обязатель­но должен быть — от него хлеб вкусней. Но горицвета должно быть в меру. Если его слишком много, тесто не подойдет. И хлеб получается невкусный, и цвет не тот, — во всяком случае, в те хлебные еще времена в Бузбулаке многие так говорили... У Джа­нали бешено колотилось сердце — в деревне, наверное, было слышно — он боялся, что Али-оглы Семендар припомнит ему тот случай. Но ни тогда, ни после председатель ни словом не обмол­вился о той встрече. Будто ничего не было. Будто и быть не мог­ло... Да и правда: Али-оглы Семендар средь бела дня застал в кол­хозной пшенице вора и, даже не отругав его, молча повернулся и ушел — такого действительно не могло быть.

И все-таки было, милый. Было. И такое бывает на свете. С го­рицветом дело обстояло именно так. Он и теперь еще небось растет в Бузбулаке. Впрочем, нет, потому что горицвет рос только средь бузбулакской сортовой пшеницы, а в Бузбулаке она давно перевелась. Нерадивость колхозников, щедрость колхозных руко­водителей... Одно, другое, третье... Кроме того, ты же знаешь: там, где Керим, чистого семени не жди. Думал ты когда-нибудь, что за штука — чистое семя? Это сложно, милый, очень сложно. Целая наука. Философия. Не хлебом единым... «Спросил огурец у чинара: «Скажи, братец, что мне делать, чтоб стать таким же высоким?» Чинар отвечает: «Не станешь, потому что для живота растешь». Как сказано, а? «Для живота растешь»!.. Да будет земля тебе пухом, Гулели-муаллим!.. Уж на что могуч был председатель Али-оглы Семендар, и тот не смог сохранить чистоту семени. Сейчас-то его в Бузбулаке ни в грош не ставят (это раньше ценили там настоящих мужчин). Есть у дяди Семендара пара ульев, пяток кур — голодный не сидит. Сейчас он окапывает во дворе деревья, закладывает корм в улья. Когда дядя Семендар достает в мае первый мед — он наверняка угощает и Керима: сосед. В Бузбула­ке с незапамятных времен такой порядок: корова отелилась, несут молозива, барана зарезали — мяса, мед достают — медку. Сосе­ду обязательно выделяется доля. Угостить-то он Керима угостит, но и посмеяться случая не упустит. Старый ты, скажет, пройдоха, а не будет поблизости баб с ребятишками, и покрепче чего сказать может. Только проку-то? Не трогают Керима всякие такие выска­зывания, потому что прекрасно знает: будешь вникать в подобные вещи, колхозная птицеферма ни на грош дохода не даст. Где у него время вникать в слова отставного председателя. Он же к курам приставлен, они, проклятые, привычку взяли — черт-те где несут­ся. Курятник знать не хотят, кладут яйца где какой любо. Да ведь еще что удумали, подлые: несется, так хоть бы разок кудахтнула!.. Поди узнай, где она яйцо положила? Если во всякие там насмешки вникать, кто яйца по кустам искать будет? Глаза-то уже не те. Пока он по кустам рыщет, ребятишки все до единого повытаскивают. Выполни тогда план! Потому и приходится брать свои деньги да и в Баку, в магазин! Сколько Керим из Баку перевозил корзин с яй­цами, никто точно сказать не мокнет. Цена же зависит от сезона. Зимой яйца идут по рублю за десяток, весной, перед Новрузом, Керим берет рубль за пяток. И летом не спускает цену - летом в Бузбулаке приезжих полным-полно... Да. Джанали-муаллим, ты полагал, что Фетдах там, в Бузбулаке, а он, выходит, здесь. Здесь сукин сын!.. «Пять» с вас, «три» с нас...» «Три»... А-а-а, дошло!. Деньги! Точно — три сотни! Ну уж если этот собачий сын мне триста оговорил, значит, себе никак не меньше. Так... Пятерка — шестьсот рублей. Три «пятерки» — тысяча восемьсот. А цены у них неплохие... Цена науки. Цена института... Цена нации. Тьфу, госпо­ди! Опять все в голове перепуталось — нация-то при чем?.. Нация здесь абсолютно ни при чем. Нацию ты оставь в покое, Джанали-муаллим! Так, ну что ж, иди сюда, милая! Посмотрим, чего ты стоишь?..

Кажется, девушка встревожилась. Она вдруг изменилась в лице

— По какому билету будете отвечать, дорогая моя?

— Ой, что ж вы меня так называете?..

— Хорошо, не буду. По какому билету будете отвечать, Диляра-ханум?

— Я еще не ханум.

Ясно. Хочешь сказать, что ты еще девица. Девушка. Невинна; чистая, доверчивая девушка. Возможно, у меня нет оснований сомневаться в твоей невинности. У меня к тебе один-единственны вопрос: что такое наш мир?

— Что вы говорите?

— Я спрашиваю:  что есть наш мир?

Наконец-то бедняжка поняла: свой человек. И сразу перестала смущаться. Волнение, неуверенность, робость исчезли мгновенно.

— Очень трудный вопрос, товарищ преподаватель, — кокетли­во сказала девушка.

— Можете вы ответить или нет?

Могу. Папа говорит: наш мир — гнилой фундук... А мама... Забыла... Мама как-то интересно говорила...

Сперва Джанали-муаллим аккуратно сложил записку Фетдаха и на глазах у девушки положил ее в карман рубашки. Потом вывел в экзаменационном листе аккуратную двойку.

— Идите, — сказал он. — Идите и скажите папе, и маме скажи­те, что наш мир не фундук, а яблоко.

Джанали-муаллим ждал, что девушка переполошится, зарыдает, поднимет скандал. Но она не закричала, не заплакала — подня­лась и молча пошла к двери. В дверях обернулась, взглянула на него. Без единого слова. Девушка ушла, но экзамен не кончился, и хотя в аудитории сидело еще пять человек, стол перед Джанали-муаллимом долго оставался пустым. Он никого не вызывал. И ни­кто из сидевших в аудитории не спешил к. экзаменационному столу. Некоторое время Джанали-муаллим молча смотрел на этих пятерых. И они, эти пятеро, тоже не отрывали от него глаз. Джана­ли-муаллим видел в их глазах уважение, любовь, восхищение и вспомнил Гулели-муаллима. Необычная лауза кончилась, экзамен пошел своим чередом, а Джанали-муаллим слушал ответы абитуриентов и видел перед собой Гулели-муаллима.

«...Наш мир... Мир — это твои глаза. А что такое глаз челове­ческий? Светильник разума. А разум? Разум то, что отличает чело­века — высшее творение природы — от остального животного мира... Зачем бог дал глаза животным? Чтобы те могли насытить брюхо. А человеку? Чтобы созерцать, видеть мир...» Так что же нужно человеку, чтоб видеть мир? Скажи, Фети! Подумай, поду­май! Пошевели ленивыми мозгами! Ну, что молчишь? Чего тара­щишь глаза? Я что, зря сотрясаю воздух?! Ну объясни, Фети: чем ты отличаешься от животного? Есть между вами разница? А если нет, возникнет ли она когда-нибудь? «Огурец сказал: братец чи­нар...» Эх, Гулели-муаллим, да будет земля тебе пухом, ты хорошо умел сказать об этом. «Наша земля, наш мир — из камня, не из мяса, но если на него без конца плевать, он станет смердящей падалью!» Гулели-муаллим часто повторял это. Кто-то где-то про­изнес глупую речь — миру в лицо плюнул. Книгу вчера прочел — известный поэт, а наплевал человек миру в лицо. Гулели-муаллим говорил так и когда обнаруживал опечатку в учебнике, и когда сапожник Аллахверди наспех латал его видавшие виды ботинки. И когда, отвечая у доски, ученик начинал кружить вокруг да около, Гулели-муаллим говорил: «Давай-ка, верблюд, кончай плеваться! Я тебя урок отвечать вызвал». Слова Гулели-муаллима стали бузбулакским фольклором, вошли в поговорку. Ребятишки повторяли их в шутку, но ты не шутил, Гулели-муаллим. Ты прекрасно пони­мал этот мир. Насквозь его видел... Весь наш огромный мир. Да так ли уж велик этот мир? Как может он быть велик, если какой-то поганый грипп вчера начался в Гонконге, а сегодня уже в Баку. Из Баку перекинулся в Москву, оттуда в Прагу, в Париж, в Мадрид, Яр Лиссабон... Нет, не так уж велик наш мир. И если все время плевать на него, его и впрямь можно превратить в погань. А что тогда будет? А тогда будет то, что нельзя станет жить на свете. Тебе. Мне. Али. Ивану. Гансу. Джону... Одни Фетдахи смогут су­ществовать в мире. Погаснет светильник, разума. Людей нельзя будет отличить от животных. Исчезнет чистое семя. А потом? Что будет потом? Потом мир действительно превратится в гнилой фундук!.. «Пять» с вас, «три» с нас». Нет, извести надо Фетдахову породу! Стереть с лица земли. Трудно? Конечно, трудно. А легко в такую жару сдавать экзамены? Парню вон как достается... Так, какой у нас вопрос?..

Джанали-муаллим громко и внятно прочел стоявший в билете вопрос. Потом не спеша стал объяснять суть его сидевшему перед ним абитуриенту. И одновременно думал, что сразу же после экзамена надо поехать на вокзал и за неделю вперед взять билет в Бузбулак. Только непременно в мягком, потому что в это время года изо всех остальных вагонов и теперь несет, наверное, прокис­шими арбузами...

 

Hosted by uCoz