Эльчин
ГОЛУБОЙ, ОРАНЖЕВЫЙ...
Copyright
– «Молодая гвардия» 1975 г.
Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав
Перевод на
русский – А. Орлова
Снова прокричал петух, и Гашам-киши с кувшином для омовения
спустился во двор, но, увидев, что опять моросит, да еще и холодно, поднялся в
комнату, накинул на плечи шинель, оставшуюся с войны, длинно зевнул и, все еще
поеживаясь от холода, направился в конец двора,
В этом году осень пришла поздно, но уж пришла так пришла —
неделю погода не прояснялась, все моросило и моросило, и сегодня, кажется,
будет то же самое; нет, чтобы хоть один хороший ливень — и дело с концом.
Гашам-киши вытер о камень перед уборной свои калоши и
потянул на себя деревянную дверь. Дверь со скрипом отворилась и так же со
скрипом захлопнулась.
Айна-арвад выглянула во двор с балкона и тут же отпрянула
назад, в комнату. Глаза бы на такую погоду не глядели.
Но в этот час в доме был еще один человек, которому были
нипочем и запоздавшая осень, и нудный дождь, потому что человек этот —
Аллахверди — сладко спал себе под теплым одеялом и видел сон. Видел, будто
стоит он в новом костюме, при галстуке перед районной парикмахерской, а на
голове у него шапка, с тремя кисточками и с раздвоенным козырьком, точь-в-точь,
как у кинооператора, что из города приехал. Все смотрят во все глаза на
Аллахверди и на эту его странную шапку. Аллахверди и сам во сне посмеивается
над своей шапкой, но в то же время и гордится ею. Вдруг видит, отец идет с базара,
прямо к нему. И спрашивает, как обычно, очень громко:
— Что это у тебя на голове?
Не успел Аллахверди рот открыть, как отец закричал:
— Эй, Аллахверди, уже полдня прошло! Аллахверди напрягся, уж
так ему хотелось остаться в райцентре, но это было невозможно, потому что голос
отца раздавался над самым ухом, хотя кричал он с балкона.
— Эй, Аллахверди! Вставай!
Не открывая глаз, Аллахверди потянулся на постели и лениво
спросил:
— Ну в чем дело?
Конечно, он и сам
отлично знал, в чем дело. Надо было встать, как всегда, за два часа до
начала уроков, вывести жеребца из стойла, поехать к арыку, напоить, коня, потом
вернуться, отвести корову Гызыл в стадо, потом дров наколоть, потом съесть
парочку лавашей с сыром, запивая горячим молоком и пойти в школу. Все это было
ему известно и все надоело так же, как осенняя сырость и слякоть.
Но ничего, уже скоро, очень скоро он поедет в Баку поступать
в институт: вот придет и уйдет зима, потом весна, а там уже и лето — экзамен за
экзаменом, а потом прости-прощай, серый жеребец, прощай, корова Гызыл, прощай,
колун с грабовым топорищем. А Гашам-киши все надрывался:
— Аллахверди! Ну где ты там?
— Встаю, встаю!.. — Аллахверди откинул одеяло, сел на
постели, поглядел на стадо оленей, вытканное на толстом ковре под своими большими
ступнями и, помаргивая, начал одеваться. Глаза у него слипались.
Гашам-киши вывел корову из хлева и поставил под балконом.
Вслед за нею потащился и теленок.
Аллахверди тем временем умывался, вернее смачивал глаза
холодной водой из рукомойника. Посмотрел на теленка и пожалел его — за что
бедному такое: из теплого хлева — да в это промозглое утро.
Гашам-киши отогнал теленка, а мать Аллахверди, Айна-арвад,
зажав меж колен подойник, принялась доить корову.
Аллахверди медленно спустился во двор, не глядя на отца с
матерью, вошел в хлев, повозился, отвязывая серого жеребца, и за уздечку
вытянул его оттуда, потом, открыв ворота, забрался на неоседланного коня,
который не хуже человека представлял себе всю последовательность действий:
каждое утро ездили они на водопой.
Мелик, который вместе с Аллахверди учился в десятом классе
сельской школы, тоже, как обычно, зевая, сидел верхом на гнедой кобыле, и
гнедая кобыла не торопясь пила из арыка, и пятнистый стригунок пил с ней рядом.
Первое, что сообщил Мелик, увидев Аллахверди, это что заболел Сафтар-муэллим и
на урок не придет.
— Да? — сказал еще не совсем пришедший в себя Аллахверди и
подумал, что у Сафтара-муэллима, конечно, опять ревматизм разыгрался в такую
паршивую погоду. — Ревматизм, что ли?
Мелик зевал не переставая.
— Да, — ответил он.
Сафтар-муэллим был соседом Мелика по двору, он преподавал
физику и как раз сегодня первый урок — физика: значит, можно не спешить.
Гнедая кобыла, напившись, подняла голову, мудро так
посмотрела на айвовые деревья, что росли неподалеку, и потянулась к недавно
зазеленевшей по краям арыка осенней траве. Мелик дернул за уздечку.
— Джафар едет в район, — сказал он. — К вечеру кино
привезет.
— Да? — еле выдавил из себя Аллахверди, скулы ему сводила
зевота.
Джафар, старший брат Мелика, был киномехаником. Раз в два
или три дня привозил он из райцентра фильмы и показывал их в клубе. Молодежь
очень уважала киномеханика Джафара, но вот приехал в село кинооператор из Баку
в этой самой диковинной шапке, и сразу стало ясно, кто слон, а кто верблюд,
потому что одно дело поехать в район и привезти оттуда фильм, какой дадут, и
совсем другое дело, когда берешь кинокамеру в руки, приставляешь ее к глазу и
начинаешь сам снимать фильм.
Этот кинооператор уже четыре дня, как приехал из Баку и
остановился у Салмана-киши, что жил через три дома от Аллахверди. Четыре дня
как приехал, а снять ничего не мог, погода, говорит, плохая, надо, чтобы солнце
вышло.
Аллахверди представил себе странную шапку этого
кинооператора, вспомнил свой предутренний сон и подумал, что в последнее время
ужасно глупые сны ему снятся. Когда Аллахверди вернулся к себе во двор,
Айна-арвад уж;е развела огонь в печке под балконом и кипятила в медном казане
молоко.
Гашам-киши выносил на лопате навоз из хлева. Аллахверди соскочил с серого жеребца, завел его в хлев
принялся расчесывать коня железной скребницей. Гашам-киши насыпал в ясли
несколько горстей просеянного ячменя, перемешал его с соломой, потом отобрал у
Аллахверди скребницу.
— Дров наколи, — сказал он.
Аллахверди вышел из хлева, набрал охапку дров из поленницы
под балконом и бросил их на землю возле толстого пня. Орудуя колуном с грабовым
топорищем, он быстро разогрелся и даже взмок немного. Отдуваясь, сказал отцу,
присевшему на лестницу.
— Сафтар-муэллим опять заболел, у нас первого урока не
будет.
Гашам-киши закурил папиросу на голодный желудок, поглядел на
теленка, тыкавшегося в коровье вымя, и промолвил:
— Опять ревматизм?
— Да. — Аллахверди со звоном расколол дубовое полено и
подумал: вот жизнь в деревне, все наперед известно, все знают, что у кого
болит.
Правда, Аллахверди, можно сказать, и не жил другой жизнью,
то есть когда он ездил с отцом в Баку, то ни разу не задерживался у дяди
больше, чем на два-три дня, а что такое два-три дня? Может, поэтому Аллахверди,
возвращаясь, скучал по городу и, бывало, целыми днями жил там в своем
воображении: по утрам заходил в кофейни, ел сосиски, днем шел на стадион и
смотрел футбол, вечером выходил гулять на бульвар, прохаживался среди не
знакомых людей.
Ведь это просто чудо — каждый день видеть
новых людей. Что может быть лучше? Целый день на улицах, в магазинах, в скверах
— видеть людей, которых до сих пор ни разу не видел?
Прежде, три-четыре года назад, шоссе из Баку проходило мимо
села, где жил Аллахверди. Аллахверди и все деревенские ребята просиживали у
дороги часами, наблюдая за машинами в Баку и из Баку.
Если вдруг машина останавливалась возле них и шофер, высунув
голову, что-нибудь спрашивал — куда ведет эта дорога? как называется это село?
сколько километров до такого-то места? — ребята старательно, перебивая друг
друга, отвечали, объясняли. Если же, бывало, понадобится что-нибудь, скажем,
шофер просит принести воды для радиатора, все ребята бегут со всех ног за
водой, вырывая друг у друга из рук резиновое ведро из разрезанной старой камеры;
все ребята бегут, все, кроме Аллахверди.
Аллахверди как сидит на обочине, так и остается сидеть, он
пристально разглядывает людей в машине, а потом ночью видит сны, разные сны:
вот он сам едет в «Москвиче», сам наливает чай из термоса, откидывается на
сиденье, улыбается.
А три-четыре года назад провели новую дорогу, и эта новая
дорога не огибала село, где жил Аллахверди, а шла прямо к райцентру. Ребята
больше не собирались у обочины, незачем стало.
Аллахверди принес дрова, подкинул в печь несколько поленьев,
и Гашам-киши, бросив в огонь окурок, сказал:
— Отведи корову в стадо.
Гашам-киши любил распоряжаться, и это почти всегда
раздражало Аллахверди. Ну хоть бы отец что-нибудь повеселее придумал. Каждый
день был для Аллахверди точь-в-точь похожим на предыдущий.
Айна-арвад придержала теленка, обняв его за шею, Аллахверди
же вывел корову из ворот и погнал ее вниз по дороге, в колхозное стадо. И снова
вспомнил он свой последний сон и снова удивился, с чего бы он в этом сне,
напялив на голову шапку кинооператора, стоял перед парикмахерской в райцентре?
Когда Аллахверди задавал себе какой-нибудь вопрос, то
никогда не останавливался на середине, он размышлял до тех пор, пока не находил
ясного ответа.
И теперь, не обращая внимания на сельчан, тоже погонявших своих
коров в стадо, он немного порассуждал и пришел к выводу: странная шапка
оказалась у него на голове потому, что он не смотрел на нее, как другие, с
издевкой, в глубине души он даже с завистью смотрел на эту шапку.
Осознав это, Аллахверди поморщился и задал себе новый
вопрос: ну хорошо, а почему все-таки он завидовал-то?
Его позвали сзади:
— Эй, Аллахверди!
Аллахверди обернулся и взглянул на старого Салмана-киши,
который догонял его вместе со своим буйволом.
— Чего?
— С тобой учится дочка Шукюра?
Немного помедлив, Аллахверди ответил:
— Да.
Салман-киши глубоко затянулся дымом из своей трубки.
— Ее в кино будут снимать, — сообщил он.
Аллахверди не поверил своим ушам.
— Что?
— В кино ее будут снимать. Надир будет снимать. Говорит, уж
очень подходит она для кино.
Надир — это был тот самый кинооператор в странной шапке, он
дружил в Баку с сыном Салмана-киши и поэтому, когда приехал в село, остановился
в его доме. Салман-киши произносил имя гостя с гордостью.
Аллахверди подумал, что кинооператор вряд ли будет шутить с
Салманом-киши, но неужели то, что он сказал, — правда?
— То есть как это в кино будет снимать?
— Дочка Шукюра возьмет на плечо кувшин с водой и будет идти
от родника, а Надир будет снимать с нее кино, — объяснил Салман-киши, снова
глубоко затянулся дымом из своей трубки и повторил: — Надир говорит, очень
подходит она для кино. — А потом Салман-киши покрутил головой и усмехнулся.
Аллахверди отлично понял, что хотел он сказать этой
усмешкой. Вот, мол, чудаки эти горожане, в целом селе не могут найти подходящую
девушку, ну кому может понравиться тощая, долговязая дочь Шукюра.
Девушку, которую Салман-киши называл «дочкой Шукюра», звали
Садаф, и она с самого первого класса и до сих пор училась вместе с Адлахверди.
Раньше, в детстве, они ходили в школу в соседнюю деревню, а потом и у них в
селе построили сразу десятилетку.
Садаф не была отличницей, не была красавицей, скорее даже
какая-то несуразная, что ли, была Садаф, и, услышав такое известие, Аллахверди
никак не мог в него поверить; он с трудом удержался, чтобы не переспросить
старика.
Да, с трудом сдержал себя Аллахверди, чтобы не спросить еще
чего-нибудь у Салмана-киши.
Дело было в том, что Садаф помирала по Аллахверди, то есть
влюбилась она в Аллахверди, но никто об этом не знал, это только Аллахверди
знал, потому что в один из летних дней Садаф вручила ему письмо, и, прочитав
это письмо, Аллахверди никому его не показал.
Погоняя корову, Аллахверди раздумывал над этой новостью и
уже не дрожал от холода; думал он думал, и постепенно его охватило самое настоящее
волнение, и даже сердце как будто сжалось.
Почему? — он и сам не знал.
А в ушах звучали слова Салмана-киши: «Говорит, очень
подходит она для кино». Вернее, Аллахверди сейчас как будто слышал самого
кинооператора: «Очень фотогеничная девушка». Потому что, как он представлял,
чаще всего кинооператоры произносят два слова: «фотогенично» или
«нефотогенично».
Мало того, еще этот кинооператор как бы говорил Аллахверди
прямо в ухо: «Если бы она жила в городе, ее бы все время снимали в кино, эту
Садаф».
И Аллахверди разглядывал возникшую перед его мысленным
взором Садаф, ее смуглое лицо, длинные, как у аиста, ноги - и ничего не
понимал.
Когда Аллахверди вернулся домой, Гашам-киши уже открыл дверь
курятника, выпустил во двор кур, цыплят, индюшек и теперь, достав из подвала
бутылку с машинным маслом, смазывал дверные петли уборной, чтобы не скрипели.
Айна-арвад возилась под балконом с самоваром.
Поднявшись в дом, Аллахверди вытер полотенцем намокшие под
моросящим дождем волосы и несколько раз встряхнулся всем телом, как кошка или
собака.
Он повесил полотенце на гвоздик около умывальника и,
перегнувшись через балкон, сердито сказал матери, стоявшей возле самовара:
— Надень на самовар трубу, все глаза выело!..
Гашам-киши хмуро посмотрел на сына, и Аллахверди, ничего
больше не промолвив, вошел в комнату и открыл дверцу шкафа, где лежали его
книжки и тетради. Тут он вдруг вспомнил, что в школу сегодня торопиться не
надо, и покачал головой в некотором недоумении. Потом вытянул самый нижний ящик
и с самого дна, из-под кучи бумаг, извлек спрятанное письмо.
Это был вчетверо
сложенный листок из
тетрадки в клеточку. Аллахверди
раскрыл его и
прочитал про себя:
«Аллахверди, я пишу тебе это письмо. Аллахверди, я в жизни
еще никому не писала писем, это мое первое письмо. Аллахверди, как прочтешь это
письмо, никому не говори ничего, порви его и сожги, пусть станет пеплом. Я и
сама сгораю, превращаюсь в пепел, Аллахверди. Куда ни смотрю, везде вижу тебя.
И во сне все время тебя вижу. Совсем я не в себе, Аллахверди. Вдруг тебе
покажется, что я всем ребятам пишу письма. Нет, Аллахверди, только тебе, только
тебе. Если судьба мне улыбнется и мы с тобой поговорим, я все тебе скажу. Снова
я плачу, Аллахверди. Напиши мне ответ.
Я все время думаю о любви и смерти.
Без тебя нет жизни, милый Аллахверди.
Не смейся надо мной. Никому ничего не говори, Аллахверди, а
то меня засмеют. И письмо сожги.
Садаф».
В предпоследней строчке несколько букв расплылось, но
прочесть было можно. Сначала Аллахверди подумал, что Садаф капнула на листок из
чайной ложки, что это просто вода, но дни шли, и он в конце концов поверил в
то, что Садаф и вправду плакала.
Аллахверди спрашивал себя, замечал ли он до этого что-нибудь
такое насчет Садаф. Ну, она иной раз посматривала на него как-то странно. И
еще, бывало, Садаф краснела, когда они попадались друг другу навстречу в
школьном коридоре, но Аллахверди никогда бы не подумал, что дело зашло так
далеко.
Он не написал никакого ответа, но и письмо не сжег, поносил
его несколько дней в кармане, не зная, что с ним делать, потом положил в ящик
на самый низ.
Когда они в первый раз случайно встретились после этого
письма, Аллахверди сделал вид, будто ничего не случилось. Садаф прятала глаза и
ни о чем не спрашивала. С того дня они, можно сказать, и не разговаривали. Мало
того, Аллахверди стал понемногу злиться на нее. Он пришел к выводу, что Садаф
ужасно глупая.
Какое-то время Аллахверди ходил злой, но однажды, когда он
уже лег в постель, а заснуть почему-то не мог, как-то так получилось, что он
встал, открыл ящик, вытащил письмо Садаф и прочитал один раз, потом второй,
третий... Удивительно, что оно больше не сердило Аллахверди, наоборот, вроде
даже начало нравиться. Он испытывал какое-то беспокойство, но беспокойство это
не тяготило его. И еще ему было почему-то грустно. Вернее, хорошо и грустно. И
неудобно — потому что, не обращая на Садаф внимания, он получал от ее письма
такое странное удовольствие.
И в дальнейшем Аллахверди доставал иногда из ящика вчетверо
сложенный листок, снова его читал...
Айна-арвад крикнула Аллахверди с балкона, чтобы он шел
завтракать, и Аллахверди, торопливо спрятав письмо Садаф в нижнем ящике, вышел
из комнаты.
Уже не моросило, но небо было по-прежнему серым.
Вот взошло бы солнце, кинооператор приставил бы к глазу свой
сверкающий никелем аппарат и стал бы снимать Садаф на ленту, и весь мир смотрел
бы, как Садаф несет воду из родника, и никто бы не знал, что эта девушка сходит
с ума по Аллахверди.
Как оказалось, в классе уже все знали, что Садаф будет
сниматься в кино. Да и вообще только об этой новости и говорили. Один
Аллахверди молчал.
А потом пришла Садаф, и, увидев ее, ребята даже слегка
растерялись. Садаф была в новом платье, веселая, ну только крыльев ей не
хватало, чтобы взлететв. На нее накинулись с вопросами, что да как. А Садаф, не
слишком смущаясь, довольно громко рассказывала, как вчера к ним приходил
кинооператор да как говорил с ее отцом и взял у него согласие, чтобы снять
Садаф в кино.
Рассказывая, она иногда посматривала на Аллахверди,
сидевшего за партой с таким видом, будто ему все нипочем, искоса посматривала,
и ему казалось, она снова глазами повторяет слова, написанные в письме, но уже
не так жалобно, нет, а с некоторым вызовом.
Второй урок был тригонометрия, и, как только прозвенел
звонок, в класс вошла Гюльсум-муэллима.
Аллахверди, один из самых высоких в классе, сидел на
последней парте первого ряда. Садаф — во втором ряду, в середине.
Гюльсум-муэллима проводила урок, но Аллахверди не слышал ее
и словно ни о чем не думал. Потом он поймал себя на том, что не отрываясь
смотрит на Садаф.
У Садаф были черные глаза, черные волосы, толстые такие
косы, все как обычно, и только платье новое. Но Аллахверди будто видел впервые
и эти глаза, и эти косы. Садаф была худенькой, да, но полногрудой. Она была
смуглянка, Садаф, и Аллахверди не мог оторвать глаз от этого смуглого лица и
злился на себя, не хотел смотреть на это лицо и глядел во все глаза.
Аллахверди, напрягаясь, вспоминал их ссоры в детстве, их
походы в школу, всякие смешные случаи и никак не мог поверить, что эта девушка
перед его глазами та Садаф, которой он мог сказать в любое время что угодно и
даже приказать.
А потом у Аллахверди мелькнула мысль, от которой он стал сам
не свой: ему вдруг показалось, что то письмо, что лежит у него в нижнем ящике
шкафа, не Садаф писала; это не Садаф, смущаясь, протягивала ему это письмо, а
совсем другая девушка, из другого класса. Сейчас Аллахверди уже ни за что бы не
поверил, что именно слезинка размыла синие буквы в письме.
Аллахверди с трудом отвел взгляд от Садаф, хотел было
прислушаться к теореме, которую объясняла Гюльсум-муэллима, но ничего из этого
не вышло, и, он снова уставился на Садаф и только теперь понял, что и Садаф
смотрит на него, и тогда он оторвался от созерцания смуглого лица девушки и
устремил глаза на черную доску, исписанную формулами.
Аллахверди смотрел на формулы, выведенные на доске
учительницей, слушал, что она говорила, и всем своим существом ощущал на себе
взгляды Садаф. Наконец, не выдержав, он посмотрел на девушку, и теперь уже она
отвела от Аллахверди глаза на доску.
Аллахверди чувствовал, как пылает его лицо.
Наступила перемена, и на перемене снова все собрались вокруг
Садаф, и Садаф снова принялась рассказывать. За всю жизнь никогда не повторяла
она столько раз примерно одно и то же, и никогда еще не выслушивали ее с таким
восторгом.
Так одна за другой прошли перемены, прошли уроки.
Снова начало моросить, потом дождик вроде кончился, потом
снова заморосило, и весь день Аллахверди не находил себе места. Вернувшись из
школы, Аллахверди целый вечер просидел в комнате, не выходя во двор.
У Гашама-киши было дело в райцентре, и он уехал туда на
сером жеребце.
Айна-арвад перебирала на балконе фасоль.
Аллахверди же смотрел в окно на серую осень. Склон горы,
видимый из окна, сплошь порос айвой и на каждом айвовом дереве сидела стая
скворцов. Они кричали на разные голоса, и непонятно было, то ли приветствуют
они эту серую осень, то ли осуждают.
Внизу, на косогоре, стоял дом Салмана-киши, и вдруг
Аллахверди разозлился на старика. Ни с того ни с сего. А потом вдруг забыл о
нем.
Аллахверди не мог ни читать, ни готовить уроки, не хотелось
ему и выйти погулять по селу. Он как бы наблюдал себя со стороны, и ему
казалось, что он уже больше не прежний Аллахверди. Почему ему так казалось,
почему так думалось? — в этом он не отдавал себе отчета. Было совершенно ясно,
что его зовут, как и прежде, Аллахверди и это его голова, и руки, и ноги,
только вот было непонятно, отчего же с тем же именем, головой, руками и ногами
он уже не прежний Аллахверди.
Он отвел взгляд от серой осени и встал с тахты, подошел к
маленькому шкафчику, вытащил нижний ящик и достал из кучи бумаг письмо Садаф,
однако не раскрыл его и не прочитал, потому что внезапно обнаружил, что все
написанное на вчетверо сложенном листке он знает наизусть.
Аллахверди даже и не подозревал, что он так заучил это
письмо.
Когда ночью Аллахверди ложился в постель, ему казалось, что
он не уснет до утра, но заснул Аллахверди, заснул и впервые увидел цветной сон.
Рассвет только начинался.
Было столько красок, Аллахверди в жизни не видел таких
сочетаний — голубая, оранжевая, светло-зеленая...
И что самое странное, эти краски еще и серебрились,
сверкали.
И Аллахверди был среди этих красок.
Они словно окутывали всего Аллахверди, словно текли по его
телу.
Аллахверди знал, что это сон, и еще он знал, что это сон
Садаф.
Самой Садаф не было, но Аллахверди знал, что эти краски —
ради Садаф, а может быть даже, все эти краски и есть сама Садаф.
И снова послышался голос Гашама-киши:
— Эй, Аллахверди, уже полдень на дворе, вставай!
Аллахверди хотя и видел сон, но будто предчувствовал, что
вот сейчас раздастся этот голос, и боялся, боялся, что краски вдруг исчезнут —
голубая, оранжевая, светло-зеленая...
— Эй, Аллахверди!
Аллахверди открыл глаза, и на несколько мгновений эти краски
заполнили всю комнату, но они уже не искрились, а потом все разом исчезли.
— Ну где ты там?
— Встаю!..
Когда Аллахверди спустился во двор, Айна-арвад доила корову.
Корова опять стояла под балконом, потому что снова шел мелкий дождь.
Моросило, но эта сырость вовсе не раздражала Аллахверди,
когда он выводил из хлева серого жеребца. Гашам-киши удивленно посмотрел на
сына — у вечно заспанного, обычно угрюмого с утра Аллахверди сейчас было явно
хорошее настроение.
Гнедая кобыла Медика опять пила воду из арыка, а пегий
жеребенок пил рядом с ней.
— Чего ты вчера в кино не пришел? — спросил Ме-лик, зевая.
Только сейчас Аллахверди припомнил, что Джафар вчера должен
был показывать кино, а он почему-то совсем эабыл об этом и не пошел в клуб.
Аллахверди нисколько не расстроился из-за своей забывчивости, потому что, кроме
этой серой измороси, окутавшей все вокруг, у Аллахверди был свой мир, и этот
мир был такой необыкновенный, там искрились краски — голубая, оранжевая,
светло-зеленая...
Когда Аллахверди прискакал на сером жеребце обратно во двор,
Гашам-киши снова удивленно посмотрел на сына и на этот раз решил, что в жизни
Аллахверди что-то произошло, что-то такое случилось, Гашам-киши ясно это
почувствовал.
Аллахверди, конечно, понятия не имел, о чем думает отец, он
вывел корову со двора и погнал в стадо.
Аллахверди шагал по проселочной дороге вниз и вопреки обыкновению что-то насвистывал, какую-то мелодию, которая, по-видимому, звучала в нем с самого утра.
Позади раздался кашель, и Аллахверди, обернувшись, увидел,
что это Салман-киши, дымя трубкой, гонит своего буйвола.
Салман-киши как будто ждал того момента, когда Аллахверди
обернется.
— Ну и погода! — громко сказал он. — Из-за этой проклятой
погоды, — тут Салман-киши хлопнул себя мокрой ладонью по шее и выдохнул теплый
клуб дыма, — Надир собрался и уехал!
Аллахверди замер с широко открытыми глазами. А потом будто
со стороны услышал свой тихий голос:
— А кино он снимать не будет?
— Ты что, не понимаешь или притворяешься? В такую погоду
разве можно кино снимать? — Салман-киши махнул рукой и прибавил важно: — Надир
поедет в другой район. Говорит: «Не могу же я здесь сидеть целый месяц, ждать,
когда солнце выйдет...»
Аллахверди не спросил у старика: «А Садаф?» Аллахверди
ничего не спросил, все и так было ясно: этой дождливой осенью вырастет отличная
трава на корм скоту, но Садаф уже не будет сниматься в кино, не пойдет она от
родника с кувшином на плече.
Аллахверди увидел Садаф, ее поникшую голову, ее грустное
лицо, она совсем растерялась, Садаф, и Аллахверди с трудом удержался от того,
чтобы не нагрубить Салману-киши прямо в лицо, чтобы не обругать его гостя.
Аллахверди понимал, надо что-то сказать Садаф, надо обязательно утешить ее, но
сделать это будет очень трудно. Очень трудно потому, что Аллахверди теперь
ужасно стеснялся Садаф.
А что, если ей письмо написать, и хорошо бы в этом письме
было что-то от того цветного сна? Только где он возьмет такие искрящиеся краски
— голубую, оранжевую, светло-зеленую?.. Да и хватит ли храбрости отдать Садаф
это письмо?
Потом он подумал, что напишет Садаф из Баку, когда поступит
там в институт, но сразу понял, что поехать в Баку будет теперь очень трудно,
очень тяжело это будет, потому что Садаф останется здесь.