Copyright
– «Молодая гвардия» 1975 г.
Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав
Перевод на
русский – А. Орлова
Только-только начался рассвет, а Керим-киши осторожно, на цыпочках
уже прошел к детям в спальню и сквозь окно, залепленное снегом, поглядел на
улицу.
В сумерках ничего не было видно, кроме снега, мело еще
сильнее, чем вчера, — был снег, был вой метели, да изредка неизвестно откуда
пробивалось дребезжание музыки... Это Рахиль Хаимовна, соседка, заводила у себя
довоенный патефон, как всегда.
Керим-киши смотрел на летящий снег, слушал завывание метели.
«Неужели это никогда не кончится?!» — подумал он с отчаянием. Потом так же
тихо, стараясь не шаркать по-стариковски ногами, вышел в коридор, прошел в
кухню и уже через кухонное окно поглядел во двор. Двор тоже был весь в снегу,
и, кроме светящегося наискосок окна Рахили Хаимовны, ничего больше не было
видно.
Всю свою жизнь он знал этот маленький двор, такой же, как
многие старые бакинские дворы, которые летом похожи на круглые пятачки-острова
из асфальта, где посередине растут два тутовых дерева, а вокруг стоят такие же
старые маленькие дома, одноэтажные или двухэтажные.
Во дворе мело немного потише, чем на улице, и звуки музыки
здесь были, конечно, куда слышнее. Постоянная эта музыка по утрам вовсе не
раздражала Керима-киши, совсем наоборот, она успокаивала: значит, и старая
Рахиль Хаимовна тоже пока жива-здорова.
Керим-киши ладонью протер стекло. Большая грубая ладонь была
как деревянная, и скрип был такой, словно он провел по стеклу доской, а не
ладонью.
— Доброе утро, — торопливо сказал у него за спиной Ахмед,
заглядывая в дверь кухни.
Керим-киши обернулся, но ничего не ответил, а только
посмотрел на сына — озябшего, с полотенцем на шее, — и тот виновато отвел
глаза, пожал с сожалением плечами и, на ходу причесывая пальцами свои совсем
седые волосы, пошел по коридору дальше, к умывальнику.
Получилось,
что именно Ахмед
удержал вчера Керима-киши
дома, клятвенно уверяя, что завтра, мол,
метель утихнет, погода наладится, и тогда — пожалуйста! — поезжай, куда
только хочешь!..
Но, действительно, откуда было Ахмеду знать, что завтра, то
есть сегодня, начнется такое?.. Наверно, и автобусы не ходят, и троллейбусы...
И уроки в школе, должно быть, тоже отменят.
Подумав о школе и детях, Керим-киши, несмотря на всю досаду
и беспокойство, немного порадовался, губы его под закрученными кверху
совершенно белыми усами чуть дрогнули и поползли в стороны. Выходит, дети смогут
поспать подольше.
Дети-школьники были, понятно, внуки Керима-киши. Вообще-то
внуков было пятеро, но старшую они уже, слава богу, выдали замуж, она сама и ее
молодой муж были нефтяниками, следующий по старшинству внук учился в институте
в Одессе, а вот младшие трое все еще ходили в школу. Эти пятеро были дети
Ахмеда... У Гейбата не было детей. Как один появился на свет, так один и ушел,
не оставив после себя никого, не вернулся с войны. Навсегда остался таким, как
на висящей над комодом фотографии...
Музыка уже кончилась, и был слышен теперь только вой метели,
и еще где-то далеко-далеко залаяла как будто собака. Этот лай собаки совсем
испортил ему настроение, и он мысленно выругался, проклиная самого себя. Жена
Ахмеда, Фазиля, вошла в кухню и — тоже виновато — сказала:
— Доброе утро. — Быстро зажгла газ, поставила на огонь
чайник и торопливо, чтобы не торчать перед глазами явно расстроенного свекра,
вышла.
Керим-киши не ответил невестке, но потом сам себя упрекнул —
напрасно, ведь невестка совсем не виновата.
Когда они уже сидели в комнате за завтраком, Ахмед
озабоченно сказал жене, что не знает, как доберется до работы — автобусы не
ходят. Потом добавил, что электрички наверняка тоже не ходят, стоят на
Сабунчинском вокзале, потому что дорога заметена снегом.
Услыхав эти слова, Керим-киши отставил стакан с недопитым
чаем и встал. Прошел в кухню и снова посмотрел во двор: метель действительно
усилилась.
Вот уже скоро пятнадцать лет как, уйдя на пенсию, он каждый
день, или в крайнем случае через день, летом, осенью, зимой и весной ездил на
старую дачу в Бильгях. Обрабатывал виноградник, ухаживал за инжиром, за
гранатовыми деревьями, сажал огород, цветы, сооружал навесы — в общем, делал
все, что нужно. Но он не просто работал, а, как бы сказать, дружил с этим старым
садом в Бильгях. Позавчера он тоже был на даче, надел Набрану на шею цепь,
привязал в конуре, чтобы не мотался по двору, как неприкаянный, — разве
позавчера мог кто-нибудь представить, что начнется такое...
Керим-киши прошел в коридорчик и наткнулся на Ахмеда,
который уже в пальто и шапке пытался открыть наружную дверь, но та не
открывалась.
Квартира Керима-киши была на первом этаже, здесь жил еще дед
Керима; старая дверь осела, открывалась туго, теперь еще ветер намел снаружи
сугроб. Наконец дверь чуточку приоткрылась, и Ахмед протиснулся на крыльцо. И
тут же ветер так рванул, что даже в коридорчик нанесло снега, словно это не в
Баку, а за Полярным кругом.
Керим-киши вздохнул и вытащил из-за старого сундука лопату,
подошел к двери и, ощущая всем телом холод и снежный ветер, протянул лопату
сыну.
Когда Ахмед, очистив крыльцо, снова вошел в дом,
растирая лицо посиневшими руками, Керим-киши
молча взял лопату и поставил за сундук.
— Отец, —
примирительно сказал ему Ахмед, — отец, я бы сам поехал, но пойми...
Керим-киши не дал ему продолжить:
— Ладно, ладно, отправляйся на свою работу.
У Фазили, которая заглядывала в коридорчик, просветлело лицо
— наконец старик заговорил!.. И Ахмед улыбнулся:
— Хорошо, я пошел, но...
— Не выйдет он, не выйдет, не беспокойся, — уверила его
Фазиля. — Чтоб ей пусто было, такой погоде! — И посмотрела умоляюще на
Керима-киши; в глазах ее было: ай, Керим-киши, ну что ты на нас сердишься, а?..
Керим-киши не ответил, только бросил на невестку сердитый
взгляд и ушел к себе. Ведь на самом деле он сердился вовсе не на них, а на свою
старость.
— Доброе утро, дедушка, — приоткрывая дверь в его комнату,
сказал заспанный Аяз. — Скажешь маме, чтобы она пустила меня во двор, а?
— Иди, иди, умойся сначала.
И Аяз тихонько закрыл дверь. Теперь ему тоже стало известно,
что у деда отвратительное настроение.
А метель, видно, совсем разгулялась, потому что иногда
завывало так, что стены дома дрожали, и казалось, ветер вот-вот сорвет с места
и совсем унесет этот старый дом. От каждого порыва Керим-киши вздрагивал, потом
сам себя за это ругал, потому что это, считай, тоже от старости. И тогда он
стал думать о весне — на апшеронских дачах тогда расцветают вишни, а гранатовые
деревья выпускают яркие, цвета хны, листочки. Начинает зеленеть инжир, а
привитая алыча пока еще с ноготок, и листики винограда — новенькие-новенькие, а
от воробьиного щебетанья кружится голова! Весной ветер усыпает деревянный пол
веранды желтой сосновой пыльцой и утром, как выйдешь на веранду, а потом
вернешься в комнату, на полу остаются отчетливые следы...
И Керим-киши словно опять увидел эти следы и следи них
отпечатки голых маленьких ножек Аяза, его крохотных пальчиков, — увидел их и
улыбнулся. Он теперь чувствовал (как ему казалось) даже запах этой пыльцы, а
потом к этому запаху примешался запах нефти. Точно так как в те далекие дни — в
первые дни мая пятьдесят лет назад.
Это была та самая памятная весна, когда пятая скважина дала
наконец фонтан, и Керим вместе со всеми нефтяниками Баилова и Биби-Эйбата
пришел на митинг, чтобы отпраздновать рождение нового нефтяного промысла —
Бухты Ильича. В небольшой бухточке на Каспии нашли нефть, и бухту засыпали
землей и камнями, которые перетаскивали на арбах и фургонах, везли на
верблюдах. Строили с помощью лома, лопаты и тачки. Ровно пятьдесят лет назад,
когда Керим-киши был тридцатидвухлетним молодым человеком с закрученными усами,
и тело у него было литым, как железный лом, который он держал в руках...
Снова где-то залаяла собака, и этот собачий лай был еле
слышен сквозь вой метели, и Керим-киши нахмурился: ему уже начинают слышаться
звуки, чудиться запахи, сердце его сжимается от жалости к самому себе!.. Он
разозлился — мужчина не должен так размякать...
Он поднес ладонь к лицу, провел по небритой щеке, и, словно
ожидая этого, в дверь постучала Рахиль Хаимовна и крикнула тоненьким голосом:
— Керим Билалович! Керим Билалович!
Рахиль Хаимовна была единственным на всей земле человеком,
который называл его Керимом Билаловичем, и, несмотря на то, что он был знаком с
этой женщиной более двадцати пяти лет, каждый раз такое обращение казалось
Кериму-киши необычным; уста[1]
Керим — это совсем другое дело! Или просто «уста». Ну, или как теперь вот
по-стариковски: Керим-киши.
Сначала Керим-киши подумал, что ослышался. Но, когда вой
метели на минуту яростно ворвался в коридор и снова, уже в коридоре, зазвучал
тонкий голос Рахили Хаимовны, он понял, что эта старая женщина и в такую жуткую
погоду все-таки пришла его брить.
Рахиль Хаимовна сначала пожаловалась Фазиле на пургу, потом
вошла в комнату.
— Что же это будет?.. Такой снег, Керим Билалович! Может,
конец света? — Но, зная неразговорчивость Керима-киши, она не стала дожидаться
ответа — пришел, или не пришел конец света, а потерла замерзшие ладони и,
открыв мокрую от растаявшего снега сумку, достала и разложила на столе бритву,
кисточку и мыльный порошок.
Каждый раз, когда высохшие пальцы Рахили Хаимовны касались
лица Керима-киши, он рассматривал в стоящем перед ним зеркале лицо этой старой
женщины, смотрел так, чтобы Рахиль Хаимовна не заметила, видел уменьшившиеся,
выцветшие глаза и думал, что все равно эта сильно постаревшая, но с острым
зрением женщина должна и будет жить еще долго.
Сегодня высохшие руки Рахили Хаимовны были к тому же
холодными, и когда эти холодные пальцы коснулись лица Керима-киши, он уже не
осмелился заглянуть в глаза женщине, заметил эту свою несмелость и снова
рассердился на себя.
Рахиль Хаимовна с обычной сосредоточенностью намылила лицо
Керима-киши и начала брить. С тех пор как она вышла на пенсию — около двадцати
лет назад, — она каждую неделю приходила к ним и брила Керима-киши. Накануне
она тщательно крахмалила и гладила белые салфетки, правила бритву, проверяла,
на месте ли одеколон, мыло и пудра.
Рахиль Хаимовна попала в Баку в последний год войны,
приехала одна-одинешенька к своей единственной родственнице Изабелле
Соломоновне, жившей в том же дворе, что и Керим-киши. Однажды, когда две
одинокие женщины беседовали ночью в своей маленькой комнатке, разговор зашел,
как всегда, о прежней мирной жизни, о будущем, о разных людях, и тогда в слабом
свете керосиновой лампы, с трудом освещавшей помещение, Изабелла Соломоновна
сказала несколько слов о душевности молчаливого Керима-киши. Вот эти слова и
сохранились в памяти Рахили Хаимовны.
Конечно, Керим-киши ничего не знал об этом, но получилось
так, что именно он устроил Рахиль Хаимовну на работу — нашел ей место в одной
из парикмахерских на Баилове. Рахиль Хаимовна никогда в жизни не работала
парикмахером, но с первого дня все приняли ее за вполне умелого мастера, потому
что она освоилась очень быстро. Изабелла Соломоновна умерла уже лет двадцать
назад, и все эти годы Рахиль Хаимовна жила совсем одна.
Рахиль Хаимовна научилась разговаривать по-азербайджански, с
Керимом-киши она всегда говорила по-азербайджански и сейчас, снова взбивая пену
на его жестком лице, сказала:
— Керим Билалович, вы одного типа человек, а Шнайдер был
другого типа. Но Шнайдер тоже был очень симпатичный человек.
Шнайдер был мужем Рахили Хаимовны, его вместе с их
единственным шестнадцатилетним сыном Давидом фашисты расстреляли в Киеве во
время войны. Керим-киши знал это, и еще он знал, что имя-отчество Шнайдера были
Рувим Эфраимович и был он известный в Киеве портной.
Некоторое время они занимались каждый своим делом, то есть
Рахиль Хаимовна сосредоточенно брила Керима-киши, а Керим-киши терпеливо
слушал, как шуршат его жесткие волосы под бритвой, и думал о никогда не
виденном им сыне Рахили Хаимовны, Давиде, потом начал думать о своем сыне
Гейбате, и подумал, что ни Гейбат не знал Давида, ни Давид — Гейбата, а вот
прошло столько лет, и старый мужчина, глядя на морщинистые, со вздувшимися
венами руки старой женщины, взбивающей мыльную пену, думает о них обоих.
Снова ветер ударил в стену дома, и Кериму-киши вспомнился
жаркий день четыре или пять лет назад, когда он с детьми ездил в Набрань и
привез оттуда щенка овчарки; маленький щенок весело бежал за детьми и лаял.
Дети назвали щенка Набран.
Конечно, Рахиль Хаимовна ничего не знала о голодной собаке,
оставшейся на привязи в Бильгях, она улыбнулась вдруг и от этого на ее
пожелтевшем, как пальцы у курильщика, лице прибавилось морщин.
— Изабелла Соломоновна хотела выдать меня замуж. Я ведь была
очень симпатичной. Но я сказала: где ты найдешь для меня Шнайдера? Кто даст мне
моего Шнайдера?
В другое время Керим-киши сказал бы несколько шутливых слов,
потому что, когда Рахиль Хаимовна приехала к Изабелле Соломоновне, ей было
далеко за пятьдесят, но он не пошутил и подумал, что и ему Зибейду никто больше
не сможет вернуть. Подумал и опять разозлился на себя за то, что так размяк, и
нетерпеливо заерзал на стуле.
Рахиль Хаимовна, хотя и была сейчас вся в воспоминаниях о
Шнайдере, провела по подбородку Керима-киши так и не согревшимися, холодными
пальцами и сказала:
— Еще остались волосы. Не вставайте пока.
Через некоторое время Рахиль Хаимовна закончила работу и,
опять окунувшись в метель, пошла через двор к себе домой, но долго еще ее слова
«Не вставайте пока» звучали в ушах Керима-киши, и он подумал, что Рахиль
Хаимовна, наверно, единственный в мире парикмахер, у которого остался
один-единственный клиент.
А еще через какое-то время снова послышались далеко-далеко
слабые звуки довоенной патефонной пластинки.
Весь этот долгий день Керим-киши ни с кем не разговаривал,
только вечером, глядя, как бушует метель за окном, сказал громко самому себе:
— Я совершил грех.
И Фазиля, и дети, и с трудом добравшийся с работы Ахмед не
решались заговаривать с Керимом-киши, поэтому у всех на сердце была тяжесть, и
все искренне мечтали, чтобы завтра
погода наладилась и
чтобы старик наконец перестал
хмуриться, повеселел. Один только Керим-киши знал, что, во-первых, погода не
наладится, а во-вторых, наладится она или не наладится, но если и завтра он
ничего не сможет сделать, с Набраном все будет кончено. Никто ведь не знает,
что он привязан, что он на короткой цепи.
Ночью метель не утихла, и, лежа в постели, прислушиваясь к
вою ветра на улице, Керим-киши снова думал о саде, о море в Бильгях и — что
удивительно! — он вспомнил вдруг большую утку, которую подстрелил сорок лет
назад.
Большая утка все время садилась на песчаный берег в Бильгях,
и каждый раз, когда уста Керим приближался к ней, она взлетала и снова садилась
на песок в двадцати шагах от него. Один раз, два раза, три раза... Как будто
сама говорила: уста Керим, пойди в дом, возьми ружье и убей меня. Уста Керим
взял дома ружье и совершенно без всякой надежды вернулся на берег, думая, что
утка наверняка улетела. Но утка не улетела, она словно ждала уста с ружьем. И
уста одним выстрелом уложил ее на месте.
Керим-киши припомнил тот день совершенно ясно: это был конец
апреля, было воскресенье, и еще он вспомнил, что Зибейда сварила из этой утки
шорпу.
Керим-киши подстрелил в своей жизни много уток, много всякой
другой птицы и теперь никак не мог понять, отчего именно эта утка припомнилась
ему так отчетливо и почему утка была совсем одна, почему она не улетала, почему
не боялась его? Тут ему послышался звук выстрела, и он, незаметно задремавший
под одеялом, вздрогнул.
Когда рано утром Керим-киши, с трудом приоткрыв наружную
дверь, выбрался во двор, ветер так ударил ему в лицо, что Керим-киши отшатнулся
и спиной прикрыт дверь. Некоторое время он стоял на крыльце, прижавшись к двери
и прислушиваясь к звукам внутри дома, но ничего не услышал — никто, наверно, не
проснулся.
Керим-киши поднял воротник старой шубы, выставил вперед
левый локоть и, стараясь идти боком, прошел через ворота на улицу.
Было еще совсем темно, и на улице никого и ничего не было,
кроме снега и воющих вихрей метели. Мороз накинулся сразу на худое длинное тело
Керима-киши, к он почувствовал его резкое дыхание, а потом знакомый запах
нефти, и понял, что это пахнет его шуба.
Давно, очень давно Керим-киши не надевал этот бараний тулуп,
с тех времен, когда ранним утром выходил из дома на работу, садился в автобус и
вылезал из автобуса возле Бухты Ильича.
В этот час в Бухте Ильича весь промысел засыпан снегом, но
все равно отовсюду из-под снега пробивается запах нефти; Керим-киши знал это. А
в старом запахе нефти, исходящем от тулупа, — лишь воспоминание о былом.
Керим-киши не ускорил шаг, а пошел размеренней, спокойней, и под закрученными
усами, вчера так тщательно подстриженными Рахилью Хаимовной, дрогнули губы.
Левой рукой он заслонял лицо от ветра, а в правой держал
большой и тяжелый сверток.
У трамвайной остановки, напротив садика у Пятиэтажки,
Керим-киши остановился. Трамвая не было, рельсы были заметены снегом. Втянув
голову в воротник тулупа, сквозь бьющие по лицу большие хлопья он разглядел в
саду у Пятиэтажки сломанные от тяжести снега и погнутые деревья. Как будто это было
кладбище деревьев, и теперь здесь хозяйничали только ветер и снег.
Керим-киши стукнул себя рукой по худому бедру, прикрытому
тулупом.
— Ух ты!.. — сказал он. Он огорчился, но объяснил себе, что
в гибели деревьев не виноваты старость, слабость или «размякание», — просто
деревья, как и люди, у них есть своя сопротивляемость, и иногда она тоже
кончается.
Он снова заслонил лицо свободной рукой и зашагал к
Сабунчинскому вокзалу. Перед глазами все еще стояли поломанные деревья. Потом
он подумал о деревьях в Бильгях, тех, что вырастил сам и хотел оставить внукам.
Дача Керима-киши находилась в низине, там не должно быть такого ветра — это
хорошо, но вот что плохо: гранат и инжир, наверное, побьет морозом. Персикам и
абрикосам обильный снег только на пользу, но к чему такая польза, погибнут
гранаты, пусть уж и персики пропадут совсем...
На Сабунчинском вокзале было малолюдно, и вокзал изнутри
напоминал пустую мечеть. Звук электрички как будто внес в эту пустоту жизнь и
тепло. Керим-киши вошел в вагон, положил сверток на пол, и поезд тронулся.
Вагон качался, сильно трясло, и Керим-киши, глядя на заиндевевшее окно,
вспомнил, как Ахмед говорил вчера, будто электрички не ходят. Он улыбнулся, но
тут же нахмурился, рассердился на себя за то, что никому не сказал о своей
поездке в Бильгя, а главное за то, что так постарел, ослаб, что и сам это
видит, думает об этом, и сердце его стучит: «Увы! Увы! Увы!..»
Керим-киши почувствовал, что уже дремлет, что все его тощее,
согревшееся тело погружается в сон, и он принялся растирать замерзшие руки. Но
снова появились перед глазами сломанные пополам деревья, потом подстреленная
когда-то утка, а потом он ощутил у себя на лице холодные пальцы Рахили Хаимовны
и вдруг подумал, что это, видно, его последняя зима.
Когда он сходил с электрички, ветер хлестал так сильно,
словно кругом рушился мир...
Автобусы не ходили, и Керим-киши, снова загородив лицо
рукой, зашагал в сторону Каспия. До метели здесь была проселочная дорога, слева
стояли дачи, справа — оливковые деревья, среди которых высились сосны, Но
сейчас не было ни проселочной дороги, ни дач, ни деревьев, а только снег и все
срывающий ветер, и этот ветер не давал Кериму-киши открыть глаза. Он уже еле
волочил ноги.
Внезапно он почувствовал, что, кроме снега, ногам его еще
что-то мешает, путается у него в ногах. Это была маленькая собачонка, чью
конуру, наверно, занесло снегом. Керим-кипш хотел было остановиться, развернуть
сверток, в котором были остатки вчерашнего обеда, кости и колбаса. Но понял,
что на это уже не хватит сил, и продолжал двигаться дальше. Собака не отставала
— ее манили запахи свертка, запахи человека...
На даче у Керима-киши было огромное абрикосовое дерево, под
ним, он говорил всегда, можно накрыть стол для ста человек, и обычно он
издалека видел это дерево. Теперь, сквозь завесу снега, Керим-киши не столько
увидел, сколько почувствовал, что вот с этого места, пожалуй, уже видно это
огромное дерево, — значит, близко. И тут показалось ему, что в ногах у него
вертится вовсе не один пес, а два...
Собаки кружили вокруг него и, не останавливаясь, двигались
вместе с человеком неизвестно куда.
Наконец Керим-киши нащупал железные ворота. Калитку замело,
и он, собрав все силы, начал незанятой рукой отгребать снег. Ему казалось, что
собаки помогают тоже, передними лапами разгребают сугроб.
Когда, открыв калитку, он вошел во двор, у него была только
одна мысль — вход в конуру Набрана не со стороны Каспия, и ветер, может быть,
не насыпал туда столько снега.
— Набран! — позвал он и прислушался, и услышал тихий собачий
визг. И хотя Керим-киши не чуял уже ни рук, ни ног, ни собственного тела и
ничего больше не видел, он думал все же, что это, если не мерещится,
действительно скулит Набран и еще: что долгие эти дни Набран, видно, ждал
его...
Все, что было потом, было совсем как во сне.
Ему казалось, что псы, которые раньше путались у него под
ногами, забились, дрожа, к Набрану в конуру, и он, с трудом развернув сверток,
достал им пищу.
Потом он на мгновение словно очнулся, потому что совершенно
ясно услышал рядом голос Ахмеда: «Отец! Отец!..»
И больше он не слышал ничего.
...Врач отошел от постели больного, посмотрел на Аяза, потом
на его сестричку и старшего брата, потом на Ахмеда, на Фазилю, на стоявшую в
дверях Рахиль Хаимовну и снова обернулся, взглянул на лицо Керима-киши,
утонувшее в мягкой подушке.
— Пневмония, — сказал он.
Ахмед смотрел, не отрываясь, на беспомощное отцовское лицо,
на его закрытые глаза, и в сердце его стучало: «Отец, отец, мой отец!..»
И если бы Керим-киши смог сейчас увидеть в зеркале глаза
Рахиль Хаимовны, он понял бы, что старая женщина плачет. Потому что несчастен
тот парикмахер, от которого уходит его последний и единственный клиент.
...Ну
а что до погоды, то через два дня в Баку прекратился снегопад. Ветер утих, и
выглянуло солнце, и даже трудно было себе представить, что всего только два дня
назад такой огромный пес, как Набран, оставшись в конуре, скулил от холода и
страха.