Эльчин
КРАСНЫЕ
ГВОЗДИКИ В ОТЕЛЕ «ПЕРА ПАЛАС»
Copyright
– Эльчин Эфендиев
Перевод на
русский – Натига Расул-заде
Данный
текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия
владельца авторских прав
В "Цветочном пассаже" Тамара, прижав к груди аккордеон и
жадно, глубоко затянувшись сигаретой, будто сто лет не курила, урезала мажор,
пронзавший до кишок и заблеяла:
Юсиф, возьми меня,
Обними своими руками.
Иди поспи со мной.
А потом - бросай меня!
Без сомнения, ночные посетители "Цветочного пассажа" впервые
слышали эти прекрасные слова, положенные на не менее прекрасную музыку, потому
что снова наступил чудесный и неожиданный день презентации плодов творчества
Тамары, но эта презентация отличалась от всех остальных тем, что автор, то есть
видавшая виды Тамара, певшая неопределенным, потерявшим пол от настоявшегося
столетнего спирта мира искусства (великолепного спирта!) и дыма сигарет,
голосом, и сама впервые слышала то, что пела, так как только что наспех
сыпровизировала эту песню в честь Юсифа Борша, который вместе со мной сейчас
вошел в "Цветочный пассаж", и Тамара, глянув на него с той же
столетней выдержки страстью, ярким пламенем горевшей в голубых ее глазах и
истошно проорав этот куплет на весь "Цветочный пассаж", подмигнула бедному
Юсифу Боршу, внезапно ставшему похожим на съежившегося, тощего, пугливого с
дрожащими ушами зайца, и опять неизвестно - мужским ли, женским ли - голосом
протянула:
- А потом - бросай меня-а-а-а!
А я, словно этих страданий Юсиф-беку было мало, прибавил:
- Юсиф-бек, борщ - украинский суп из капусты и бурака.
- Конечно, уважаемый, конечно, - ответил он, естественно, не будучи
специалистом в области украинской кулинарии, и становилось ясно, что экспромт
Тамары полностью уничтожил этого беднягу.
Час назад (всего через полчаса после того, как ты покинула мой номер!
Запах твоих духов, смешавшись со свежестью красных гвоздик еще царил в этой
комнате… ) по поручению Объединения Турецких писателей пришел ко мне в отель
"Пера-Палас" Юсиф-бек и, куря сигареты без фильтра, одну за другой,
которые держал меж пожелтевших от табака, длинных худых пальцев, пригласил меня
на вечернюю прогулку по городу.
Таким образом выяснилось: Объединение Турецких писателей поручило этому
милому человеку занять меня в этот вечер, чтобы мне одному не было скучно в
незнакомом городе (Стамбуле?!), и, конечно, да здравствует Объединение Турецких
писателей, но был для меня во всем этом один интересный и странный момент:
между твоей красотой, твоими нарядами, твоим вкусом, духами, здоровьем,
смелостью, страстью, самонадеянностью, ленью, острым умом, впечатлительностью,
небольшим снобизмом и небольшим эгоизмом, откровенностью (что же еще?)…
взглядом, шутками, тем, что ты любима, богата, горда и властна, твоим
чинопочитанием (видишь я и это не забыл!), любовью к приключениям, тем, что ты
ни в чем себе не отказываешь… потом… хорошей памятью… скрытой холодностью
(может, скрываемой даже от себя самой, но не плотской…), часто меняющимся
настроением, злопамятством, информированностью, рискованностью,
бескомпромиссностью (достаточно?) и между внешним видом и сущностью уважаемого
Юсиф-бека была такая пропасть, такой контраст, что этот контраст (говорил же
тебе, что я еще тот тип, но если честно, то я и сам не знаю, что за тип)
пробудил во мне давно не испытанный подъем духа и желание выйти вместе с
Юсиф-беком на вечернюю прогулку по Стамбулу.
(Впоследствии, когда номер в "Пера-Палас и красные гвоздики в этом
номере превратились в воспоминания, во время нашего разговора по телефону в
Баку, ты сказала: "Стамбул - город романов, - и тут же прибавила, -
шучу." "В каждой шутке есть доля правды", - сказал я. Ты
рассмеялась: "В каждой шутке есть доля шутки").
И вот теперь, по приглашению Юсиф-бека мы сидим с ним друг против друга
в "Цветочном пассаже", он пьет ракы рюмку за рюмкой, я - пиво, кружку
за кружкой (свою норму водки я уже принял заранее, позже еще врежу, и вообще,
это я только так говорю - норма, моя норма похожа на безразмерный носок - и на
маленькую ногу налезет и на большую), он курит сигарету за сигаретой, я… я же
не курю, ибо ровно десять лет назад сделал большую глупость: дал себе слово
бросить курить и бросил. (Порой тревожная мысль приходит в голову: а вдруг я
повторю ту же глупость с выпивкой, что же мне потом делать?).
По "Цветочному пассажу", задрав хвосты, прогуливались сытые,
все как на подбор - упитанные, избалованные судьбой коты, Тамара же, завидев
Юсиф-бека, с каким-то дьявольским огнем в душе, под аккомпанемент аккордеона,
не переставая пела неповторимую любовную песнь, посвященную этому старейшему
труженику пера:
Юсиф, возьми меня!
Сыграй на мне,
Как на этой гармони.
Сыграй, если сможешь,
Возьми, если сможешь.
Если смо-о-о-ожешь!
* * *
Она посмотрела своими большими, черными, как ночь глазами на гвоздики в
цветочной вазе в номере отеля "Пера-Палас" и спросила:
- Вы в самом деле привезли эти цветы из Баку?
- Конечно, - сказал я.
Снова "вы", и это "вы" по сравнению с моими к ней
(то есть, к тебе!) чувствами так отчужденно звучало, столько в этом
"вы" было стеклянного холода, что мне страстно захотелось первым, что
подвернется под руку запустить в это стекло, разбить его на мелкие осколки.
Она снова глянула на красные гвоздики, потом перевела взгляд своих
больших, черных как ночь глаз и посмотрела мне прямо в глаза:
- Правда?
Мне вдруг показалось, что эти большие, черные глаза не мне не верят, а
красным гвоздикам в цветочной вазе, но конечно же, эта мысль ясная как
солнечный день (!) была обманчива и я поклялся (и в самом деле так было):
- Спекулянты в бакинском пассаже божьи свидетели, что по дороге в
аэропорт я завернул к ним и купил цветы, а уж потом прилетел в великолепный
Стамбул (к тебе!).
Взгляд больших, черных глаз с учительской строгостью уставился на меня.
- Это для меня очень важно, - сказала она.
Почему же это для тебя так важно?
И вообще, зачем я купил и привез тебе из Баку эти красные гвоздики?
Разве в начале третьего тысячелетия в Стамбуле перевелись гвоздики?
* * *
В тот период моей жизни, связанный с Москвой, в очередной мой приезд
туда я как-то сидел в ресторане Центрального Дома Литераторов (этот прекрасный
ресторан всей своей атмосферой дышал вызовом социалистическому строю, но
впоследствии, когда столь бесславно окончил дни свои Советский Союз, ресторан
тоже утратил свою былую славу…) со старым знакомым драматургом (тогда ему было
чуть больше лет, чем мне сейчас), вечно нахмуренным, неулыбчивым, вечно чем то
недовольным и озабоченным коммунистом со стажем, лауреатом Ленинской премии; мы
пили водку, когда вдруг я заметил непривычную для него улыбку в его подвижных
мелких и круглых глазах, напоминавших сейчас пробудившиеся первые весенние
цветы.
Этот известный драматург вернулся на миг в свою юность, или же - и это
будет точнее - юность, вернувшись, вцепилась ему в горло.
Позже, когда мы все еще сидели в том же ресторане и выпивали, я не
сдержавшись, спросил его о причине столь неожиданной метоморфозы, и драматург -
будто давно ждал этого вопроса - с большим душевным подъемом, вдохновенно стал
рассказывать о своей любимой.
" - Знаешь, мой молодой друг, - начал он, естественно, по-русски, -
я не помню другого такого случая в своей жизни, или почти не помню… Мне все
время хочется говорить о ней… все время думаю о ней… Она искушенная в любви,
немного испорченная, немного порочная, но любимая мной (очень!) и любящая меня
маленькая фея… "
Эти слова потому, видимо, застряли в моей памяти, что я впоследствии
увидел ту девушку, и была она похожа на самого невинного ангела во всей
вселенной, на вид очень далекая от порочности и многознайства юной Лолиты, маленькая,
нежная…
но почему я это сейчас вспоминаю?
не знаю…
может, знать не хочу?…
* * *
Я не должен был говорить тебе это и не должен был писать об этом, но
сказал, вернее, отчасти сказал, а то, что не высказал, отчасти пишу сейчас,
потому что между нами возникло нечто странное (что? сейчас скажу) и я, недолго
думая, не ломая голову, понял, что это нечто - есть истина, просто истина, и
если это нечто не фальшь, не обман, а на самом деле истина, так почему же я
должен периодически, раз за разом отдалять ее от себя (тем более, что это и
невозможно!) и скрывать от себя (!) ? - и когда мы сидели напротив друг друга в
номере отеля "Пера-Палас" (в считанные минуты остававшиеся уже до
постели, уже готовые к постели), ты вдруг, неожиданно для меня на миг напомнила
мне свою мать, и я вспомнил до мельчайших подробностей тот день, когда узнал о
ее смерти, и так же внезапно я понял, что мы с тобой можем полюбить друг друга,
пусть даже эта любовь превратится в запоздалую любовь Лейли и Меджнуна, но в
постели я не смогу любить тебя так, как хотел бы я (и ты !), испить тебя до
дна, потому что эта мгновенная похожесть заставила меня уйти в себя, мне
почудилось, что мы с тобой совершаем предательство, что я совершаю
предательство (!)… нет…между нами ничего не было… может, и могло бы быть… можно
сказать, ничего не было… наверное, могло бы быть… но не было… и у меня такое
чувство (и долгие годы нашего знакомства жило чувство), что я тому причиной,
что не было из-за меня, то есть, если бы я очень захотел, страстно возжелал, то
наверняка было бы…
… посмотри только, что я тебе пишу…
… однако, пишу, что думаю и чувствую и, естественно, эти мысли и чувства
только мои, но не наши (не мои и ее)…
… Промеж нас царили - никогда мне не забыть их (ее нет, но все это ни за
что не сотрется из моей памяти, после меня же ничего не останется от тех
ощущений и чувств в нашем вечном и изменчивом мире, и, несмотря на то, что я
дожил до пятидесяти двух лет, однако никак не могу смириться с подобными
прописными истинами, отвергаю их…) - особые чувства, и в то же время мне тогда
казалось, что это не мешало ей жить идиллией юной семьи, может, и ошибаюсь, не
знаю, но в те годы мне казалось, что никому, даже (!) мне не дано право
нарушить эту ее семейную идиллию… я не позволял ничего по отношению к ней…
себе, или ей?..
Позже, как-то во время очередной попойки, после нескольких бокалов
коктейля, который в нашем прекрасном мире никто, кроме меня - автора этого
коктейля - не отваживался пить, мои непослушные пальцы под воздействием этого
пойла набрали в ту ночь номер ее телефона. Тебе тогда, наверное, было лет
четыре-пять, она же была молодой красивой матерью. Я был на два года младше нее
и старательно скрывал от нее (и от других!) свой возраст.
- Это ты? - спросила она, и в этом коротком "ты" мне почудились
тревога и беспокойство, которые и сейчас помню, и, словно стоявшая за этим
коротким словом, фраза: "Представляю, в каком ты состоянии, раз звонишь
среди ночи", а наутро, после состоявшего всего из десяти-пятнадцати
вопросов-ответов и частых пауз телефонного разговора, я подумал - и до сих пор
не могу понять: с чем была связана тревога в ее голосе - с моим тогдашним
опьянением, или вообще - с моей жизнью?
Видимо, со вторым…
Во всяком случае, мне так кажется…
Может, я драматизирую простые отношения и предаюсь наивным чувствам,
прячу голову в тех ощущениях, подобно страусу, не ведающему о теле своем? …
нет… и второй раз я звонил ей после дикой попойки, после ударивших мне в голову
пресловутых моих коктейлей, и сколько же тебе тогда - лет восемь-девять - было?
А лет через пять или шесть, когда я звонил ей опять же среди ночи в третий,
последний раз, я был абсолютно трезв, никаких коктейлей (но в сердце моем
царила атмосфера тех коктейлей, сильное желание, а тебе в то время уже лет
двенадцать-тринадцать, наверное… странно, почему я все это подсчитываю с такой
бухгалтерской точностью?)
" - Ты опять пил коктейли?"
" - Да, - соврал я. - Знаешь, этот мой коктейль похож на бальзам
рыцаря из Ламанчи, от которого он выздоравливал, а бедный Санчо - напротив - испытывал
страшные муки, помнишь?"
" - Нет," сказала она.
Тот эпизод из достойной жизни рыцаря из Ламанчи я тогда же, среди ночи
со своими дополнениями и экспромтами пересказал ей, и пародируя наших общих, ее
(то есть, твоей матери) и моих знакомых, в особенности моих университетских
преподавателей, заставил ее долго, весело смеяться. Мои пародии имели успех,
потом, немного помолчав, она вдруг спросила:
" - Кто ты?"
" - Ты до сих пор еще не поняла? - сказал я."
" - Нет, - сказала она после небольшой паузы и повторила свой
вопрос.- Кто ты?"
" - Кутила!"
" - Нет," произнесла она с интонациями, которые до сих пор
живут в моем сердце.
Это ее "нет" мгновенно перевернуло что-то во мне, я,
растерявшись, положил трубку, и какое-то время смотрел на эту неподвижно
лежавшую трубку, и мне показалось (и сейчас так кажется), что все то время, что
я уставившись, смотрел на свой телефон, она держала трубку у уха, держала,
прижав к уху трубку и вслушивалась в короткие отбойные гудки.
Эти мои сентиментальные признания, наверное, могут звучать примитивно,
однако, что есть - то есть, и это еще цветочки; ее такую, с прижатой к уху
трубкой, слушающую короткие гудки, я и сейчас вижу, как живую, до мельчайших
подробностей, и не могут обманывать меня мои чувства - я уверен на сто
процентов - это не плод больного воображения, принуждающего сердце сострадать и
верить ему.
Да, некоторое время я смотрел на телефонный аппарат с покоящейся на нем
трубкой, уважаемый алкаш Юсиф-бек, а ты даже не знаешь и, естественно, никогда
не узнаешь о чудесном эпизоде из моей жизни, достойном пера Флобера.
Тамара же, прижав к груди аккордеон, как бесценное сокровище, своим
уродливым (и прекрасным!) голосом орала на весь "Цветочный пассаж", и
жирные коты, белые, серые, черные, что-то общее имевшие с этим ее аккордеоном,
будто новорожденными они вышли не из чрева кошки-матери, а из этого аккордеона
и разбрелись по пассажу, лениво внимали, глядя в сторону музыки, этому дикому
(и прекрасному !) голосу.
Юсиф, бери меня!
Буду тебе верна!
Не возьмешь меня -
Увяну, как цветок…
Юсиф, возьми меня-а-а-а!…
* * *
Недавно, когда "Пера-Палас" остался уже в далеком прошлом
(кричи - не докричишься, зови - не дозовешься!), я сидел на одном из
очаровательных заседаний, где докладчик во все корки крыл Ленина за допущенные
ошибки в оценке Толстого (в гнусное и отвратное советское время он читал в
Университете курс по ленинской эстетике), и, слушая эту ахинею, разговаривал с
тобой:
" - Я знаю, который я по счету в твоей жизни".
Ты смотришь мне в прямо в глаза своими большими, черными, как ночь
глазами, немного растеряна, немного напряжена.
" - И который?"
" - Четвертый."
" - Почему именно четвертый?"
" - Не знаю… "
И в самом деле, почему четвертый?
А ты и не подозреваешь об этих наших разговорах…
* * *
Покрасневший, как бурак, но не от выпитого ракы, а от бурных и пламенных
проявлений любви со стороны Тамары с ее аккордеоном, уважаемый Юсиф-бек всем
своим маленьким, съежившимся существом старался не смотреть в сторону Тамары,
потому что стоило голубым глазам Тамары встретить выцветший от многочисленных
жизненных невзгод, проблем и переживаний, бесполезных дел и частых возлияний
взгляд Юсифа Борша, как она приходила в неистовство, в творческий и любовный
экстаз, и, прижав к груди аккордеон, становясь в позу монументальных памятников
сталинской эпохи, напрягая жилы на жирной своей шее, что есть мочи орала:
Юсиф, возьми меня-а-а-а!…
В трех моих ночных звонках с периодичностью раз в четыре-пять лет для
меня было еще и то удивительным, что каждый раз она сама брала трубку и
разговаривала свободно, следовательно, все три раза была дома одна. Что это?
Перекличка чувств, или что?… Мало того, она, кажется в те минуты даже ждала
телефонного звонка… А в долгие годы (годы, когда ты росла!) между этими тремя
телефонными звонками, мы от случая к случаю встречались.
- Как поживаешь? - спрашивает она.
- Отлично, - говорю я.
- А ты как? - спрашиваю я.
- Лучше быть не может, - отвечает она по русски.
Вследствии того, что Тамара, оседлав свою музу, таким образом выдавала дастан
"Юсифнамэ", у многих завсегдатаев "Цветочного пассажа":
писателей, артистов, художников, одним словом, известных и неизвестных,
настоящих и фальшивых деятелей искусства, не желавших оставаться в стороне от
потехи, рождалась настоятельная потребность с рюмкой ракы или кружкой пива в
руке - кто покачиваясь, кто пока еще твердыми шагами, но все, как один,
улыбаясь до ушей - подходить к Юсиф-беку в надежде дополнить своим
словотворчеством этот ночной дастан и выпить за его здоровье, но дальновидный
Юсиф-бек, не давая им и рта раскрыть торопливо представлял меня:
- Наш гость, известный писатель из Азербайджана.
Рюмки и кружки, нацеленные на Юсиф-бека, поворачивались ко мне, и я про
себя обращался с мудрыми словами к этому незаменимому человеку: "Дорогой Юсиф-бек,
мы все гости на этой чудестной земле, и ты, и я, и эти люди, что пришли
подшутить над тобой, и эта толстая неотесанная, похожая на раскоряченный
платан, старая и внушительная Тамара, и эти жирные коты, и, как ни жаль, как ни
прискорбно, но и красные гвоздики в отеле "Пера-Палас"…
Высказав про себя столь глубокие мысли, я усмехнулся (я старый
двуличник, я знаю это уже более тридцати лет и порой, особенно по ночам,
прежде, чем отойти ко сну, остро переживаю по этому поводу, хорошо, что утром
все забывается… до следующей ночи…), и этот человек, перевший через весь зал к
нашему столику с явной целью поиздеваться над Юсиф-беком, то есть, моим
собутыльником, естественно, немного огорчился, что это ему не удалось, но ради
любимого Азербайджана не высказал свое огорчение и, глянув на меня произнес:
- В самом деле? Это прекрасно! (ах мошенник, ведь в сущности, ты обижен,
что не удалось подшутить над вкусным этим Борщем). Как дела в родном
Азербайджане? Держитесь? Очень мы утомились… возненавидели армян… Мы с вами!…
Откуда этому человеку было знать, что я постоянно сам с собой говорящий
тип, и на этот раз подумал про себя: "Ну да, немногого стоит быть с нами
здесь, в "Цветочном пассаже", а вслух прибавил:
- Благодарю вас.
- Не стоит, дорогой… У этой старой бляди крыша поехала, сама не знает,
что поет. Уважаемый Юсиф-бек очень достойный человек.
- Господи помилуй!.. - произнос Юсиф-бек и отпил из рюмки в трясущихся
пальцах.
- Да, да! Юсиф-бек наш аксаккал! Не обращайте внимания на эту старую
блядь… Это ведь…
- Естественно, - сказал я, и на самом деле, сейчас я не обращал никакого
внимания на Тамару, потому что все мое внимание и все мои мысли были обращены в
прошлое.
Брат, в честь родного Азербайджана, эфендим!
Таким образом, тост, предназначенный для издевательства над Юсиф-беком
был выпит в честь нашей любимой родины.
- Благодарю, - сказал я, и тут вспомнил одну из встреч последних лет с
ней, то есть, твоей матерью, и это видение было настолько реальным, я так точно
и живо видел черты ее лица, выражение его, лучезарный взгляд ее черных глаз,
что вздрогнул, мне показалось, что дух ее витает здесь в , среди запахов пива,
ракы, что дух ее внезапно возник среди упитанных, ленивых кошек пассажа, и тут
же пропал; а Юсиф-бек внимательно глянул на меня пронзительным, понимающим
взглядом, нет, кажется в этом алкаше и в самом деле что-то есть, он, как
настоящий писатель, тотчас почувствовал, что произошло во мне нечто невыразимое
словами…
Ты помнишь ту встречу? Я случайно встретил вас с матерью на бульваре
(тогда я видел тебя впервые, нет, погоди, когда я впервые увидел тебя, ты была
совсем маленькая, пришла с мамой в театр), ты была юным, прекрасным
комсомольским лидером разваливающегося Союза (и конечно, кто бы мог подумать,
что пройдут годы мы с тобой, чтобы встречаться вынуждены будем летать в
Стамбул, так как в Баку нас каждая собака знала, и не было никакой возможности…
не знаю…и теперь думаю, что может быть в то время нечто похожее приходило тебе
в голову… потому что, есть ли на свете хоть что-то, что бы тебе в голову не
приходило?!) и в то время мы, то есть, она и я при тебе обращались друг к другу
на "вы"…
Это далекое "вы", холодное, как лезвие ножа, сейчас вонзается
в меня, почему, дорогой, заслуженный, мудрый аксаккал Юсиф-бек эфенди, а раз
это так, раз лезвие вонзается в меня, в мое нутро, почему же в таком случае нет
крови? Значит это не взаправдашний нож, а самое большее - художественный образ,
следовательно все эти мысли, гражданин Юсиф Борш, выеденного яйца не стоят,
никчемные и смешные, как гребень для бороды…
* * *
Пропавшая в Лондоне в 1926 году Агата Кристи преспокойно сидела себе в
411 номере отеля "Пера-Палас" и писала роман "Убийство в
восточном экспрессе", в этом отеле останавливался Рза шах Пехлеви, жила
Мата Хари, и сейчас, когда я входил в «Пера-Палас», швейцар, похожий на
благородных, осанистых царских генералов (однако, не сумевших защитить
императора), но независимо от какой бы то ни было похожести, обладавший чутьем,
присущим всем талантливым швейцарам в мире, моментально сообразив, откуда я
прибыл, открыл мне самый важный секрет для бывшего в моем лице советского
гражданина:
- Здесь жил Троцкий!
И в те минуты, что я пребывал в «Цветочном пассаже» среди людей
искусства, среди потребителей искусства, среди упитанных, крупных котов, мне
порой казалось, что души этих покойников, прежних постояльцев отеля, собравшись
вместе, любуются красными гвоздиками в моем номере и находят утешение в том,
что и эти цветы постепенно завянут и вскоре окончательно умрут… и в этом
утешении мне видны были причины бесконечных горестей и несчастий человека -
венца всего сущего на земле.
- Бедный Рудольф Нуриев! - сказал я.
- Он писатель? - спросил Юсиф Борш.
- Нет. Покинувший Союз тюркский танцор.
- Не понял, эфенди?
Мне стало смешно: порой на меня нападает такой дурацкий, беспричинный
смех, сбивающий с толку многих (да и меня самого!).
- Это тюркский балетный танцор. Он тоже жил в «Пера-Палас».
- Как интересно!
- Умер от спида.
- Как жаль!
Конечно, в этот момент милому и дорогому Юсиф-беку было абсолютно
безразлично, кто такой Рудольф Нуриев, где он жил и отчего умер, да, в
сущности, и мне было безразлично, как и когда умер насчастный Рудольф Нуриев;
как и миллиарды людей он пришел в этот мир, выполнил свою, неизвестную нам,
миссию (не как танцор, а как создание Божье), и ушел в лучший мир.
* * *
Все, кто меня знает, кто читал мои книги и кто не читал, но выдает себя
за моего читателя, думают, что я прозаик, но никому не известно…
… почему же, в таком случае, ты это должна знать? странно… вообще, по
мере того, как пишу все это, все больше удивляюсь самому себе…
… на самом деле я равнодушный и бесславный поэт, часто пищу трескучие,
как трещотка, глупые стишки, и не только пишу, зачастую это формазонское
рифмоплетство застревает в памяти и порой не к месту и времени приходит на ум,
всплывает, и четкие, ровные, яркие строки проходят у меня перед глазами. Вот и
сейчас, когда я смотрю на своего уважаемого друга Юсиф-бека, одно из тех
бесподобных, неповторимых произведений стихотворного искусства проносится у
меня в мозгу:
в моем доме нарушив ночную тишину
зарыдал автомобильный гудок
будто вселенское горе оплакивая
с потолка как тьма ночная
сочились черные капли крови
черная кровь расстекалась
по всей земле
густая как мазут кровь
поднялась до моей постели
до моего тела
на глазах густея
превращаясь в желе
и застыла вконец
и я в ней бездыханный
* * *
Ты - женщина на высокой должности (красивая женщина на высокой
должности! да здравствует юная и независимая, любимая наша Азербайджанская
Республика!)
А я - просто писатель, без всякой должности. Но есть одна должность -
рожденная моей фантазией - и я очень желал бы ее для этой юной и независимой,
любимой республики. Я очень хотел бы, чтобы меня назначили на должность
"Приговоренный к любви", и чтобы до того это было бы серьезное и
важное назначение, что у меня не нашлось бы никакой возможности улизнуть от
него, убежать, улететь, унести ноги.
Но кто меня назначит на такую должность?!
* * *
А в однокомнатном номере "Пера-Палас" (с двухспальной кроватью),
меня ждали красные гвоздики, и странное чувство охватывало меня: будто этот
букет нежных, хрупких, красных гвоздик со дня моего появления в этом идиотском
мире, привык ко мне, как маленький, преданный щенок, как любящее меня существо,
ждал моего возвращения, торопил мое возвращение и, пребывая в тишине и
непостоянстве отельного номера, думал, что как только я вернусь, все сразу
станет хорошо и не понимает, что никакой разницы: все равно букет завянет,
пожухнет, засохнет и отельная уборщица выбросит его, в конце концов в мусорный
ящик…
…Тамара, спой о тех красных гвоздиках…
Правда, между теми нежными, чудесными красными гвоздиками и твоим
уродливым (однако, прекрасным, клянусь Аллахом, прекрасным!) голосом такая
огромная дистанция и несоответствие, что напоминает мне несоответствие между
моим детством, далекой невозвратимой (кричи - не докричишься, зови - не
дозовешься) порой, когда все меня любили, все носились со мной, и этими
минутами, когда сижу я с алкоголиком (смотри, как у него руки трясутся, когда
поднимает рюмку с ракы) Юсифом Боршем в "Цветочном пассаже", гладя на
жирных, лениво прогуливающихся, сытых котов и слушаю твой, Тамара жуткий (и
прекрасный, ей-богу, прекрасный!) голос.
Да, что верно, то верно, но ты, Тамара не бери в голову, спой о тех
красных гвоздиках, может, споешь и твой голос станет нормальным, вполне
соответствующим твоему полу, женским голосом… однако нет…наверное, ты тамара
уже не хочешь этого (да и я, кажется, не хочу…)
И, несомненно, не хотят этого обосновавшиеся в "Цветочном
пассаже" все эти писатели, художники, кто там еще, артисты, киношники и
туристы, занявшие пустующие места (после Айя Софии, эта кошачья галерея!).
Тамара же ясное дело, и представления не имела о моих философских
рассуждениях, и без устали, как и полагается большому профессионалу, драла
горло, вытряхивая из старого, на ладан дышащего аккордеона оставшуюся душу его,
самозабвенно занимаясь уничтожением Юсиф-бека.
- Юсиф, возьми меня!
Буду верна тебе!
Все равно-о-о-о
Никому я не нужна.
Те красные гвоздики в опустевшем номере, в вазе на телевизоре, в темноте
и одиночестве и представления не имели об Агате Кристи, убежавшей 75 лет назад
из Лондона и писавшей (есть ли в мире что-либо глупее и бессмысленнее этого
занятия? Обманываешь сам себя и, будто этого недостаточно, обманываешь людей…
вот тебе и вывод, к которому я пришел после стольких лет - примерно, сколько
тебе сейчас - тяжкого писательского труда! Истина, которую я окончательно
осмыслил в самое последнее время!) в 411 номере этого отеля роман "Убийство
в восточном экспрессе", естественно, и о вас, о тебе, Юсиф-бек, о тебе,
красавица Тамара, о вас, сытые, ленивые коты - красные гвоздики представления
не имели…
… и потом…
… Эти мысли (осмысления!) сами показались мне до того мелкими и
бессмысленными, что я спросил себя: эфендим, свет очей моих, ты над кем
издеваешься: над собой, или над цветами этого прекрасного мира?
* * *
Странно, я никак не могу представить тебя плачущей…
* * *
В самом деле, если после нас во вселенной пройдут миллиарды и миллиарды
лет, то есть ли что-либо более бессмысленное, чем писание романов?
Романы надо не писать, а проживать - я себе говорю эти слова, или ты их
мне говоришь?
И правда, Стамбул - город романов (и Баку тоже! )…
* * *
Порой перед моими глазами встает странное видение:
Во времена СССР, бесславно почившего в бозе, 7-го ноября, или же 1-го
мая на бывшей площади Ленина, под огромным памятником вождю пролетариата
проходили демонстранции мимо каменной массивной трибуны, с которй принимали
парад руководители Азербайджанской коммунистической партии и правительства; и
чудится мне в моем фантастическом видении: точно так, как они в свое время
принимали парад тружеников, принимают многолюдный парад влюбленных известные
персонажи, легендарные герои бессмертных произведений, принесшие себя, свою
жизнь в жертву во имя любви - Лейли и Меджнун, Ромео и Джульетта, Фархад и
Ширин, Асли и Керем, Анна Каренина, Эмма Бовари, даже Кармен и Хосе, а вместо
громадного памятника Ленину стоит памятник Амуру, натянувшему тетиву лука,
ищущему свою жертву.
Массы простых влюбленных и любовников и те, кто стремились стать
влюбленными и любовниками, проходя мимо трибуны, радостно и бурно
приветствовали видных, заслуженных деятелей любви, махавших им сверху.
Мой знакомый драматург, бывший коммунист со стажем (теперь он слыл
известным демократом) и лауреат Ленинской премии тоже был среди толпы. Большая
группа ярко, аляповато одетых проституток с букетами цветов в руках хотела
пройти мимо трибуны, но недремлющая охрана, стражи любви не пропустили их на
площадь, потому что демократия - это, конечно, не значит - анархия…
В этой общей атмосфере радости и ликования один только человек
вышагивал, грустно насупившись, и этот человек был я, и в руках я держал плакат
протеста, и хорошо, что эта демонстрация была так охвачена всеобщей радостью,
так бурно аплодировала, что никому и в голову не приходило читать надписи на
плакатах, не то несдобровать бы мне, как говорится, без суда и следствия, но я
не боялся этого и мужественно вышагивая, несмотря на крайнюю удрученность,
высоко поднимал над головой, будто флаг бывшего СССР, свой плакат, на котором
было начертано:
"ДОЛОЙ ЛЮБОВЬ!
ЛЮБОВЬ НЕНАВИСТНА МНЕ! ЛЮБОВЬ - ЗАБОТЫ, НЕУДОБСТВА,
ОТВЕТСТВЕННОСТЬ! Я ЖЕ ХОЧУ ЖИТЬ БЕЗЗАБОТНО!"
И тем самым, я напоминал белого жука среди волнующейся, как море армии
муравьев, но… да здравствует демократия!
Среди стражей любви еще раз прошла судорога волнения, когда мой знакомый
драматург, бывший коммунист и лауреат Ленинской премии, проходя с толпой мимо
трибуны, возжелал вскарабкаться на нее, чтобы вместе с руководителями,
заслуженными деятелями люби приветствовать простых демонстрантов, но сколько он
ни кричал, ни драл горло, ни вопил, что у него есть на это право, сколько ни
требовал, стражи любви этого ему не позволили, так как в Азербайджане драматург
не был популярен, и ни одна его пьеса не ставилась здесь ни в одном театре.
Недалеко от меня среди толпы медленно ехал грузовик с походной кухней в
кузове, и там же, в кузове стоял огромный, похожий на бочку немецкого пива,
толстенный повар в белом халате и поварском высоком колпаке; он жарил на
электрической плите на сковородке омлет из спермы на шипящем оливковом масле; и
повар, одной рукой подбрасывая тот внушительных размеров омлет на сковородке с
деревянной ручкой, другой приветственно махал лидерам, заслуженным деятелям
любви…
что это было за видение?
не знаю…
а ты?
Еще учась в Университете, в пору, когда я был увлечен Шекспиром и читал
и перечитывал его произведения, мне на ум пришла мысль (и через 30 лет я вновь
- зачем? - ее вспомнил): любовь-убийца, если б Яго не любил так
пламенно-безрассудно, Отелло не убил бы Дездемону…
зачем я это сейчас пишу и, вообще, что со мной?
и с другой стороны это глупое видение… толстый повар…
* * *
Как-то ты призналась мне, что очень любишь балконы. И вот - подумать
только - вместо того, чтобы быть с тобой, любить тебя, держать тебя в объятиях
на самых красивых балконах мира, я сижу в бакинской жаре и пишу для тебя эти
строки.
* * *
Знаю, ты будешь читать это, потому и не пишу всего, что просится на
бумагу, сжигая мое нутро (парадокс - писатель, всю свою творческую жизнь
выступавший против советской цензуры, претерпевший от нее, боровшийся против
нее, теперь создает цензуру в самом себе, в своей душе!), но одну вещь я должен
написать, не могу не написать: я знал, что она - твоя мать - смертельно больна,
в те дни, просыпаясь по утрам, я часто вспоминал ее и каждый раз при этом мне
становилось скверно на душе. Мне говорили, что она - твоя мать - не хотела, что
бы ее проведывали, не хотела, чтобы навещавшие видели во что превратила ее
болезнь, и в те дни я часто, поднимаясь по утрам с постели, именно такой ее и
представлял - изменившейся до неузнаваемости, до жути. Я не видел ее такой ни
разу, но эта болезненная ее внешность была у меня перед глазами. И в тот день,
когда я узнал о ее смерти, именно в тот день - как сейчас помню я с моим
другом, переводчиком из Загреба, приехавшим по приглашению Союза писателей, и
еще с несколькими приятелями поехали в Бузовны, на скалы - будто ничего в мире
не произошло - как договаривались накануне, и там, на капоте машины - мы
называли это "капотная сервировка" - разложив закуску, водку, вино, в
том числе и черную икру, до которой со дня приезда в Баку так оказался охоч наш
загребский друг, пили и ели, и с каждым новым тостом поднимали нашу дружбу на
все более недосягаемую высоту.
… нет, я не ужасное существо, однако… что есть, то есть, и я такой,
какой есть…
и хочу, любимый мой человек, чтобы и ты знала это.
* * *
Когда умирают люди, их души остаются, а как цветы?
"Наш бакинский товарищ" - это, кстати, твои слова, и товарищ
тот был главой одной из процветавших фирм в Баку в переходный от неоправдавшего
себя социализма к рыночной экономике период; сейчас он пребывал в Баку и
представления не имел о том, что ты делаешь в Стамбуле, во всяком случае, уж
точно, на все сто процентов, не знал об этом несчатном номере в
"Пера-Палас", о красных гвоздиках в этом номере, и я прежде раза
три-четыре видел его, но никак не мог вспомнить его лицо, и теперь, сидя в
"Цветочном пассаже" с Юсифом Боршем и потягивая пиво, я, сколько ни
старался, все никак не мог восстановить в памяти лицо "нашего бакинского
товарища", и сколько ни напрягал зрительную память, ни призывал ее помочь
мне, вместо "нашего бакинского товарища" перед моим мысленным взором
проходили лишь серые пиджаки, серые туфли, серые предметы одежды, будто
собранные со всего мира, и я не испытывал перед ним никаких угрызений совести.
Для меня не может быть большего оправдания, чем эта серость.
Но если он когда-нибудь убьет меня, наверняка его оправдание будет
сильнее и существеннее моего…
* * *
В молодости был у меня приятель - нас объединяла любовь к пиву - так
вот, после второй кружки, им овладевали романтические (и недоступные для него)
мечты, и эти романтические грезы он выражал короткими, лаконичными и в то же
время мелодичными фразами:
- Ночь… Торшер… Красотка…
Иногда прибавлял:
- И еще - кофе…
Впоследствии, когда романтические (и недостижимые для него) грезы моего
друга по пиву обратились в обычную (во всяком случае, любимую и незабываемую)
часть моей реальной жизни, я порой вспоминал его, своего друга по пиву и его
слова, в душе моей рождалась веселая игривость, кипел смех, и со своими
дополнениями и экспромтами я рассказывал это собеседнику, мы смеялись; и в
номере "Пера-Палас", под светом торшера, глядя на тебя, я вспоминал
те слова, но странно, впервые это воспоминание навеяло мне грусть, мгновенную,
как выстрел, грусть… Почему? По какой причине? До сих пор не могу понять. Я часто
вспоминаю ту мгновенную грусть, но не могу разгадать причины ее. Инстинктивно
чувствую - что-то связанное с теми красными гвоздиками, но не могу свести концы
с концами…
Сдержанный запах гвоздик ощущался в комнате, и что же? Почему это
воспоминание (испытанно веселое) должно было навеять грусть? Я не мог найти
ответа этому ставшему для меня теоремой Ферма, явлению. И это мой вклад в ряд
неразрешенных теорем… А может, интуиция меня обманула, и грусть не имеет
никакого отношения к красным гвоздикам? Может, эта грусть связана с возрастом -
приближается конец торшерам в моей жизни, чувствую итог, и потому?… Нет, все
это незамысловатые ответы на причину грусти… Надо копнуть глубже, но я всегда
боялся копаться в дер бях… сейчас, когда пишу эти строки, явилось такое ощущение
(из тех дер бей?): может, ты для меня в те моменты (нет, не сейчас, сейчас я
так не думаю, в то время, в те моменты) была лучше, чем я думал, чем
чувствовал, и грусть эта рождена ощущением, что слишком уж запоздали те
гвоздики? Не знаю…
Ночь… Торшер… Красотка…
И еще - коктейль моего изготовления.
Коктейль моего изготовления, который в этом распрекрасном мире никто,
кроме меня не отважится выпить, и ты его не пила, не пробовала, но любила.
В моем воображении ты любила тот коктейль.
Во всяком случае, должна была любить.
И для меня было большим утешением, что ты всем сердцем любишь (!)
коктейль, который не пила, который даже не знаешь на вкус…
* * *
Когда-то я читал книгу, герой которой повторял: я не человек, я - игрок…
И я не человек, писатель?
* * *
Часто воспоминания уносят меня на десять, двадцать, тридцать лет назад и
я этими бесконечными воспоминаниями, невзирая на то, интересно тебе, или
неинтересно (во всяком случае, надеюсь, что были и интересные) делился с тобой,
говорил, не мог наговориться, но сейчас грезы унесли меня даже не на тридцать -
невозможно насытиться этим идиотским миром, а - ни много, ни мало - ровно на
сорок восемь лет (ну, раз пришла на ум эта цифра, пусть так и будет) в будущее…
Баку 2049-го года, 3 марта (сорок восьмая наша годовщина, но в том,
будущем мире никто не имеет представления об этой годовщине, и об этом уже не
знаем ни ты, ни я…)
Вот моя могила - в мире, где нет нас, ни тебя, ни меня - могила,
выцветшая от дождей, облупившаяся от ветров, зноя, снега, - вот моя могила.
Скоро, через сто тринадцать дней, 25 июня мне исполнилось бы сто лет и,
наверное, эта могила украсится цветами (может, после стольких лет усердной
работы за пишущей машинкой, за компьютером, намазолившими пальцы и душу, после
стольких лет, потраченных на это бессмысленное занятие - писательство, и я
всплыву в памяти потомков в каком-нибудь институте, факультете, однако… какое
это имеет значение для меня, сегодняшнего?..), но сейчас 3 марта, и могила та
среди других могил выглядит одиноко, неприкаянно, потому что в каком бы тесном
соседстве с себе подобными ни находилась могила, она все-равно одинока, на то
она и могила…
В другом конце кладбища (а может, и на другом кладбище, или же вовсе в
другом городе?.. может, в Стамбуле? на одном кладбище с Юсифом Боршем? может, и
Тамара - если к тому времени она умерла - находится там?) есть другая могила,
дети давно не могут найти возможность навестить эту могилу, разъехались,
разбрелись, у каждого свои дела и проблемы, свои заботы… но, может, среди близких
людей кто-то и вспомнит, и купив букет свежих красных гвоздик (неважно, где
купит, в бакинском пассаже, или Гапалы Чаршы…) принесет и положит их на ту
могилу, и та могила на некоторое время будто засветится, преобразится, потом
эти свежие, нежные красные гвоздики завянут, засохнут, пожелтеют от солнца,
пропадут… и когда еще кто-то вспомнит и принесет сюда красные гвоздики?...
И эти две далекие друг от друга могилы (до тех пор, пока окончательно не
исчезнут с лица земли) будут пребывать в кладбищенской тиши, и даже ветры
дыханием своим прикасавшиеся к могильным камням на них, не смогут их
объединить, сблизить, потому что и ветры эти будут дуть в разных направлениях…