Лев Аскеров
Данное
художественное произведение, любезно предоставленное автором,
распространяется в электронной форме на некоммерческой основе при условии
сохранения целостности и неизменности текста, включая сохранение настоящего
уведомления. Любое
коммерческое использование настоящего текста, а также копирование и
размещение на других сайтах без ведома и прямого согласия автора НЕ ДОПУСКАЕТСЯ. |
(С) Лев Аскеров, Баку
Из жизни у моря
рассказы
Войдите
в огонь вместе с входящими.
Коран.
Сура 66.
- Начальник! - улучив момент, шепотом позвала его осведомительница по кличке Ворона.
Касумов поморщился.
"Нагнала-таки! Сучье
отродье!" - выругался он про себя и готов был наорать на нее.Что ты,мол,
драная Ворона наушничаешь при всем честном народе! Есть порядок. Заходи
в оперативную часть и все, что
имеешь - выкаркивай. Как положено. По
форме. Если там сочтут нужным - доложат мне.
И еще Касумов придумывал как
пропесочит оперативников, которые поволяют своим внештатным сексотам прямо на
улице останавливать начальника
райотделения ГПУ и нашептывать ему.
Однако, кричать на нее и
гнать от себя он не стал. И
хорошо, что сдержался. То, о чем она
фискалила, лично для него представляло
немалый интерес.
Заглядывая в
сердитое лицо начальника,
Ворона говорила быстро, но разборчиво.
- Ренка-потаскуха, дочь
врагов народа, удавила младенца... Рожала дома. Помогала ей соседка спекулянтка
- Сакина... Утром я заходила к блуднице. Она - без живота... А под кроватью
ведро с мертвым малышом... Сакина
сказала мне, что Ренка родила мальчика
и мальчик был здоровым.
От того места, где настигла
его Ворона, Рена жила совсем рядом. Здесь же за углом, находилась контора
управления домами.
-
Позови
ко мне управдома. Быстро! - закуривая
папиросу, приказал он.
... Рену Дадашеву, которую
сексотка называла потаскухой, Касумов хорошо знал. И ее, и всю ее семью.
Она жила на Карантинной.
В том же самом доме, во дворе которого Касумов еще недавно, с двумя такими
же, как он, студентами-заочниками снимал квартиру.
Отец Рены, Дадашев Аждар Рзаевич - смуглый, коренастый мужчина
с характерным нухинским
говорком, занимал большую
должность - заместителя Наркома строительства.
Соседи видели его редко. Утром
рано, когда за ним приезжала черная "эмка", и поздно
вечером, когда она
привозила его. А мать
Рены - Мимилия Ильинична - белокурая,
статная европейская еврейка, учительствовала. Вела уроки немецкого языка. В общем,
семья интеллигентная. Теплая.
Душевная. Кому-кому, а соседям
это было известно лучше всех.
Аждар Рзаевич с Касумовым
познакомился сам. Во время
застолья. В тот день Мимилия Ильинична,
в честь поступления дочери в университет, прямо во дворе накрыла стол. И все, молодые
и старые жители этого
дома собрались за ним одной
дружной компанией. Как родные. Искренне и горячо любящие друг друга люди.
Поднимая здравицу за
присутствующих Аждар Рзаевич сказал,
что он давно и хорошо знает всех, кроме молодого офицера, который стеснительно
прячется за вазой с яблоками.
- Так это Адик, папа! -
звонко выкрикнула Рена.
Покраснев, Касумов вскочил
с места и
по-военному, громко отрапортовал:
- Старший лейтенант
Адыль Касумов, товарищ зам.Наркома!
- Садитесь, молодой человек.
Оказывается я вас знаю. Кстати, мотал присланный вами, был
отменный.
В этом, как впрочем и в
других бакинских дворах, было принято по поводу и без повода угощать соседей
разными вкусностями. А тут, днями,
земляки из Кельбаджар привезли ему посылку
от родителей. Завернув в бумагу немного мотала, домашнего сливочного
масла и баночку меда Адыль
поднялся к Дадашевым. Дверь
открыла Мимилия Ильинична.
- Это - вам. Из родного села прислали, - смущаясь
протянул он сверток.
Мимилия Ильинична
всплескнула руками.
- Боже! Какая прелесть!...
Реночка, посмотри какие дивности принес Адик... Спасибо... Себе то
оставил.
Мимилия Ильинична приняла эту
безделицу как царский дар. Хотя могла и отказаться. Ведь жили они в достатке.
А вечером другого дня к ним
забежала Рена.
- Ребята, - обратилась она к парням, живущим вместе с Касумовым, - где Адик?
- В соседней
комнате заперся. Диплом
пишет, - сказал один из них.
- Вот счастливчик! Уже -
диплом. Позовите его.
Она протянула Адылю большую
коробку шоколадных конфет.
- Это тебе от папы. Мотал
твой ему очень понравился, - сказала она, а потом,
засмеявшись, добавила:
- А это всем вам от нас с
мамой.
И Рена поставила на
стол дорогущую по тем временам бутылку массандровского вина.
Никакой потаскухой она не была. Не
верил он в бабье злоязычие. Да,
Рена была красива. И еще как красива.
Дети от смешанных браков, как заметил Касумов, привлекательны. И, что
правда то правда, Адыль до беспамятства был влюблен в нее. И не только он. Сама же она никому никаких надежд
не оставляла. Вела себя строго. Скромно. В отличие от многих своих подружек из
начальствующих семей крикливо не одевалась. Адылю это нравилось. И он был счастлив
каждый день, по утрам, выходить с ней со двора. Он шел на
работу, она - в университет. Это
было им по дороге.
Позже, когда Касумов получил
диплом и повышение по службе, ему для жилья выделили неплохую ведомственную
комнатушку. Новая квартира
находилась на соседней улице и их утренним прогулкам
пришел конец. Однако, с Реной и Мимилией Ильиничной ему не раз приходилось встречаться. Даже иногда, по
старой дружбе и их
приглашению, заходил к ним в гости.
Уже на втором курсе у
Реночки появился жених. Счастливчиком стал молодой ученый Арон Кац. В неполные
26 лет, защитив диссертацию, ему присвоили степень кандидата геолого-минералогических наук. Коллеги отзывались о
нем, как о восходящей звезде в науке. Арон изобрел какой-то новый метод добычи
нефти на площадях старых месторождений,
который геологи окрестили
"Вторичным методом".
Но пожениться Рена с Ароном
не успели. В одну из ненастных ночей АзГПУ арестовало Аждара Рзаевича и Мимилию
Ильиничну. Рену не тронули, хотя из квартиры выселили.Она стала жить в подвале
того же дома. Арон помогал ей приводить его в порядок. А вскоре был схвачен и
Кац. Его взяли как автора вредительского способа добычи нефти... Рена же
еще с месяц находилась на свободе. Но
беда стукнула и к ней в подвал.
Вернулась она поблекшей, с
потухшими глазами и выглядела на все сорок лет. Потом соседи заметили, что
гордячка Рена в положении. И пошли грязные пересуды. Ее обзывали потаскухой,
блудницей, подзаборной шлюхой.
Из воспоминаний Касумова
вытащил управдом.
- Вызывали, Адыль Рагимович?
- Да. Пошли к Дадашевым... А
ты, - велел он Вороне,- беги в отделение и скажи, чтобы на
Карантинную прислали наряд...
Из подвала доносился
надрывный плач младенца. И сразу на
сердце стало легче. Значит мальчонку
она не убивала. И Касумов раздумал спускаться к Рене в подвал.
По-хозяйски ринулся туда только управдом. Переступил порог и ...отпрянул. Губы
его побелели.
- Товарищ Касумов...
Дадашева мертва... Повесилась,-
промычал он.
Адыль стремглав кинулся
вниз. Одним взмахом перочинного ножа срезав веревку, он мягко
принял в руки еще теплое тело Рены и положил его на каменный пол.
Поперек кровати, завернутый
в ветхое одеяльце, возился
отчаянно требовавший мамы малыш.
На столе, под чернильницей, лежал лист
бумаги.
"Посмертное
письмо", - догадался он и схватив
его, стал жадно читать.
"Я ухожу из жизни, - писала она. -
Это единственный и последний мой грех перед Богом. Перед Богом, но
не людьми. Умирая, я проклинаю
эту власть, напитавшую сердца людей собачьей злостью. Люди смеялись
надо мной. Издевались.
Называли потаскухой, сукой,
дрянью... Бог им судья.
Я проклинаю изуродовавшего мою жизнь начальника отдела АзГПУ Самвела
Григоряна. Он изощренными пытками принудил моих родителей и жениха
признаться в шпионаже. Их расстреляли. Он, садист Григорян, в первый
же день моего ареста изнасиловал меня. И делал это каждую ночь в течении 80
суток. Дитя, рожденное мною - дитя этого выродка Григоряна. Отдайте ребенка
ему.
Я знаю, для него все пройдет безнаказанно. Но есть Божий суд. И он
жестоко покарает всех "григорянов",
засевших в АзГПУ. Я ухожу без
злобы на людей. Они живут во
мраке. А вы, власть имущие - во лжи.
Рена Аждаровна
Дадашева"
Эту то записку
Касумов и показал Григоряну.
Самвела Саркисовича от нее прямо-таки перекосило.
- Потаскуха! - прошептал он, возвращая записку покорно стоявшему перед ним подчиненному.
Полные желтой ненависти
глаза его следили за тем, как Касумов,
бережно разгладил, а затем, сложив
вчетверо отправил посмертное письмо Дадашевой
в карман кителя. Но это было какое-то мгновение. В
следующее мгновение Григорян стал
прежним Григоряном. Каменно-высокомерным. Самоуверенным и презрительным ко
всему и вся. Он вразвалочку прошел к
себе за стол и, глядя в пространство, проговорил:
- Трудно мне, Адыль... Трудно... Нет умных помощников. Поэтому всякие проститутки
позволяют себе такое,- пожаловался он.
Григорян горестно
хмыкнул, сделал паузу и, закидывая ногу на ногу, добавил:
- Наконец, вчера мне
дали должность еще одного
зама... Как ты думаешь насчет этого?
- Положительно, Самвел
Саркисович. Покойники не должны хватать живых за ноги, -
отреагировал сообразительный Касумов.
И твердо, как наличные,
выложил на стол вчетверо сложенную Ренину записку.
- Отлично, Адыль Рагимович!
Григорян впервые
назвал его по
имени и отчеству, подчеркивая
тем самым новый статус подчиненного.
- А что будем делать с
малышом? - спросил Касумов.
- Я позвоню главврачу
роддома Валюше Коршуновой. Отвезешь к ней. Пару месяцев там его покормят
материнским молоком, а потом - в детдом...
Через два дня началась
война. А спустя неделю к Адылю
Рагимовичу, занявшему новый кабинет с видом на бульвар, позвонила Коршунова.
- Как записать вашего
младенца? - спросила она.
- То есть? - не понял
Касумов.
- Фамилию, имя, отчество.
Размышлять долго не пришлось.
Осенило сразу. Хитро улыбнувшись, он сказал:
- Записывайте...Фамилия -
Дадашев. Имя - Галиб - в честь будущей нашей победы. Отчество Аронович.
- Аронович? - услышал он
растерянный голос Коршуновой.
- Ничего не поделаешь. Так
звали его отца.
Звонок правительственной
связи раздался в самую сладкую пору
сна. Шел четвертый час пополуночи.
- Адыль Рагимович, - услышал
он голос своего заместителя Александра
Левашова.- У нас - прокол. Полчаса назад в своей квартире
была убита Манучарова Иветта Самвеловна и ее девятилетняя дочь.
- Кто? - переспросил
Касумов.
- Манучарова..., - и чтобы
было ясней, Левашов добавил:
- Ну та самая... Бандерша.
Содержательница бардака.
- Так это не прокол, Саша. А
нечто хуже.
Сна как не бывало.Это был
провал. Причем оглушительный. Ведь он, начальник следственного управления Прокуратуры Республики, лично от Первого
секретаря ЦК получил задание взять на разработку подпольный Дом
терпимости и наконец установить тех его
клиентов, кто ограждал бандершу Иветту
и ее грязное заведение от
разоблачений. Речь, разумеется, шла о зажравшейся партийно-правитель-ственной
элите.
В тот же самый день, после
беседы с Первым, Касумов установил за "Домом Иветты", как называли
бакинцы, тот известный всем притон, круглосуточное наружное наблюдение. Бросил
туда лучшие силы. Сам подобрал, умеющих держать язык за зубами,
профессиональных фотографов и кинооператоров.
Вчера со дня
операции минуло три месяца. И
вчера он своей властью продлил срок разработки еще на 15 дней. На всякий
случай. Хотя материалов со взрывными
фактами накопилось более чем
достаточно... И вот тебе на!
Нет. Первый не простит
смерть главного виновника и свидетеля. Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы
догадаться об утечке информации. Она
явно исходила от человека, у которого
сосредотачивались все донесения. А таким человеком был он - Касумов...
Правда и соблазн был велик.
Слишком уж крупная птица засветилась в "Доме Иветты". И 56-летний
Адыль Касумов снова поставил на сделку. Думал купить кресло Прокурора Республики.
Ему и в голову не
могло придти, что этот, попавший
ему в силки, благообразный, с пугливыми глазами,
партийный босс может предпринять столь
коварный шаг. Такого поворота
дела Касумов не просчитал.
"Нет, Первый не поверит
в случайное убийство. И будет прав. Надо - думать!" - сказал он себе и
решительно распахнув двери, шагнул в
квартиру убитой бандерши.
Смерть Иветты
была страшной. Обезумевший садист, вероятно, долго измывался над ней.
Пытал по-черному. Судя по
узнаваемым следам ожогов, гладил раскаленным
утюгом, резал грудь, выколол глаз... А добившись того, что
хотел, тем же утюгом истолок
череп. Но хуже всего было другое. На паркете, из кишок Иветты выложил слово
"Сука". Выкладывал, по
всей видимости, с нечеловеческим хладнокровием и большим
тщанием. Это больше всего и потрясло видавших
виды экспертов. Во всяком случае, следователь по особо важным
делам Карина Жамкочян,
увидев представшее, - лишилась чувств.
К моменту прихода Касумова в ней ничего не выдавало той минутной слабости, что свалила ее с
ног. Разве только зеленоватая бледность. В остальном как всегда собранная, отрешенно-холодная
и деловитая. Ее умные и жесткие глаза
метр за метром просматривали каждую из четырех комнат. Голос был четок и спокоен.
- Девочку не трогать! И
вообще ни к чему не прикасаться - донесся из спальни ее властный окрик.
Ей что-то возразили.
- Не препирайтесь! - оборвала
она. - Приведите лучше
фотографа. Начальника следственного
управления сумели поднять с постели, так, будьте любезны,
поднимите фотографа.
Касумову Карина Рубеновна
нравилась и как следователь, и как
женщина. Умна, обоятельна, грациозна. Он, не скрывая, восхищался ею. И сейчас, услышав ее слова, Касумов
возмутился отсутствием фотографа,
а затем, глядя в сторону
Левашова, обьявил:
- Следствием займется Карина
Рубеновна. Она докопается.
- Убийца, кстати, задержан,
- сообщил Левашов.
Оказывается ребята
"наружки" видели как
тот субъект прошел в квартиру
Манучаровой.
Дверь не взламывал. Он
что-то сказал и Иветта открыла ему... Через полтора часа к подьезду подкатило
такси. И из квартиры Манучаровой тотчас
же с двумя чемоданами в руках, вышел тот
поздний ночной гость. Ноша
для него, здорового парня, очевидно, была неподьемной. Чемоданы он
не нес, а волок... Хорошо
догадались одного из "наружки" послать вслед за
отьехавшим такси.
- В чемоданах, - докладывал
Левашов, - обнаружили большое количество
драгоценностей, около миллиона рублей, сто тысяч долларов и, принадлежащую Манучаровой соболью шубу. Паспорт
у задержанного оказался фальшивым. С явно подклеенной фотографией. На имя
Козлова Юрия Николаевича. Личность
устанавливается...
- Я все установлю, Адыль
Рагимович, -вмешалась Жамкочян.
- К 12 часам дня вы будете
обладать всей информацией ... Кто? За что? Почему?
...Жамкочян он вызвал к себе часа в три дня. Она была
грустна и оттого, наверное, еще прелестней чем
когда-либо.Казалось, что в иссиня-серых глазах ее лежит снег, а на нем мерцают золотые лоскуты закатного
солнца. Ну точь - в точь, как на
вершинах его родных Кельбаджар. Ему
страшно как хотелось взять
ее лицо в
ладони и...Она это почувствовала и с укоризной, мол не место, остановила
его.
- Хорошо, - нехотя согласился он.
- Дело в том, Адик,что я
сызмальства дружила с Иветтой.
- Но в “Доме Иветты” тебя не
засекали, - ввернул он.
- Да нехорошим
делом она занималась... Тем не
менее, согласись, какие у ней были
организаторские
способности! Какой была умницей!
Так сумела поставить дело, что
о ее “Доме” знали во всем СССР... При всем при этом, Адик, Иветта была несчастной женщиной. С
несложившейся личной жизнью. Ее надломил развод с Манучаровым...
- А что ты хотела от него?!
Он застал ее в постели с
любовником.
- Да за ней водился такой
грешок. Погуливала... Отец ее - Самвел
Саркисович часто устраивал
ей нагоняи. Переживал за нее... Ты кажется когда-то работал с ним?...
- Работал, - задумчиво
протянул Касумов. - Я
Самвелу благодарен за многое. Он научил меня нашему делу. Но особенно
за то, что Самвел рекомендовал тебя
ко мне на службу... Кстати, как
он? ...
- Болен. В клинике.
Подскочило давление...О случившемся
пока не знает...
- Ну ладно, Кариночка...
Давай о деле.
- Убийца рецидивист, - рубленными фразами докладывала она. - Дважды осуждался
за разбои. Год как в бегах. Находится
во Всесоюзном розыске. Работает в одиночку. Фамилия Кортиков Сергей
Иванович. Эта фамииля его приемных родителей.
Он взят был ими из детдома
в возрасте полутора лет. В
списках детского дома Кортиков значился
под другой фамилией... Дадашев
Галиб Аронович...
- Что ?! - вскинулся
Касумов. - Не может быть!!
- Правда странно...
Дадашев и вдруг Аро-нович, - поняв
реакцию шефа по-своему сказала Жамкочян.
- Страшно как странно, -
глухо проговорил Касумов.
- У меня в руках справка...
Посмотри...
- Не надо! Не надо! -
отшатнулся он от протянутой бумаги.
- Что с тобой, Адик. На тебе
лица нет.
- Ничего. Оставь меня.
Остановил он ее у самых
дверей.
- Карина, сходи к старику
Григоряну. Расскажи.
Самвел Саркисович проснулся
в прекрасном расположении духа. Весь
день хотелось петь. И он напевал. И шутил. И заигрывал с медсестрами. И зазывал
в палату ходячих больных, потучуя их разными яствами, от которых ломился стол.
Несколько раз звонил дочери. Телефон не отвечал.
- Ушла негодница,- жаловался
он, мерившему ему давление врачу.- Теперь придет без моей внучки. А внучка
у меня - чудо! Посмотрит, крикнет: "Дед!"
- и словно год жизни дарит.
Ближе к вечеру пришла
Жамкочян.
- Кариночка! Радость моя!...
Ты одна. Без Иветты.
- Что такое? Что
случилось? - почувствовав недоброе спросил он.
- Она не придет, Самвел
Саркисович...
И разрыдавшись, Жамкочян
стала рассказывать старику обо всем случившемся.
- Убийца, дядя Самвел,
выродок человеческий. Его зачал
зверь...
- Кто он? - спросил
Григорян. - Что за женщина родила его?
- Дадашев Галиб Аронович...
Так он
значился в списках Шувелянского детского дома.
- Что?! - вдруг
закашлявшись, выдавил старик. - Не может быть! Лицо его побагровело. Глаза
выпучились. И из полураскрытого рта с хрипом вырвалось:
- Потаскуха...
На похоронах семьи Григорян Адылю Рагимовичу неожиданно стало плохо. В сердце словно острыми клыками вцепилась
собака. Он вскрикнул и тяжело
повалился на изгородь чьей-то
могилы.
Очнулся Касумов в больнице.
Глядя в лицо склонившемуся над ним врача, он тихо не без ужаса прошептал:
- Арон?!… Это ты?!….
- Я - врач. К вам дочка.
- Арон… Не смотри так… Я
тоже мучался… Но жил… Это хуже, Арон…
- Папа, ты что меня не
узнаешь? Это - я … - сказала дочь.
Поймав ее за руку, Касумов
потянул дочь на себя.
- Рена… И ты здесь?… Такая
же… Нисколько не изменилась… Я тебя любил… Очень любил… Не молчи… Не молчи…
Виноват я…
- Это я, папа!… Лейла…
Доктор, что с ним?
Вместо ответа врач крикнул:
- Сестра! Срочно
реаниматоров!…
Глядя стынущими глазами на
дочь, Касумов с усталым отчаянием произнес:
- Боже! Страшна твоя
месть...
апрель 1997
Мелодия Неаполитанского
танца.
Саша Мусаев,
одиннадцатилетний воспитанник детдома, осторожно ступая на цыпочки, миновал
дверь ночной дежурной и остановился, чтобы посмотреть на часы, что висели как
раз напротив “дежурки”. Там, рядом с часами, тускло светила одна-единственная
на весь длиннющий и узкий коридор лампочка.
У мальчика было плохо со
зрением и чтобы рассмотреть циферблат и определить который час, ему требовалось
время. В тот момент, как он остановился, большая стрелка дрогнула и
передвинулась к цифре 3, а маленькая склонилась к двойке. “Вот это да!
Пятнадцать минут второго!”- прошептал он и тут же замер, прижавшись к стене.
За дверью “дежурки” что-то
невнятное, вполголоса, пророкотал бас, в ответ которому прозучал необычайно
нежный и певучий голосок, знакомый Саше совсем другими интонациями.
Сегодня дежурила учительница
Антонина Дмитриевна по прозвищу “Моряк”. Ее прозвали так, потому что к ней сюда, одно время приходил в гости
матрос - здоровенный детина в бескозырке, надвинутой на самые брови, и с
огромным синим якорем, выколотом на руке.
Саша никак не мог понять:
почему такая красивая, высокая, с золотыми волосами и строгими глазами Антонина
Дмитриевна, перед этим страшилищем становится совсем другой- насиропленной и
робкой. А глаза, прямо противно, становились, как у Вовки-подхалима из
четвертого “А”…
По ночам самые отчаянные
мальчишки и даже некоторые девчонки подкрадывались сюда, к ее дверям, чтобы
подслушать о чем матрос травит и подсмотреть, что они там запершись делают…
Сейчас к Антонине Дмитриевне
в гости ходит другой дяхан - тоже верзила, с черным, всегда насупленным лицом.
Приезжает на зелененькой “Ладушке”. Но прозвище “Моряк”, которое, кстати,
слетело с легкого языка Саши, так и осталось за учительницей.
За дверью Антонина
Дмитриевна как-то странно всхлипывала, а гость кажется успокаивал ее. Но Саше
сейчас все это было неинтересно. Не хотелось ни подглядывать, ни
прислушиваться. Ничего страшного с ней не случится. Однажды Вовке-подхалиму,
которому показалось, что его любимая учительница там кричит от причиняемой ей
боли, здорово влетело, когда он стал барабанить к ним в запертую дверь и вопить
на весь корпус: “Сюда пацаны! Антонину Дмитреевну бьют!”…
Напрасно на следующий день
ребята старались отыскать на открытых частях ее тела следы побоев. Было решено,
что синяки скрывает платье.
Саша снова посмотрел на часы
и уже поспешнее, но все также бесшумно, пошел дальше по коридору. Миновав еще
две двери, он оглянулся и быстро шмыгнул в девчоночью палату.
Гюля встрепенулась. Все то
время, пока у нее подмышкой лежал градусник и доктор что-то записывал в карточку,
она, застывшей статуэткой, оцепенело смотрела в одну точку. Туда, где за
колышущейся занавеской прятался вход из медпункта в палату изолятора…
- Открой рот, детонька.
Просьба доктора дошла до
нее, как сквозь сон.
“Детонька”- повторила она
про себя. И ласковая, теплая волна окатила сердце и вместе с ним, так, что
перехватило дыханье, взмыла куда-то вверх.
Гюля перевела взгляд на
женщину в белом халате. Что-то в ней, в этой незнакомой женщине, ей показалось
до боли родным и близким. Гюлины глаза ожили и в какой-то миг не то от радости,
не то от неизбывной скорби словно вскрикнули и полыхнули двумя язычками черного
пламени… Потом сразу же потухли и уже внимательно и недоверчиво-вопрошающе
смотрели на незнакомого врача.
Она здесь, в детдомовском медпункте, стала работать совсем
недавно. Пришла вместо доктора Хумар ханум, которую все называли “Больше
воздуха”, и которая запомнилась детям длинными, всегда холодными пальцами,
брезгливой гримасой на лице и вечным советом больше бывать на воздухе.
Она была фанатичной
поклоницей теории Амосова, потому что более простых, мудрых и универсальных
идей, чем его “ Бегом от инфаркта”… и “
Здоровье в движении”… - она в медицине не встречала. Правда эта система пару
раз ее коварно подвела.
Однажды к ней привели девочку , жалующуюся на острые боли в
животе. Хумар ханум дала ей слабительное, решив, что ребенок переел незрелой
алчи. И глядя, как девочка запивает таблетки, “ Больше воздуха “ заметила:
- Ты тощая, потому что
малокровная. Отличница наверное?
Та кивнула.
- Я так и знала… Много в
помещении сидишь за учебниками. Больше на воздухе бывай… Тогда не будешь такой
дурнушкой… Иди побегай с ребятами и все пройдет.
А ночью ребенка увезла скорая помощь. У девочки был острый приступ
аппендицита.
Другой и последний случай в ее практике врача Детдома, произошел с
четырнадцатилетним мальчиком Маисом Мусаевым. По мнению Хумар ханум он, тот
случай, был из тех редчайших (на миллион - один), который мог поставить под
сомнение всю стройную и неоспоримо мудрую систему уважаемого академика Амосова.
Мальчик часто жаловался на загрудинное жжение и боли в области
сердца. Хумар ханум как всегда прописала ему больше воздуха, прогулки вечером и
утром, и конечно, неторопливый бег. Даже на бумажке написала комплекс
физических упражнений, которые тот должен был делать. За месяц до случившегося
Мусаев вернулся из больницы, куда его положили из-за желтухи.
В тот злосчастный день он пришел в медпункт прямо с репетиции
духового оркестра.
- Сильно болит, доктор. Руку
не могу поднять, - пожаловался он.
- Конечно будет болеть. Ты же меня не слушаешь. Мало бываешь на
воздухе, не бегаешь.
- Я все время занимался по вашей записке. Даже в больнице… А там
врачи мне это строго запретили. Сказали, что у меня врожденный порок .
- Много они там понимают, - отмахнулась “Больше воздуха” и
положила в руку мальчика таблетку валидола. - Возьми под язык и пройди в изолятор. Полежи немного. Как
боль утихнет, вставай и иди на воздух. Своей любимой трубой тоже можешь заниматься
во дворе.
Хотя боль поутихла, Маис продолжал лежать. Она зловредная могла
повториться. Мальчик ее боялся. Несколько раз он принимался звать Хумар ханум.
На зов никто не отзывался. Мальчик догадался, что “Больше воздуха” и медсестра
уже ушли домой.
“Значит ничего страшного. Не
в первый раз”… - успокоил он себя.
Лежать было хорошо. Только очень тоскливо. Потом стало веселей.
Пришли брат с сестрой.
- Мася, почитать тебе? - спросил Саша.
- Нет, не надо.
- А я тебе, Масенька, вот что принесла, - Гюлька положила ему на
грудь огромный мандарин.
- О! - невольно вырвалось у братьев.
- Девочка из нашего класса таких целых две штуки мне дала, -
похвасталась Гюлька.
“Врет, - подумал Маис. - У нее он был единственный и она
приберегла его мне.”
Сняв кожуру Маис разломил мандарин на две равные части, одну из
которых протянyл сестре. Гюля торопливо спрятала руки за спину.
- Возьми, возьми, - сказал Саша, стараясь равнодушно смотреть на
аппетитные медово-янтарные дольки и для большей убедительности добавил:
- Не люблю я мандарины.
Он был на три года постарше сестры и все хорошо понимал. Тем
временем Маис другую половинку разломил еще раз.
- А это нам с Сашей.
Гюлька погладила старшего
брата по руке.
- Вид у тебя хороший. Не как у больного, - заметила она.
- А я в самом деле не болен.
- Не сказал бы, - солидно возразил Саша. - Нез-доров ты.
- Нет, мне сейчас хорошо.
- Что сказала “Больше воздуха”? - со степен-ностью, никак не
вяжущейся со смешным полубоксом его стрижки, полюбопытствовал брат.
Маис махнул рукой.
- Не знаешь что ли? - скороговоркой выпалила Гюлька. - “Больше
воздуха” говорит: больше воздуха.
Старший и младшая рассмеялась. Саша остался серезным.
- Сомнительный рецепт, - сказал он важно.
- Какой Саша у нас умненький. Такие словечки знает - обалдеешь, -
еще громче засмеялся Маис.
Саша надулся. Гюлька забежала за стул, на котором он сидел, и
обняла его за плечи.
- Он у нас самый умный.
- Отстань, - недовольно поморщился Саша и развел, обвившие его
ручонки сестры.
- У, какой злюка! - обиделась Гюлька. - И все равно я так думаю, и
Мася так думает, и “Моряк” об этом говорила.
Гюлька взъерошила Маису волосы и положила головку на подушку рядом
с ним.
- Не тормоши его, Гюлька. С сердцем шутить нельзя, - строго сказал
Саша.
- Брось, старик. Боли теперь никакой нет. Дышать только
тяжеловато. Хумар ханум правильно сказала - надо на воздух…
- Не советую, Мася… Ей что! Она маменькина дочка! Не бельмеса в
медицине не понимает. Знает только одно - “больше воздуха”, “хорошее питание”
или еще что-нибудь.
- Маменькиных дочек устраивают получше, - отпарировал старший
брат.
- А чем наш детдом плохое место?… Кругом санатории, дачи, море,
бесплатная еда и всего двадцать минут до города.
Маис спорить не стал.
- Да, неплохое, - согласился он. - Но мне правда хорошо.
- Мась, если тебе хочется на улицу, - пойдем, - предложила Гюлька.
Маис, прислушиваясь к себе, закрыл глаза, а потом одним рывком
вскочил с постели на ноги.
Тревога на Сашином лице постепенно сменилась светлой улыбкой. Брат
одевался быстро - брюки, рубашка, пиджак…
- Пойдем, братва! - уже через минуту кричал он, подняв победно
руку.
Они вышли в коридор.
- Принесите мне трубу, - попросил Мася. - Я сыграю вам
“Неаполитанский танец”.
Гюлька сорвалась с места и побежала в сторону клуба.
- Пойди с ней, Саша. Она там может свалиться в оркестровую яму…
К выходу он шел один. Руки его вдруг стали ватными и тяжелыми. Но
поднять правую и надавить ею на парадную дверь сил у него еще хватило. В лицо
пахнуло налетевшим с моря, чуть влажным и прохладным порывом ветра. Он успел
еще немного глотнуть от него, увидеть сгущающиеся сумерки и первые, самые яркие
звезды на темнеющем небе. Но переступить порог и отвести глаза от звезд он уже
не успел. В груди что-то больно, до огненного блеска в глазах, взорвалось…
Когда к нему подбежали - он был уже мертв.
… Новый врач детдомовского медпункта Людмила Рагимовна Талыбова
несколько раз повторила, как ее зовут.
- Запомнила? - спросила она девочку.
Гюлька кивнула.
- А твое имя наверное такое трудное, что его невозможно
выговорить, или оно засекречено, - ощупывая худые плечи девочки, предлоложила
она.
Девочка удивленно вскинула бровки.
- Я трижды спросила, как зовут тебя…
- Гюля…, - пролепетала она и добавила:
- Мое имя…
- У меня сынишка Нурик такой же, как ты… Тебе тоже шесть лет?
- Восемь…
- Вот так? - всплеснула руками Людмила Раги-мовна, внимательно
наблюдая за пациенткой. - Сейчас посмотрим так это, или нет. Ну ка, открой рот.
Шире…Шире…
Горло было чистым. Врач нисколько не сомневалась в том, что так
оно и будет. Установить диагноз большого труда не составляло. Девочка походила
на сомнамбулу - все делала заторможенно, машинально, как не по своей воле.
Когда все произошло, Саша выкричался и несколько дней пролежал с
температурой. Потом он успокоился. Гюлька же вела себя необычно. Она стояла над
холодным телом брата не проронив ни слова, не пролив ни одной слезинки…
“Девчушке нужна встряска. Обязательно нужна. И как можно скорей.
Так долго продолжаться не может”, - поглаживая, прихваченную морозцем
внутреннего озноба Гюлькину спину, думала Людмила Рагимовна.
Она каждым своим нервом чувствовала, что ей сейчас чем-то удалось
отвлечь девочку от изнуряющего ее состояния. От того ужасного напряжения, что
сковало ее. Теперь хотя бы случайно, хотя бы чуть-чуть коснуться этой натянутой
до предела струнки, которая не может не лопнуть. Ничего подходящего на ум не
приходило. Девочка холодным истуканчиком продолжала пусто смотреть перед собой.
И от сознания своего бессилия Людмила Рагимовна готова была разреветься.
- Ух, какие у тебя глазища, Гюлька, - сказала Людмила Рагимовна. -
В них утонуть - запросто. Как два глубоких-глубоких колодца… Знаешь, днем, при
ярком солнце, в них, на самом донышке, звездочки мерцают…
Она говорила это чисто по-бабьи, с неподдельным восхищением, как
говорила бы своей самой задушевной подруге. Поглаживая в такт словам своим
спинку ребенка, и от нахлынувших на нее чувств, прижав ее к себе, горячо
зашептала:
- Лапушка моя… Красавица моя… Детонька…
Гюлька вздрогнула. Ее глаза, в которых молнией сверкнула живая
мысль, встретились с бархатными, в золотистых искрах слезинок, чем-то до боли
родными глазами чужой женщины. Она видела уже их. Когда-то видела… И Гюлька
вспомнила.
… Это было давно. Гюльке шел пятый год и они трое - и Мася, и
Саша, и она жили еще у себя дома. Мама как всегда по утрам была не в духе.
Бестолково суетилась и сновала из кухни в комнату. У нее все валилось из рук и
она поэтому ругалась, зло поглядывая по сторонам. Сашу, пристававшему к ней
послушать, как он бегло читает, она обозвала “занудой” и выпроводила на улицу.
Мася в кладовке выправлял покосившуюся полку. Гюлька же, чтобы не попасть под
горячую руку матери, наполнив игрушечныый тазик водой и пристроившись в углу
комнаты, собралась стирать вещи своей куклы.
Мать наконец нашла себе дело в кухне. Принялась за мытье посуды.
Гюлька об этом догадалась по доносившимся оттуда звукам. Звонкой, тугой струей
из крана хлестала вода… Ударившись о край железной раковины, упала и забилась
на полу радостной дробью крышка от кастрюли… Вслед за ней грохнулся и также
весело протарахтел граненный стакан… Из кладовки высунулся Мася.
- Мам, не надо, я сам помою.
- Хорошо. Я пока смолю мясо, - согласилась она и потянулась за
мясорубкой.
- Не надо, мам, - посоветовал, заглянувший на минутку домой Саша,
- у тебя сейчас и утюг, как живая рыбка запрыгает… Не то что мясо-рыбка, -
сыграл словом мальчик.
- Брысь, паршивец! - топнула она ногой.
Сашкины торопливые шаги уже перебирали ступеньки лестницы
подъезда.
- Остряк-самоучка, - крикнула она ему вслед и тут же, словно в
подтверждение слов сына, в ее дрожащих
руках мясорубка заходила ходуном. Со стороны казалось, что женщина перекидывает
ее из ладони в ладонь, как выхваченную из костра печеную картошку. Мясорубка
лихо подпрыгнула, кувыркнулась и ловко увернувшись от пытавшихся поймать ее
неуклюжих рук хозяйки, упала ей на ногу…
Гюлька, прислушиваясь ко всему, что происходило на кухне и живо
представив себе, как мясорубка падает на мамину ногу, невольно дернулась и …
опрокинула тазик. Мать в это время прихрамывая и ругая почему-то Масю, вошла в
комнату. Увидев растекавшуюся по полу мыльную лужу, она диким потоком ругани
выплеснула всю скопившуюся в ней с утра злобу. Гюлька от страха попятилась и
шлепнулась в пролитую воду. Тут уже совсем потеряв себя, мать скинула с ноги
тапочек и стала бить им ребенка. Мася, выскочивший из кладовки на Гюлькин визг,
бросился между ними и закрыл собой сестренку. Но обезумевшая от безотчетной
злобы женщина все также жестоко продолжала вымещать ее, вкладывая в свои удары
всю силу взрослого человека…
Остановилась она внезапно. Удивленно вытаращилась на барахтавшихся
у ее ног детей, потопталась на одном месте и как была в одном тапочке, так и
вышла из дома.
Пришла она поздно ночью. Дети уже спали. В комнате было светло. И
от луны, что ярко светила в окно, и от света, горевшего на кухне.
Гюлька лежала на боку,
прижав к животику коленки, крепко сжав на груди кулачки. Из под сбившихся
трусиков выглядывала пухлая, розовая ягодичка. Женщина потянулась поцеловать
ее, но неверные ноги не удержали ее. Она упала, опрокинув стул с детской
одеждой. Попытавшись поднять стул, который никак не хотел даваться ей в руки,
она пнула его ногой и встала на четвереньки.
- Опять напилась, - устало,
с горьким упреком в голосе, сказал со своей кровати Мася.
- Я пью, мне все мало
Я пью, мне все мало
Уж пьяной я стала… -
Запела она.
- Ой, - простонал Мася. - Гюльку с Сашей разбудишь.
- Все! …Все… “Мой милый Августин, Августин, Августин”…- снова
запела она.
- Ну тише же! … Гюлька недавно только заснула. Все ждала… Плакала…
А ты вон какая пришла.
Женщина подползла к кровати и взявшись за край ее поднялась и
тяжело опустилась рядом со спящим ребенком. Она все-таки поцеловала ее
ягодичку.
- Целуешь, - проворчал Мася, - а как утром ее била помнишь?
- Сволочь я, сынок. Последняя сволочь…
Она низко склонилась над дочерью.
- Лепесточек мой прозрачный… - шептала мать. - Камушек мой
драгоценный…
Она поцеловала ее в высунувшееся из под густых волос ушко. Гюлька
повернулась и открыла глаза. И прямо над собой увидела подернутые туманом
добрые-добрые, бархатно-карие с золотящимися на ресницах крупными слезами,
глаза матери.
- Детонька, милая детонька, прости меня дуру чертову, - крепко
обняв девочку, пьяно в голос расплакалась мать…
…Гюлька вздрогнула. Она все-все вспомнила. И вроде маленького
зверька, отчаянно спасающегося от кого-то, стала зарываться за пазуху халата
Людмилы Романовны. В следующую секунду женщина почувствовала, катившуюся,
казалось, по самому ее сердцу струйку крутого кипятка.
“Началось”, - облегченно вздохнула она.
- Ничего, поплачь, Гюленька… Поплачь, лас-точка… Детонька моя
горемычная, - приговаривала врач, чувствуя предательское подергивание
подбородка.
Гюлькино тельце сотрясалось, как маленький вулкан, все чаще и
сильнее. Сначала шепотом, а потом все громче она стала выкрикивать малосвязные,
полные горечи фразы.
- Мама… Мамочка… Масеньки нету… Он обиделся на меня… Не приходит
Масенька ко мне во сне… Не хочет разговаривать… Я его подняла с постели… Я
виновата… К Саше приходит… Говорит обо мне… А ко мне?.. Масенька-а-а… Я
виновата… Помнишь, ты булочку принес… Я была голодная… А ты булочку принес.
- Ни в чем ты не виновата, Гюля. Это мы, взрослые, во всем
виноваты, - уговаривала, готовая сама разреветься, врач.
Медсестра тетя Ариша, работавшая в этом детдоме с конца войны,
отвернулась от них к стерилизатору и громко шмыгала носом.
Гюлька еще долго вскрикивала, плакала. Наконец она утихла…
За вышедшей в изолятор тетей Аришей хлопнула дверь. Гюлька из-под
руки врача, как из-под прикрытия, посмотрела в ту сторону.
- Он так хорошо играл на дудке, - по ассоциации с чем-то
вспомнилось ей.
- На трубе, наверное, - поправила врач.
- Угу, - подтвердила девочка.
- Великолепно играл. Мне рассказывали.
- Великолепно, - повторила Гюлька.
И снова умолкла. После долгой паузы сказала:
- Спать хочу.
- Это хорошо, - отозвалась Талыбова. - Ляжешь в изоляторе.
Девочка решительно замотала головой.
- Почему?
- Боюсь. Он там лежал.
- Я с тобой побуду, внученька. Всю ночь, - пообещала тетя Ариша.
- Нет! - наотрез отказалась Гюлька.
- Хорошо, - согласилась Людмила Рагимовна. - В своей палате
будешь… Только вот эту таблетку выпьешь, укол сделаю и пойдем… Я тебя провожу.
Они вышли из медпункта обнявшись. Маленькая Гюлька и Людмила
Рагимовна. И не было сейчас на свете людей ближе друг другу, чем они.
Талыбова вернулась в медпункт четверть часа спустя. Тяжело
опустившись на стул, она сказала:
- Гюлька уснула.
Погрузившись в невеселые мысли, Талыбова не помнила уже сколько
так просидела. Ее вернул к действительности характерный старческий голос
медсестры. Тетя Ариша сидела напротив и явно ждала ответа.
- Простите, я не расслышала, - призналась Талыбова.
- Их мать в тюрьме, знаешь?
- Материнских прав ее лишили еще до этого, - ответила она. - А вот
отец…
- Отец, отец… - в сердцах сказала тетя Ариша. - Поди знай, кто он
и где? Они ведь все от разных…
Она еще хотела было пройтись по их матери, но врач перебила ее.
- Не знала я что они от разных… И все-таки не надо ее грязно
судить. Не нам это делать… Не нам… Вы заметили, детишки о ней ничего дурного не
говорят.
- Любят ее. Любят, - подтвердила тетя Ариша. - Мать ведь. Тем
паче, что ее нет. Самый лучший детдом не заменит ребенку матери с отцом. Не
даст он ласки родительской…
Женщины умолкли. Каждая думала о своем и по-своему. Первой
нарушила молчание тетя Ариша.
- Завтра покойному сорок
дней стукнет… Намедни детишкам объявили, что им Новый год будут справлять 27
декабря. Так они снарядили делегацию к директору, мол, отказываемся от елки.
Маське, дескать, сорок дней… Подсчитали пострелята… Правильно подсчитали…
Палату, с колеблющимися в ней силуэтами кроватей, тумбочек и
стульев, словно кто опустил на дно мерцающего аквариума. В два широченных окна,
пробивая синий шелк занавесок, сюда устремлялся мощный поток лунного света.
Даже если бы здесь стояла кромешная тьма, Саша все равно ничего не опрокинув,
ни на что не наткнувшись, уверенно прошел бы к Гюлькиной койке.
Гюлька спала спокойно, тихо. Он присел на край постели. Дыханье ее
было легким. Раньше оно было прерывистым, сопровождалось частыми вздохами и
сама Гюлька, по-существу, не спала. Стоило же по-настоящему забыться, как
вскоре начинала вскрикивать, просыпалась от своего голоса, всхлипывала и,
прижав к себе Сашину руку, лежала с сухо горящими глазами.
В такие минуты, чтобы как-то заставить ее уснуть, он выдумывал
свои сновидения, в которых они втроем на пляже шли по вороху скрипучих ракушек,
брызгались водой, а Маська увертываясь от них, кричал, быстро взбирался на
высокую скалу и бросался в море. За ним прыгали Гюлька и он, Саша… Потом они
выходили на берег и Мася брал трубу и играл так, что все, кто был на пляже,
собирались вокруг них, восторженно хлопали, просили сыграть еще. И Мася играл и
играл. Люди спрашивали: “Кто этот чудесный музыкант?.. Он обязательно станет
знаменитым.”
“Он из детдома, - отвечали им. - Одаренный мальчик. А рядом с ним
его сестра и брат.”
Гюлька, слушавшая его, разинув ротик, вздыхала и жаловалась:
- Не сниться он мне…
- Потому что ты не спишь. Вот усни, тогда присниться, - советовал
Саша.
Гюлька понимала, что брату смертельно хочется спать и знала, что
пока она не уснет, он так и будет здесь сидеть. Гюлька притворялась спящей и
тогда брат уходил…
… Гюльке виделось во сне что-то хорошее. Сочно чмокая губами она
улыбалась. Ее головка лежала рядом с подушкой и Саша хотел подоткнуть ее под
затылок сестры. Он подсунул руку под подушку и пальцы наткнулись на какую-то
бумагу. Это был конверт. Саша вынул руку и при ярком свете луны узнал мамин
почерк. “Значит Гюлька скрыла его от меня”, - догадался мальчик. Недавно он
поступил точно так же.
…22 декабря, после дня рождения Маси, в который ему бы исполнилось
14 лет, Саше принесли денежный перевод на 10 рублей и письмо, присланные из
Ялты маминой двоюродной сестрой. Она писала им редко. За четыре года всего
шестой раз. И никогда ни одного перевода. В каждом своем письме обещала им, как
наскребет денег, взять их на лето к себе и всегда, что особенно злило ребят, не
то умышленно, не то от незнания переиначивала их имена на русский лад. Маиса
называла Михаилом, Гюлю - Галей, а Сашу - Шуриком. Детям порой казалось, что
они читают письмо, писанное не для них. Чужое. Но, по-малчаливому уговору,
вслух своего недовольства они не высказывали. Здесь, в детдоме, не все получали
письма и на тех, к кому они приходили, смотрели с завистью. Ведь эти письма
были Оттуда, из совсем другой жизни, к которой их товарищи имели прямое
отношение и могли в любое время оказаться Там.
Эти заветные конверты порождали много легенд…
По словам одного из воспитанников, получавшего письма из Москвы,
ему ближайшей родственницей приходилась сама Валентина Терешкова. Он много раз
читал письмо своей тетки.
“Сегодня, - читал воспитанник, - наш завод посетила Валентина
Терешкова. Ты ее не можешь не знать. Все начальство величало ее по имени и
отчеству, а я - Валюшей. Она сама всем сказала, что мы с ней близкие. И мы с
ней долго говорили…”
На этом месте мальчик обычно прерывал чтение, гордо обводил всех
глазами, бережно складывал потрепанный лист в конверт и небережно ронял:
“Обо мне тоже говорили.”
С ним не спорили. На него
смотрели, как на будущего космонавта… Иметь такую родственницу!
У детей Мусаевых ялтинские письма тоже имели свою легенду, по
которой их далекая тетка представала бабушкой, и была она лучшим профессором по
глазным болезням. У нее лечится все Советское правительство, ее приглашают для
консультаций в разные страны и из-за своей занятости она редко пишет и не может
их взять к себе.
Но никто в детдоме не знал, что, когда от ялтинского “профессора”
пришло первое письмо, Мася писал туда чуть-ли не каждый день и ни одного в
ответ не получил. Тогда Мася решил писать лишь в том случае, если будут
приходить письма из Ялты. Чтобы тетка не подумала, что они ей набиваются.
По записке, пришедшей от тетки вместе с переводом, Саша понял, что
о Масином дне рождении ей сообщила мама. Она же, наверное, и попросила тетку к
этой дате выслать деньги на сладости. Тетка поздравляла Михаила и советовала
ему купить себе, Галочке и Шурику пирожных с конфетами, лимонада и ничего из
дурного. “Ничего из дурного”,- она подчеркнула.
Об этой записке и переводе Саша сестре ничего не сказал. Он
завтра, в сороковины Маиса накупит сладостей и угостит ребят и Гюльку…
Саша оглянулся на сестру. Луна ей не мешала. Занавеску можно было
раздвинуть пошире. Разгладив на подоконнике мамино письмо он принялся читать.
“Здравствуйте мои дорогие Мася, Саша и Гюля!
Сегодня у вас должен быть хороший день. Масе сегодня исполняется 14
лет. Поздравляю тебя, родненький мой, горячо-горячо целую и желаю крепкого
здоровья. Будь таким же умненьким, каким я тебя помню. По пустякам не
нервничай. Для твоего больного сердца это опасно. Береги себя. Если с тобой что
случится - я сойду с ума. Ты больше чем я нужен брату с сестрой.
Хотя бы одним глазком увидеть всех вас?! Я знаю ты хороший и пожалуйста
оберегай от всего плохого Сашу с Гюлей.
Тут по соседству от меня находится прекрасный мастер - резчик по кости.
Я попросила его к твоему дню рождения вырезать шахматы. Но он не успел. Пришлю
их тебе к Новому году. Вкладываю в письмо три рубля. Побалуйте себя.
Долго не писала, потому что сильно болела. В последнее время меня
мучила одна и та же жуткая мысль, что мне о вас сообщат что-то нехорошее. Но
Бог миловал… Я видела ужасный сон. Будто подметаю нашу комнату и вместе с
мусором выметаю кого-то из вас… Да ну что об этом писать, раз у вас все хорошо.
Последний раз писал мне о вашей жизни Саша. Какой он рассудительный
стал. Какой умница… Я так рада Масенька, что ты у меня самый лучший в оркестре
трубач и лучше тебя никто не может сыграть “Неаполитанский танец”.
Видимо ваш оркестр действительно хороший, если его приглашают давать
концерты по городам республики. Ты это письмо, Масенька, получишь, когда уже
вернешся с гастролей. Напиши мне, как они прошли…”
Ей о смерти сына не сообщали. На Сашины глаза навернулись слезы.
Он поднял их к небу и долго о чем-то размышляя, смотрел на звезды.
…Мася на трубе играл виртуозно. Художественный руководитель
оркестра утверждал, что он превзойдет самого Эдди Рознера. Может взять такие
ноты, какие не всякий взрослый способен воспроизвести. А “Неаполитанский танец”
в его исполнении звучал, как живое чудо. Труба пела и будто звала туда, где
хорошо и радостно.
Однажды он заиграл его рано утром вместо осточертевшего сигнала
“Подъем!” В одну минуту весь детдом пришел в движение и на звук трубы ребята
летели, как мотыльки на свет.
Антонине Дмитриевне, дежурившей в ту ночь, этот Маськин поступок
показался хулиганским. Выбежав вслед за детьми на улицу, она принялась бранить
мальчика. А тот самозабвенно, прикрыв глаза, продолжал играть.
- Прекрати сейчас же! - топнув ногой, потребовала она.
Мася, увлеченный игрой, не слышал ее. Тогда Антонина Дмитриевна
гневно, с силой дернула за трубу. Из Масиной губы закапала кровь. Антонина
Дмитриевна побледнела и потянулась с платочком ко рту мальчика. И в это время,
не помня себя от обиды за брата, Саша закричал:
- Моряк! Моряк проклятый…
И застыла в воздухе, не дотянувшаяся до раны, рука учительницы.
Она оторопела, с гримасой мучительной боли на лице, обернулась к Саше. И Саша
осекся.
С тех пор Антонину Дмитриевну ребята за глаза называли “Моряк”. Но
и трубач по утрам будил всех все тем же занудным старым мотивом…
… Неожиданно к Сашиной руке, упиравшейся в спинку кровати,
прижалась горячая Гюлькина щека.
- Я знала, что ты придешь, - сказала она и, положив
подбородок на руку брата, широко
раскрытыми глазами стала тоже смотреть в окно.
- Тебе во сне было хорошо? - спросил Саша.
- Угу.
Она не стала рассказывать, что видела во сне Масю. Он принес целое
блюдо пирожных. Поставил его перед ними и сказал: “Ешьте!” Уплетая за обе щеки,
Гюлька не спускала с брата восторженного взгляда. И дернул же ее черт за язык
попросить у него лимонада. “Сейчас принесу”, - сказал Мася и ушел насовсем…
Потому она и не стала рассказывать Саше своего сна.
- Саш, дай воды пожалуйста.
Графин с водой стоял через две кровати, на тумбочке одной из
девчонок. Он без лишних звуков наполнил стакан и также бесшумно принес его
сестре. Гюлька неотрывно, как загипнотизированная, продолжала смотреть в окно.
- Пей, Гюля.
Прежде чем выпить, она вдруг спросила помнит ли он, как Мася
принес им булочки.
… Саша помнил все. Это она
наверное забыла. Ей сейчас вспомнилась только булочка, а ему те два мучительных
голодных дня. Мама куда-то пропала. А они остались одни без денег и еды. Глядя
на нее хныкал и он, Саша. Мася, еле сдерживаясь, метался из кухни в комнату и
обратно.
- Ну хорошо, не ревите, - прикрикнул грозно он. - Я сейчас
что-нибудь принесу.
- Мася, миленький, не уходи, - взвыла Гюлька.
Она боялась, что брат, точно также как мать, уйдет и не вернется.
Тогда они пропадут. Саша тоже так думал. Но молчал.
- Гюля, - ласково сказал Мася, - ты булочку хочешь?
- Хочу.
- Вот я пойду и принесу тебе ее. Только сидите тихо и ждите меня…
А ты, Саша, поиграй с Гюлей, - распорядился он и вышел на улицу.
За два квартала от их дома находилось кафе. Его все называли “Кафе
Юсифа”. Мася направился туда. Зал кафе был почти пуст. Посетители занимали
всего два столика. Дядя Юсиф стоял за буфетной стойкой. Мальчик смело прошел к
нему.
- Дядя Юсиф, можно я буду убирать со столов?
- Что? - вскинулся тот.
- Убирать со столов, - повторил он.
- Маме выпить не на что? - засмеялся буфетчик.
И вместо того, чтобы сказать, что им нечего есть и не на что
купить еды, от жгучей обиды за мать и за себя, и от голода, сводившего ему
челюсти и от обилия, лежавшей на витрине снеди, он пролепетал:
- Причем тут мама? Ее нет дома.
- Нет, нет! Помощников у меня хватает.
Мальчик хотел было уйти, но его осенило.
- Дядя Юсиф, давай машину твою помою.
Буфетчик внимательно посмотрел на Масю, что-то соображая, и махнув
рукой сказал:
- На рублевку и иди себе. Все рано не отвяжешься.
Мальчик взял, протянутый ему металлический рубль, повертел, словно
видел такую монету впервые, положил ее на стойку и ушел.
Его душили слезы. Ему хотелось сейчас избить всех злых и черствых
“юсифов“.
“Может все-таки вернуться и
взять рубль? - подумал он. - Черт с ней с обидой. Гюлька и Сашка голодные…”
Он прошел несколько кварталов и зашел в гастроном. Здесь он тоже
пытался предложить свои услуги завмагу, но тот его даже не стал слушать.
Проходя мимо отдела винно-водочных изделий, он обратил внимание на старушку,
которой за сданные пустые бутылки, продавец отсчитывал мелочь.
- Вы пустую посуду принимаете? - спросил он со слабой надеждой.
- Принимаю, - сказал продавец.
- Если я принесу - примите? - снова спросил он.
Продавец круто развернул огромные плечища и, глядя сверху вниз,
прогудел:
- Приму. Сколько хочешь приму - приноси. С планом горим.
Маська бросился вон из гастронома. Он знал, что надо делать. Ноги
его сами несли в Нагорный парк. Там под каждым кустом бутылки…
Час спустя он принес домой хлеб, две булочки, пачку
быстрорастворимого сахара и двести граммов брынзы. Уже позже, в одну из вылазок
в парк и на стадион за бутылками, Мася рассказал брату подробности того дня…
… Понуро, с опущенным хвостом, двор пересекала собака. Она чем-то
была недовольна и скулила себе под нос. Саша задумчиво проводил ее взглядом и
сказал:
- Гюлька, а ты знаешь, там, на небе, есть созвездие, которое так и
называется - Гончие собаки.
Сестра не отвечала. Он обернулся к ней. Из ее глаз по щекам текли
позлащенные лунным светом, две тонкие струйки. Он обнял ее и стал уговаривать
больше не плакать и не переживать.
- Наш Мася здесь, на земле, умер, а там, на какой-нибудь планете
снова родится. Все люди так, - уверял он. - Здесь умирают, а там, на звездах,
родятся. Даже собаки. У них свое созвездие есть…
Для большей убедительности он твердо сказал:
- Я сам читал об этом.
- Но он там один. Без нас, - возразила Гюлька.
- Зато он без нас вырастет и, когда мы очутимся там, он встретит
нас и скажет: “Привет, Гюля! Привет, Саша!”… Здорово, а?
Гюлька живо представила себе эту картину встречи со старшим братом
и засмеялась. А Сашка, не умолкая, красочно расписывал варианты их звездной
встречи. Гюлька тоже их придумывала. Потом затихла. Голова ее опустилась на
подоконник. Саша перенес ее на постель.
- Не уходи, - попросила она, схватив его за руку.
Саша лег рядом и тут же провалился в глубокий сон. Он уже не
видел, как поблекла луна, как серыми, грязными пятнами заплывало небо и как
бриз одну за другой загасил звезды и сдул с неба в море мутную пену, обнажив
тонкую, хрупкую синь нового дня.
Девчонки в палате еще не проснулись, но уже беспокойно ворочались.
Стояла полусонная тишина раннего утра со своими глухими шорохами и звуками. И
вдруг она звонко лопнула, расколовшись на тысячу хрустальных осколков.
От этого, неведомо откуда
возникшего звука, детдом со всеми обитателями сначала, прислушиваясь, замер, а
потом взорвался радостными возгласами детворы. Дети выскакивали из своих теплых
постелей и наспех одеваясь, бежали на улицу.
Саша открыл глаза сразу. Он растерянно озирался по сторонам. Он не
верил ушам своим … Гюлька, стоя в постели на коленях, схватила его за плечи…
За окном, вместо занудного сигнала “Подъем!”, кто-то на трубе
мастерски выводил рулады “Неаполитанского танца”. Они гремели чистой волной
прибоя, складываясь в светлые переливы мелодии, которая что-то обещала и звала
куда-то, где хорошо и радостно.
1980 г.
Жизнь, которую не знаешь…
Она каждое утро приходила сюда, на эту скалу, где я ловил бычков.
Приходила с больным мальчиком. Он иногда до посинения закашливался. А когда
приступ кашля прекращался, тихо просил:
- Ма, сказку…
Они были одна лучше другой. Я таких не слыхал. И не встречал в
книжках. А может просто у меня не было таких книг.
Я люблю сказки. Слушать бы да слушать их. С утра до утра. Не ел бы
и не пил. А это необыкновенно красивая женщина, одетая в синее-синее платье, не
рассказывала их - она их словно показывала. Я видел все своими глазами. Был в
них сам.
Конечно она была феей. Потому что обыкновенные люди так
рассказывать не могут и потому что она не была островитянкой. Здесь я знал
всех, а ее - нет. И никто сюда в эти дни не приезжал… Не сезон… Тогда откуда
она?…
- Ма, сказку, - всхлипнул мальчик.
- В некотором царстве, в тридевятом государстве, жили-были…
Накаты засыпающей под солнцем зыби и отражавшаяся от нее на
песчаное дно моря радужная солнечная сеть, звенела хрустальной ломкостью и
становились голосом той дивной женщины. Плескучим он был. Мелодичным.
Малыш затих. Над удочкой замер и я. Крупный белоносик осторожно
взял насадку. Шпагат натянулся. Можно было подсекать. Но я не хотел вспугивать
сказки. Я ждал чуда. А оно не произошло….
Внезапно по-сумашедшему затарахтевшая моторная лодка, что
покачивалась неподалеку, прижавшись к соседней скале, шугнула сказку, как птицу
с камня. Возившемуся в ней человеку наконец удалось завести мотор. И теперь
широко осклабившись и подбоченясь он победно и счастливо смотрел на меня.
Толстый белоносик плюнул насадку и шмыгнул под зеленый камень.
Шпагат ослаб. Я обернулся. Женщины на месте не было. Подхватив на руки больного
малыша, она легко и быстро взбиралась к розовому шару солнца, который далеко за
островом уже по пояс окунулся в море. Пронзительно синее платье, словно сшитое
из лоскута омытого дождем неба, еще долго трепетало в розовом золоте уходящего
дня.
Я смотрел и смотрел. А мотор как забулдыга на тихой улице,
распаляясь буянил и буянил. Рыбак обнимал его, гладил, смеялся…То была его
любовь. То была его радость…
- Полощи горло, милый. Полощи… Чуть свет - в море, - говорил он,
плевавшемуся черной гарью, мотору.
… Мне в ту пору было пятнадцать лет. Я любил сказки. Я верил в
чудо. Я любил жизнь, которую придумал, и которой не знал.
Мне теперь под шестьдесят. Но до сих пор люблю я сказки. И до сих
пор я верю в чудо. И жизнь люблю, которую когда-то придумал, и которой
опять-таки не знаю. И понял я одно, что любишь всегда то, что не понимаешь и
видишь его как тебе хочется. Как ты придумал.
март 1979 г.
- Милая, меня не казнят. Москва не
сдаст. Кроме того, вспомни, что я рассказывал тебе, - крепко обняв жену,
прошептал он.
Серые
глаза его светились озорным смехом.
Ничего так гипнотически на нее не действовало, как эти глаза. Она им верила
больше, чем какой-то мифической Москве её большевикам и мерзкому начальнику
тюрьмы, прошипевшему: “Иди, прощайся с мужем...”
И еще она верила в то, что с Рихардом
произошло в детстве.
...Однажды на бакинских промыслах близ
Сабунчей, прямо посреди вышек люди увидели цыганские шатры. “Пришел табор...
Жди убийств и воровства”, - ворчали обуянные страхом обыватели. Детям
строго-настрого запрещалось не то что заговаривать, даже подходить к цыганам. И
вот Рихард на спор с такими же, как и он, пятнадцатилетними сверстниками пошел
к кострам грозных пришельцев. И там старая цыганка гадала ему: “Ты станешь
военным, - шамкала она, - тебя дважды будут убивать, но, вопреки всему, ты жить
будешь очень долго”.
...Пролетели годы. И в ночь на 20
января 1990 года по центру оледеневшего от ужаса Баку, под канонаду флотских
пушек и визг трассирующих пуль шла, лязгая гусеницами, колонна танков. На их
бортах мерцали красные звезды, а у башен,
с автоматами наперевес - стояли бравые советские солдаты.
- Замыкающий! - раздалось в наушниках
командира последней машины. -
Смотри налево. Там вокруг какого-то памятника куча черножопых. Пальни по
ним!
И они пальнули...
- Кто-нибудь сбегайте, гляньте - что это
за надгробье, - приказал командир. - Может, заодно снесем и его.
И спрыгнул один из них. И переступив
через тела убитых, засветил фонарь. И глянуло на него могильной чернотой
каменное лицо незнакомца... “Благодарные земляки, - читая, кричал он в
грохочущую ночь, - Герою Советского Союза Рихарду Зорге”.
По каменному челу, прошитому свинцовой
строчкой пуль, стекала - как собственная - кровь вновь расстрелянного
легендарного Зорге.
-------------------------------------------------------------------------------------------------------
КАЗНЬ
Колчак сидел на полу, вытянув ноги,
прислонившись затылком к стене. И оттуда, со стены, его глаза с отстраненной
неприязнью смотрели на обрызганные сукровицей голенища своих хромовых сапог.
Посасывая разбитую губу, он языком невольно задевал болтавшийся в десне зуб и
морщился. Морщился и едва слышно себе под нос напевал:
Солдатушки, бравы ребятушки
Где же ваши деды?
-
Наши деды –
славные победы,
Вот где наши деды!
И опять распахнулась
дверь, и он, продолжая бурчать песенку, пустым взглядом посмотрел на
появившегося в её проёме человека в длиннополой шинели. Вскинув руку к
странному, но весьма симпатичному головному убору с шишаком на макушке,
вошедший по-военному представился:
- Член Реввоенсовета Езерский, Николай Ильич.
- Бог мой! Мы удостоились чести, адмирал, - сказал он самому себе
по-французски и как мог живо поднялся на ноги.
Труднее было поднять вывихнутую руку и приложить к брови два
пальца.
- Честь имею! - ответил он с достоинством.
- Вас били, адмирал? - на чистом французском и не без озабоченности
спросил Езерский.
Глаза Колчака на какую-то долю секунды выбластнули изумлением - мол,
посочувствовал, но в следующее мгновенье оно погасло. Не это главное было
сейчас. Сочувствие - всегда ерунда. Всегда пустая вежливость. Но вежливость.
“Что ещё нужно в моем положении?” - подумал он, и вспухшие его губы скривились
в улыбке.
- Солдаты не бьют. Солдаты - вымещают, Николай Ильич, - четко произнес
он.
- Было за что? - не без иронии и уже на русском спросил Езерский.
- А как же, голубчик! - подхватил Колчак и неожиданно спросил:
- Господин член Реввоенсовета, Вы знаете, что такое победа?
Езерский опешил. Но Колчак ответил на свой вопрос сам:
- Это когда военачальник меньше
всего ценит чужую жизнь. Поражение наоборот. Когда он ее начинает ценить...
Первых, оставшиеся в живых, прощают и славят. Вторых - ненавидят. И на них
вымещают... Генералы это знают. Не могут не знать. А значит, должны с
достоинством принимать и то и другое.
- Ну, если это как-то утешает вас, - развел руками Езерский.
- Такова жизнь, мой дорогой, - с трудом грассируя разбитым ртом,
улыбнулся Колчак.
- Может быть... Может быть..., - отзывается Езерский.
- Голубчик, я присяду, с вашего разрешения.
- Сделайте одолжение, Александр Васильевич.
Сев за стол, адмирал, сказав “Простите”, приоткрыл рот и, резким
движением руки вырвав болтавшийся во
рту зуб, бросил его как раскаленный уголек в пепельницу.
-
Ых-х, его мать, -
по-окопному смачно выругался Колчак.
В глазах его стояли слезы, но он не
плакал.
- Еще раз простите, Николай Ильич, - прикладывая платок к разбитым
губам, сказал он.
- Александр Васильевич, я пришел сообщить вам..., - начал
было Езерский, но адмирал властно поднял руку.
- Не надо! Знаю.
И будто невпопад спросил:
- Мундир дадите?
- Зачем он вам? - вскинул брови Езерский.
- Я адмирал русского флота. Придет время, и кто-нибудь из
тех солдат, - он кивнул на дверь, - станет генералом. Военачальником русской
армии... Им надо знать, как должно умирать генералам.
- Вы получите мундир, - пообещал член Реввоенсовета.
- Спасибо, голубчик. Кто будет шлёпать?..
- Красноармеец Свиньин.
Колчак разочарованно хмыкнул.
- Свиньин генералом не станет.
- Как знать.
- Надеюсь, дискутировать не станем? - мягко,
по-французски спросил он.
- Не станем, адмирал.
- Отменно. Скажите, любезный, большевики не отменили
последнее слово и последнее желание?
- Нет, Александр Васильевич. Что вы хотите?
- Последнее слово я сказал. Осталось желание...
Солдатскую кружку водки, мою гитару и - папиросу.
Вынув из кармана коробок богатых сигарет, Езерский - не оборачиваясь к
двери - крикнул:
- Жуков! Ко мне!
Тот словно ждал за дверью.
- Товарищ член Реввоенсовета, начальник караула Жуков по
вашему приказанию прибыл.
- Адмиралу парадный мундир, его гитару и кружку водки!
Полкружки водки
Колчак выпил сразу же. Видимо, чтобы унять зубную боль. И закурил тоже при
всех. Сделав несколько затяжек, он потянулся за гитарой.
- Господин Езерский, - снова перешел
на французский Колчак,- могли бы вы оставить меня одного. С гитарой, остатком
жизни и водочкой...
Пожалуйста...
Езерский замялся. Колчак понял.
- Не оскорбляйте меня подозрением,
Николай Ильич.
- Хорошо,- согласился член
Реввоенсовета, приказав всем покинуть комнату.
- Рядовой Свиньин!- окликнул
красноармейца адмирал.
- Не промажь родимый. Одним выстрелом.
- Есть, ваше высокородие! - гаркнул
красноармеец и смутился, глядя на скуксившихся товарищей.
- И вы ступайте, Николай Ильич,-
попросил адмирал. - Вы поймете, когда надо будет запускать его,- демонстративно
сев спиной к двери, адмирал подушечками каждого пальца нежно тронул струны.
Езерский прикрыл за собой дверь.
Переборы струн, доносившиеся из комнаты,
сложились в мелодию светлой печали, и вдруг из переливов рокотавшей гитары
вырвался и потёк красивый бархатный баритон адмирала:
Гори, гори, моя звезда...
Гори, звезда приветная.
Ты
у меня одна, заветная,
Другой не будет никогда...
Караул онемел. Адмирал пел. Романс
звучал волшебно. К месту. На излёте жизни. Езерский отвернулся. Прошибла
слеза...
Жуков шикнул на хохотнувшего
красноармейца. Шикнул и застыл, делая вид, что рассматривает что-то под ногами,
чего не было.
Езерский про себя повторял за адмиралом
слова романса. Он знал их наизусть. И вот последняя строфа:
Твоих лучей небесной силою
Вся
жизнь моя озарена.
Умру ли я, и над могилою
Гори-сияй моя звезда...
Гитара еще вибрировала. Голос еще не
истаял. Езерский не поворачивая головы
скомандовал:
- Свиньин! Пшёл!
* * *
Прошли годы. Капитан Свиньин в подвале на Лубянке приводил в исполнение
приговор «тройки». Он расстреливал командарма Езерского. Без последнего слова.
И без последнего желания. Капитан не узнал в нем бывшего члена Реввоенсовета.
Лицо его было донельзя измочалено. Наверное, подумал Свиньин, долго был “в непризнавалке”...
Командарм шевелил губами.
- Шо? Шо хош? - спросил он, и ему показалось, что командарм промычал:
"Гори, гори..."
Свиньин повернул его к себе затылком и, приставив пистолет, нажал на
курок.
- Гори сам, сучья вражина,- пнув сапогом дергавшееся тело, смачно
сплюнул капитан.
* * *
А Жуков стал генералом победы. И в
военных кампаниях никогда не разлучался с гармоникой, на которой, подобрав,
иногда наигрывал романс "Гори, гори моя звезда..."
январь, 2000
год
- Гони на Карантинную! - с сорвавшимся
на фальцет голосом крикнул юноша.
Наверное, поэтому этот приказ не вызвал
в вознице должной реакции. Обычно ушлые местные извозчики, заслышав - “Гони!”,
отчаянно срывали с места лошадей и с неистовым безумством гнали их по узким
улочкам Баку. Фаэтонщик медлил. Очень уж медлил. И тут мальчика окликнули.
- Львуша, ты куда? Живо домой! Через
час поезд.
- Через час... Но навсегда, папа.
- Навсегда...
Дебелый и черный, как
ворон, фаэтонщик наконец повернулся к своему седоку.
- Тибе рана, малчик, - осклабился
фаэтонщик.
- Всё пройдёт, сынок, - добавил отец.
...И прошло время. И тот мальчик стал
выдающимся физиком. Лауреатом Нобелевской премии. И имя ему было Лев Давидович
Ландау. А в день, когда стукнуло ровно 45 лет, как семья Ландау покинула Баку,
в Москве произошла автокатастрофа, потрясшая весь мир. Машина, в которой ехал
академик, в один миг превратилась в груду дымящегося железа... Его извлек
оттуда лейтенант ГАИ. Ландау открыл замутившиеся глаза и, глядя в упор на
милиционера, сорвавшимся на фальцет голосом выкрикнул:
- Гони, проклятый ворон!... Гони на
Карантинную!
Позже один из родственников пролил свет
на странную просьбу умиравшего учёного.
- Это он о Баку. Там на улице
Карантинной жила первая Львушина любовь...
Лучшие светила медицины вернули
академика к жизни. Чуть ли не заново сшили его. И каково же было их удивление,
когда, придя в себя, он сказал:
- Зачем?... Мне было там хорошо...
МИСТИФИКАТОРЫ
-
Пётр Иванович, - явно чем-то раздосадованный, говорил Киров, - донимает меня
наш друг - подавай ему Персию, и всё тут. Он же - из другого мира, где не
знают, что есть политика, формальности... Жизнь для него - Божья песня. А это
по твоей части. У меня своих забот хватает...
- Если позволите, Сергей Миронович, -
по-заговорщецки вполголоса сказал Чагин, - я организую ему персидскую сказку.
Тут же кругом Персия!
И Чагин в подробностях изложил, как он
намерен это сделать.
- Ну, и когда вы собираетесь
отправиться туда? - спросил он
- Можно даже сегодня в полночь. От
клуба моряков. Там сейчас в честь него банкет.
- Поедете на моей машине, -
распорядился Киров. - Так мне будет спокойней. Шофёра о маршруте
проинструктирую сам.
Много времени ушло на разговоры и
уточнения деталей в Театре русской драмы. Многое зависело от мастерства
актеров, которым идея понравилась, и они тут же выдавали импровизации и сыпали
экспромты. Развернувшееся действо так увлекло Чагина, что он едва поспел к
концу банкета...
- Петя, ждём только тебя, завидев
вошедшего друга, кричал на весь зал Есенин.
Он был в изрядном подпитии.
- Вставай, Сережа, - зашептал он ему на
ухо. - Едем в Персию. Прямо сейчас. Нелегально.
Выезжали из города через ущелье Волчьих
Ворот. Здорово трясло. Прильнув к холодному стеклу, Есенин во все глаза смотрел
в темноту.
- Камни... Камни... Да сухие дерева, -
с тоскою в голосе сказал он и уснул.
В пятом часу утра машину остановили
“пограничники”. После долгих препирательств с Сергеем рыжеусый майор наконец
разрешил солдатам открыть шлагбаум.
- Ребята, это Есенин, - бросил им
майор.
- Петька! - по-детски радостно голосил
он. - И здесь, на краю света, меня, рязанского парня, знают. А тебя, редактора
“Бакинского рабочего”, - знать не хотят.
В “Хорасане” Сергей чуть было не полез
в драку с “чайханщиком”, который не допускал свою “сестру” Лалу к их столу.
Вышла и накладка. На четыре дня задержались в апшеронском глухом селе Шаганы.
Туда приехали поздно ночью. На веранде дома - закутанная в цветной платок-
келагай - стояла актриса по имени Сона... Ночь была дивной. И село, облитое
золотом луны, казалось сказочным. И сказочно красивой была Сона.
- Как зовут эту красоту? - выдохнул
Сережа.
- Шаганы, - ответила девушка, полагая,
что он интересуется названием села.
И влюбился он. И пролилась любовь его
бессмертными стихами. И хотя “персиянка”, нареченная им Шаганэ, не разделила с
ним любви, он всё равно был счастлив...
А по возвращении Сергей много дней провел в Мардакянах, на чагинской даче. И там он прочел “Прощай, Баку...” Одна из строф его выгравирована на памятнике поэту, стоящем в самом центре Мардакян:
“Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!
В последний раз я друга обниму...
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму”