Наби Хазри

ТА ДАЛЕКАЯ НОЧЬ

Повесть


Copyright - Наби Хазри, 1987 г.


Перевод с азербайджанского - Сиявуш Мамедзаде.


Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских прав.


Когда грядет утро светлое, и род человеческий

вступит на путь истинный.

Из гимнов Зороастра


О, святое материнство! Сколько зналось ты с бедой!

И твоя слеза сливалась с закипевшею рекой.

Самед Вургун



Вчера Мехри-ана вернулась из города, валясь от усталости. Сказала Хазару:

- Сынок, завтра спозаранку за сеном отправимся.

Хазар посветлел лицом. Любил он приволье, нравилось ему таскать охапками душистую траву. Но сейчас его занимало другое.

- Мама, а как там у тебя вышло в городе! Узнала что-нибудь!

- Потом, деточка, потом все расскажу. Утро вечера мудренее...

Прошла на кухню - и тут же назад. Будто места себе не находила.

Мальчик почувствовал: сегодня она особенно взволнована.

Мать, пытаясь утаить свое смятение, улыбнулась через силу:

- Прихвати завтра с собой перо, бумагу... Может, природа тебе нашепчет что-то....

Ее слова прозвучали серьезно.

Сын устремил на нее взгляд, полный нежности и ласки.

- Вот пусть только снимут поклеп с брата, с дядюшки, - тогда я напишу стихи.

- А знаешь, твое стихотворное послание дошло-таки до Москвы.

- Дошло! Вот здорово!

- И здешние его прочли.

- Я же писал в Москву, в Кремль. Вождю.

Пятнадцатилетний Хазар никак не мог понять, почему же письмо, адресованное в Кремль, вернулось в Баку.

Мать произнесла вслух строки его послания, как это бывало не однажды:


Великий вождь! Ни дядя мой, ни брат -

Никто из них ни в чем не виноват.


- Твои строки мне сегодня напомнили вновь - там, в городе.

- Значит... Выходит... если письмо дошло до самого вождя, он дал указание... и их отпустят...

Мать не хотела лишать его хрупкой надежды.

- Пока разбираются.

Время уже занесло меч над этой надеждой. Когда-то обрушится! Сын не стал даже допытываться - завтра мать ему все расскажет.

Он спал тревожно.

Приснилось, что он в Москве. Его пропускают в Кремль. Часовые в зеленых фуражках козыряют:

- Входи, тебя ждут.

Над головой бьют куранты. Те самые, на Спасской башне, увенчанные рубиновой звездой, - знакомой по картинкам и открыткам. Зеленая аллея. Кто-то осторожно берет под локоть.

- Тебе - в эту сторону.

Впереди вырастает здание с желтоватым фасадом и знаменем, развевающимся над крышей. Его вводят в просторный кабинет, где нет ни души. Длинный стол, пустые стулья. И вдруг он замечает у окна знакомого по фотографиям и плакатам человека в сером френче и сапогах, на которого привык смотреть с обожанием и благоговением. Да, это он! Великий вождь!

Человек во френче смотрит в окно и произносит первые слова, не оборачиваясь.

Во властном голосе сквозит теплинка:

- Ты еще мал. Где тебе знать, виновны твой брат и дядя или нет! Ну, скажи, откуда ты знаешь!

- Знаю. Знаю.

Властный голос отзывался эхом в пустынном кабинете:

- Откуда ты знаешь! Откуда ты знаешь!

Слова коршунами взвивались в тишине и пронзали юное сердце. Они готовы были обратиться уже из мягкой укоризны в суровое обвинение.

«Откуда ты знаешь!». А он все твердил:

- Я знаю...знаю...

Хазар проснулся в холодной испарине. И, вспоминая видение, невольно подосадовал на себя: почему ж он не нашел ни слова в оправдание родных людей! Разве ж они виноваты! Нет, нет! Кабы не растерялся... нашелся бы... вождь обязательно поверил бы мне, - тешился он наивной детской надеждой.

Занималась заря. Мать уже встала и молча снаряжалась в дорогу.

Вскоре у ворот остановился казалах1, запряженный белолобым конем, и донесся зычный голос Мамеда-бибиоглы2:

- Ну как, вы готовы!

Хазар выскочил во двор, погладил коня, коснулся отметины на лбу. Белолобый заржал. Будто здоровался.

Тронулись в путь.

У Хазара было четыре тетушки по отцу - четыре биби. Сыновьями их судьба не обделила. Десять двоюродных братьев - бибиоглы, а двое из них, Мамед и Ахад, еще и зятьями доводились; женились на сестрах Хазара.

Мамед-бибиоглы сидел на козлах и правил лошадью, помахивая плеткой, но не похлестывая. Резвый конь, говорят, плетки не терпит.

Высокорослый, плечистый бибиоглы сегодня казался удрученным. Сидел понуро. Может, Мехри-ана сообщила ему кой-чего!

Солнце еще не выглянуло из-за вереницы холмов, но уже рассыпало лучи где-то вдалеке по раззолоченной голубизне, по седым солончакам и скупым лугам.

Село Беш-тепе осталось позади.

Белолобый рысцой мчал их по знакомой дороге к покосу. Печаль подкрадывается неслышно. И тихо выплескивается песня.


Эти горы, эти кручи,

Родниковый звон певучий.

Умер странник сирый здесь,

Плачет небо, плачут тучи.


Мамед окидывал взглядом окрестные всхолмья. Они казались ему высокими Здесь он родился, здесь вырос. Каждую тропинку помнил наизусть.


...Родниковый звон певучий...


Ключей-то здесь раз-два и обчелся. Но в селе сплошь да рядом колодцы, вода - не напьешься, зубы ломит, такая студеная.


Умер странник сирый здесь...


О каком страннике печалился бибиоглы! Может, он пел обо всех сирых мира сего, всех покинутых и незащищенных!


…Плачет небо, плачут тучи...


Как налетит с севера колючий хазри, так, глядишь, схлестнутся тучи. Небо ходуном заходит, громами загремит и окатит степь светлыми струями, запрудит, затопит потоками.

Протяжно пел бибиоглы.

Доехали до распадка под названием Ат-ялы3. Здесь лежала заросшая травой полоса. А дальше по пологому склону шла пшеница. Нива волновалась под утренним ветерком. У кромки красными брызгами по зелени рассыпались маки. Мамед показал рукой на косарей в отдалении:

- Все село сошлось! Скучно не будет!

Мама поняла по-своему: «Страшно не будет!».

- А я подъеду за вами затемно.

Мамеду предстояло повезти и сбыть урожай в городе. Тем и перебивались - его семья и дядина жена с сыном.

- Ты не беспокойся, Мамед, - сказала Мехри-ана, - при мне мой киши4. Хазар, машаллах5, уже большой, опора очагу. - Улыбнулась.

Мамед подхватил:

- Ну да! Хазар - сотню парней за пояс заткнет!

Казалах запылил по дороге к селу.

Мать с сыном сложили пожитки у обочины. Пожитки-то - узелок один, с хлебом-лавашем, сыром и куском вареной курятины. Да еще кувшин воды колодезной, - когда Хазар снимал кувшин с казалаха, ладони остудила приятная прохлада.

Мать накрыла все это чадрой и осталась в черной в горошек косынке. Она закатала рукава синей застегнутой наглухо кофты, подобрала подол длинной юбки и краешек заткнула за пояс. Из-под чахчур6, достававших до лодыжек, выглядывали белые ступни - мать всегда сетовала: «Вот незадача - взрослая женщина, а ноги детские, обувку не сыщешь...».

Может, она тем самым хотела оправдать то, что ходит чаще всего в кало­шах. Особенно в последние вдовьи годы, да еще и троих сынов потеряла. Мало было горя - единственного брата и сына старшего ни за что ни про что забрали и держали под арестом!

Мать оставила серп, подошла к росистой траве, густо покрывшей межу. От травы исходил какой-то влажный и неповторимый аромат. Присела на корточки, загребла траву, руки и ступни покрыл зеленоватый налет. Казалось, весь мир окрасился в зеленое. И в этом зеленом цвете, вопреки наливавшемуся жаром солнцу, таилась удивительная прохлада, - стоило взглянуть, прикоснуться - и она струилась в душу.

Возле матери уже лежал сноп свежескошенной травы.

Хазар тоже взялся за серп. Там-сям попадался и развесистый козлобо­родник. Хазар отрывал его с корнем, отряхивал комья земли и клал отдельно. Взяв один из очищенных ростков, стал уминать с хрустом. Вмиг зеленым соком окрасились зубы. Ткнул корнем в руку - тут же темная отметина - родинка появилась.

Мать все видит.

- Сынок, мало тебе своих родинок!

Оба засмеялись.

Хазар выпрямился. Огоньки маков всходили по обочине на гребень холма. По ту сторону, у нивы, их было больше. Сколько пылающих маков! Маки казались осколками багрового солнца... Или кровавыми пиалами... Сколько таких чаш на земле!

Мать подошла к сыну, подняла пучок травы с земли.

- Знаешь эту траву?

- Еще бы. Пиш-пиши.

- А еще она называется «багыр-делен»7.

Хазар удивился названию.

Мать взяла усатый колосок, зажала в ладонях и потерла их друг о друга - колосок выполз наружу.

- Вот попадет такая травка в ноздри скотине, она пофыркает, а багыр-делен все глубже уходит, пока дыхание не перехватит...

- И что!

-   И задохнется скотина. Потому и название. - Помолчала печально. - И люди есть такие. Сперва втираются в доверие. Вползают в душу тихой сапой и губят. Упаси от таких...

...Припекало. Хотелось пить. Хазар вспомнил о кувшине - отпил несколько глотков.

И тут заметил у самых ног длиннохвостую птаху с рябым пером. Хазару казалось - стоит руку протянуть, и она - в руках. Нагнулся - кувшин накренился, вода выплеснулась на рубашку.

- Сынок, поберег бы воду. До вечера еще далеко.

Хазар улыбнулся, оставив кувшин.

- А все этот «чобан-алдадан»8 виноват. Дразнит меня.

А трясогузка опять косит бусинкой - глазом: «Попробуй поймай». Он кинется, - а озорница тут же перепорхнет на шаг. Так и продолжалась эта игра в «ловитки», пока птица не взмыла и не скрылась с глаз в голубизне неба.

Мир природы представал манящим, загадочным, неожиданным. Обычная травка - козлец, а вот, поди же, может скотину сгубить. Мать неспроста сказала: и люди есть такие... И эта вот безобидная трясогузка... Финтит, заманивает, а заведет черт знает куда... Мать продолжала жать траву.

Вдруг вздрогнула от прикосновения чего-то колючего. Глянула - обмерла: прямо перед ней на кривых ножках двигался спесивый пузатый скорпион, взгорбив округлое туловище.

Он был темноватого цвета. Мать знала: когда скорпион голоден, он выглядит бледно-серым, да и пузо тощее. Тогда берегись. А сейчас он преспокойно шествовал в сторону Хазара. Мать выпрямилась, замахнулась было серпом, но задержала руку: промахнется - только разозлит. Оглянувшись, заметила свои калоши. Схватила калошину и с размаху обрушила на тварь. Только темное мессиво осталось. Черная жижа (наверное, яд) смешалась с землей. Хазар оглянулся на звук удара.

- Чего ты там, мама!

- Ничего, сынок. Черный жучок. Я и прихлопнула. Ты босиком не ходи.

- А сама!

Мать не отозвалась. Как ей в такую жарищу в калошах!



- Сынок, оставь серп. Теперь вот так - руками рви.

- Мне же не впервой, - Хазар был готов обидеться.

Трава взошла невысокая - весна выдалась засушливая, скупая. Но и такой - на всех хватило бы.

Неподалеку мерно вжикал чей-то серп. Это был охотник Таги. Всей семьей пришел на косьбу-Хазар сгребал траву и подсекал под корень, - пучок за пучком оставался у него в руках. Вжик-вжик! Душистый аромат приятно щекотал ноздри. Он ощущал себя нужным человеком, помощником в семье. Мать и говорила: «Ты теперь мужчина в доме».

Над его головой вился хохлатый жаворонок, тревожно вскрикивая. Вот птаха сиганула вниз и снова взмыла. Может, у нее где-то гнездышко!

Мальчик поворошил траву, пошарил глазами: ничего на заметил. И вновь продолжал косить. Вдруг, опуская серп, он успел увидеть в гуще травы крохотные яички. И отвел удар. Пальцы разжались, выпустив захваченный пучок.

Серп по инерции задел средний палец. Хазар сгоряча сразу не ощутил боли. Рад: рябые яички целы.

Жаворонок метался в воздухе с истошным писком.

- Что с тобой. Хазар! У тебя же рука в крови!

Только сейчас мальчик заметил алую струйку. Мать кинулась к нему.

- А ну покажи.

- Да пустяки.

- Порезал руку - пустяки!..

- Зато у жаворонка потомство будет...

Мать, хотя и расстроена, но нежно подумала: «Хорошо, что он милосердный».

Она оторвала клок от шерстяной шали, подожгла, присыпала ранку пеплом.

- Запахло шашлыком, - смеясь, сказал Хазар.

- Посиди в сторонке. Кончилась твоя косьба.

- Я же левой могу.

- Хватит с тебя. Отдохни у копны, почитай книжку.

Мать невесело задумалась.

«Что-то из него выйдет! Эти книжки собьют его с толку. Книжками сыт не будешь. Ему бы все стихи кропать, бумагу переводить - а дом держать кто будет! Из пяти сыновей - один у меня остался. О, аллах, помоги!».

...Все благоухание земли сосредоточилось в этой копне. Все родное приволье волшебным мановением материнских рук преобразилось в головокружительный, упоительный аромат и воплотилось в рукотворном, мягком благоухающем чуде. И ты вдыхаешь этот аромат, и хмелеешь, и думаешь, как прекрасна, чарующа и упоительна жизнь. И, быть может, не ощути ты этого аромата - не ощутил бы со всей полнотой ласку, доброту и любовь сердца материнского, рук материнских. И эти необозримые дали, и древность, и вечность этой лучезарной огненосной земли существуют и живут для тебя со дня твоего появления на свет... И живет мир со своей правдой и любовью, со своей жестокостью и несправедливостью, радостью и надеждой, печалью и страданиями...

Ветер перелистывает книгу...

...Через горы и долы, поля и равнины тянется белая-белая тропа. Она берет начало в заоблачных высях, в белых туманах, в белопенных реках, там, где брезжит рассвет... И шествуют по ней высокие люди в белом одеянии. И кажется мальчику, что белое - это цвет чистоты и благородства, цвет бессмертия, и он вечен, как земля и небо.

Высокие люди как на белых крыльях движутся к нему мерной поступью. Кто это шествует впереди? Кто этот старец, с факелом в руке? Кажется, он идет из седой незапамятной старины, из сумрака минувших столетий. Кто эти пятеро, следующие за ним? У них до боли родные, ласковые взоры...

Они озарены светом факела...

Он слышит древний и высокий голос:

«Я тот, кто рожден защитить чистотой первозданной природы дух и природу рода человеческого. Я знаю о воздаянии, которое посулил священный Ормузд за доброе деяние. Пока есть силы и воля моя, я буду наставлять людей на путь истинный...»

Это же он, Зардушт! Первоучитель огнепоклонников... А его спутники... Нет, это непостижимо... Как сблизились и сомкнулись века! Каким образом его братья и дядя очутились вместе с древним старцем!

Пахнет свежескошенной травой. Хазар вскакивает с места, устремляется к идущим, чтобы разглядеть их вблизи.

И вдруг, открыв глаза, видит, что они с мамой одни в бесконечной вселенной...



Пятерых сыновей вырастила Мехри-ана, пятерых. Трое ушли из жизни молодыми, двадцатидвухлетними.

Четвертому грозила смертная беда.

Что за проклятый, заколдованный рубеж - двадцать два года.

«Со стороны говорили: счастливая, пятерых сыновей родила. Чтоб нутро мое сгорело! Вот оно, «счастье» твое. Сглазили! Осиротили! Один за другим пришли сыновья в мир, один за другим ушли из мира. Какая мать вынесет такие муки!.. Видно, я двужильная. Отец не выдержал... после кончины первого сына... а я все живу...»



Старший сын Джебраил охранял зерно на току.

Была ночь. Душная летняя ночь. Долго прохаживался взад-вперед, поглядывая на груду обмолоченного зерна. Глаза смежались от усталости. Прислонился к скирде. Ноги наливались свинцом. Снял ружье с плеча, зажал в ногах. Почудился шорох. Прислушался. «Может, крыса», - подумал он.

Выпрямился. «Коль носом клевать начнешь - пальни в воздух», - вспомнил слова председателя сельсовета.

Вскинул ружье, взвел курок. Грохнувший выстрел вспугнул тишину. Голубая вспышка огня истаяла во тьме. Однако село всполошилось от внезапного грохота.

Погодя со стороны гумна раздался еще один выстрел. Кто стрелял? Этот второй выстрел доныне оставался страшной тайной.

Чуть свет на току обнаружили труп Джебраила. Пополз слух: мол, сам себя порешил. С какой стати? Чего ради?

Выяснилось, что зерна на гумне убыло наполовину.

«Не нашелся убийца сына моего... Как снести было такое горе. А вот... Утешилась: четверо их у меня, аллах упаси их от напасти. Но бедный Алескер сломился... Женщина живучее, выходит. Выплачется, душу облегчит. А мужчина - нет! В себе держит горе. И падает вдруг, как чинара подрубленная».

Алескер-киши после этого замкнулся в себе, слова не скажет. Больше дома отсиживался. Батрачил встарь, пахал - сеял, траву косил весь век, а тут руки без дела побелели. Звали подсобить - не шел. Больно было ему на люди выходить, видеть жалость в глазах.

Как-то в сердцах признался жене:

- Сколько детей на твоей шее останется!

- Дай аллах здоровья их отцу.

- А если не даст!

- Грех тебе такое говорить, - рассердилась Мехри. - Рано тебе на тот свет собираться. Была беда, отбедовали. Туча пришла - дождем изошла.

- Тяжко тебе будет... как ни тки свои ковры, а семь ртов прокормить непросто...

- Я как раз собиралась за новый ковер взяться. Ты же сам мне цветов привез, когда в, Шемаху ездил. Хороши! Узор будет - загляденье.

«Будто сам чуял свою смерть. Навестил замужних дочерей с гостинцами. С сыновьями ласково поговорил. Точно прощался. Обычно - слова не вытянешь. А тут - разговорился...»

Алескер сказал ей:

- В баню схожу, приготовь узелок.

- Сперва, думала, станок для ковра наладим. Ну, ладно, после. Ушел мыться, вернулся часа через полтора. Весь светится, бороду постриг, побрился.

- Стели постель, - говорит.

- Ты бы чайку попил. Не худо - после бани.

- Ты делай, что велю.

- Да ведь рано же - ложиться.

- Не перечь. Шевелись.

Мехри, скрепя сердце, постелила ему на застекленной веранде. Изголовьем, как всегда, к восходу.

- Не так! В сторону киблэ!9

- Что ты говоришь, ай киши!

- Слушай меня.

«Сам постелил, лег. И душу отдал аллаху. Даже завещание не успел произнести... За что такая кара, о, боже!».

Сыновья подняли гроб на плечи и проводили отца в последний путь.

Статные, могучие сыновья. Могучие плечи... тяжелая поступь. Только один был мал - шестилетний Хазар. Хотя он и шел под гробом, но еще не осознавал в полной мере сиротства своего.

Братья не знали - не ведали, что скоро им самим придется плыть на чужих плечах - в безвозвратный путь.

И на горе матери навалится еще горе.

...Ковер остался на стенке неподрезанным.



- Ответь, седой Зардушт, зачем является на свет сын человека!

- Возжечь огонь во имя человека.

- Зачем огонь!

- Чтоб озарить дорогу людям.

- Но есть ведь солнце и луна...

- Сии - небесные светила. Земным огнем лишь человек согрет. Огонь - не только жар, не только пламень, огонь - питает дух и единенье. Огонь - добро, и ласка, и сплоченье. Забота человека о собратьях, душевное, духовное тепло - от сердца к сердцу и из века в век. Нет без него сегодняшнего дня. И нет грядущего без вечного огня. На том стоит, на том пребудет мир. И от огня же может мир погибнуть. И разум призван быть огню собратом.

Не мни безжизненным его. Огонь - животворит все сущее на свете. И, проникая клетки естества, вселяет жизнь в материю огонь. Огонь - друг посвященным в таинство его и враг жестокий всем непосвященным.

Не зри в огонь, как на горенье дров!

Люби огонь, и веруй, и храни. И не играй с огнем. Иначе частица малая огня тьмы жизней унесет. В руках разумных - жизнь, в руках невежды гибель - огонь!



Каждый день в Кремль слали тысячи писем. Гигантский поток. Писали со всех концов страны. Взывали о помощи, уповали на милосердие.

В последнее время поток писем особенно возрос. Народ исповедывался Кремлю. Те, кто сидел в Кремле, видели в этом возросший авторитет партии и беззаветную веру народа в свою партию. Но это же можно было объяснить и возросшими горестями и бедами, беззакониями и про­изволом...

Да, народ жил верой. Он верил, что письма в адрес «мудрого вождя», «отца народов» не останутся безответными.

Канцелярия. Сюда письма доставлялись мешками. Кипы писем громоздились друг на друга. Здесь трудились канцеляристки и канцеляристы.

В это утро поступила очередная партия писем. Делопроизводители машинально вершили свой труд. Проставляли печать, заносили в регистрационный реестр, сортировали. По какому вопросу! В какой отдел! Ответственный за исполнение! Таков надлежащий порядок. Но в последние годы придерживаться его было трудно. Письма, по преимуществу, совпадали по содержанию и сути. Сходной была и их участь.

Имелись специальные «конторы», где отсылавшиеся письма исчезали бесследно: сжигались. Многие из нынешней почты ожидала отправка в «небытие».

Молодой делопроизводитель извлек из груды писем и конвертов ученическую тетрадь в клетку, исписанную стихами. Послание на азербайджанском языке ему было не прочесть.

«Опять Азербайджан рекорды ставит», - подумал молодой чиновник, подразумевая обилие корреспонденции и склонность к поэтической форме.

Хотел было присовокупить тетрадку к «обреченным» - и дело с концом, но раздумал, сообразив, что копия может быть послана и в ЦК КП (б) республики, где письмо прочтут и, возможно, дадут ему ход.

Потому тетрадь была зарегистрирована и отложена на рассмотрение с помощью переводчика.

Через несколько дней помощник Сталина, информируя его о текущих делах, упомянул о стихотворном послании из Баку. Тетрадь была при нем.

Вождь взял ее и пробежал глазами.

Невольно всколыхнулась далекая «бакинская» память, дореволюционные передряги и испытания.

Перелистал. Он помнил некоторые слова по-азербайджански. «Ата»... - отец... «Рехбер» - вождь... «Вар ол» - славься... Теперь вся страна величала его «отцом». Это, конечно, занятно, трогательно - какой-то мальчуган вознамерился обратиться к нему со стихами. Вероятно, неискушенными. Но как знать! Важнее не степень одаренности, а воспитание юного корреспондента в духе преданности идеалам. Сталин хорошо знал и то, что созданная им гигантская государственная машина, охотно усваивающая дифирамбы, органически не переваривает критику...

- Детский лепет, наверно? - спросил он мягким тоном. И поинтересовался. - Чего же хочет наш юный стихотворец?

- У него брат и дядя под арестом, - ответил помощник.

Сталин потянул трубку, выдохнул, дым взвился кольцами. Казалось, он любовался этими аккуратно выпущенными колечками.

- А по каким мотивам?

Помощник пожал плечами.

- Трудно определить по письму.

- Пусть решают сами в республике, - произнес Сталин. Повторил свое ставшее знаменитым изречение: - Сын за отца не отвечает... - И добавил: - И брат - за брата. И племянник - за дядю...

Это были модные в ту пору слова. Однако реальные события не подтверждали их. В изречении вождя, мнимо великодушном, таилось коварное лицемерие.



«Похоже, этот юнец хочет угробить своих родичей», - мрачно подумал Мир Джафар Багиров, перелистав тетрадь в клетку со стихотворным посланием.

- Детский лепет... - Слова, прозвучавшие в Кремле вопросом, здесь приобрели утвердительную форму. Такова была механика тогдашней политической иерархии.

Вообще, «хозяин» терпеть не мог жалобщиков на республику. Особенно он ярился, когда жалобы проникали к вождю. «Сколько компетентных органов - а куда они смотрят! Видно, я их еще не проучил как следует. Ладно, за мной должок...».

Он, облеченный высшей партийной властью в республике, видел в ней свою вотчину, где создан идеальный режим - враги получили по заслугам, друзья обласканы милостями и наделены постами, а воодушевленные массы строят светлое будущее под его чутким руководством - кто посмеет роптать, строчить жалобы, наводить тень на светлый день. Надо пресечь такие попытки. Вот еще молокосос сыскался, вирши накропал, так сказать, пустил поэтическую слезу. Мало у нас в республике заблудших рифмоплетов, льющих воду на мельницу врага. Ну ничего, как веревочке не виться...

Один из них пишет: «Как мне покинуть светлый мир»10. Тебя заставят и покинешь мир! Другой намеками говорит: «Дьявол! Сколь повергает в смятенье то громкое имя...»11. Мы-то соображаем, что к чему, воробья на мякине не проведешь. Третий недоволен, дескать, почему меня окрестили вы мелкобуржуазным писателем, уж если на то пошло, на худой конец, я был бы «крупным буржуазным»... Ну, пусть крупный... С крупной буржуазией и разговор крупный...

А этот юнец. Что тут поделаешь! Еще не оперился, а туда же, роптать. А вырастет... попадет под дурное влияние. Еще неизвестно, под чью дудочку он пляшет, кто подбил его. Мать каждый день торчит тут у подъезда. А эти растяпы-часовые, видишь ли, не могут прогнать. Нашлись сердобольные! Когда кому пулю в спину пустить - не станут раздумывать. А тут...».

«Хозяин» подошел к окну и взвился, как ужаленный. Женщина в черной чадре опять стояла под окнами. Он заорал на офицера:

- Я же сказал: чтоб ее духу здесь не было!

- Мы принимаем меры. Гнали. Даже чадра изорвалась... но...

- ... Опять явилась?

- Так точно.

- Не доводится ли она родней прокурору Селимову!

- Так точно.

- А что - еще живы эти... зачинщики исмаиллинского восстания! - Вопрос был скорее риторический. Секретарь хорошо знал про расправу в связи с этим инспирированным делом: аресты, ссылки. Часть людей ждало тягчайшее наказание.

- Приговор вынесен. Ждем вашей санкции.

«Хозяин», прохаживающийся по кабинету, внезапно остановился.

- Позовите ту женщину на первый этаж. Я сейчас спущусь.

Офицер удивленно вскинул брови. Потом лицо его отобразило повышенное, почти благоговейное почтение. В его глазах секретарь выглядел гуманистом. Расчет был верен. Завтра вся республика заговорит о его «милосердной» беседе с сестрой «врага народа».

Мехри-ана не могла и думать, что когда-нибудь ее могут пригласить в этот Каменный дом на набережной.

С осени прошлого года дважды, трижды на неделе, встав чуть свет, накормив и проводив сына в школу, отправлялась она в город. От села до поселка Баладжары - пешком. Женщина в черной чадре тащилась черной тенью по дороге.

В Баладжарах дожидалась «ученического» поезда. Люди устремлялись к вагонам. Возникала давка. Молодые ребята, спасибо им, помогали ей пробиться, проталкивали, поддерживали, уступали место. Все уже знали ее в лицо. Молча сидела она, уставив отуманенный печальный взгляд за окна, вдаль. И всю дорогу перед ее глазами стояли родные лица. Сына Исрафила и брата Музаффара.

Сходила на вокзале, сливалась с городской толпой, шлепая калошами по асфальту, медленно шла по улицам к Каменному дому.

Прежде народу здесь собиралось много, выстраивалась очередь у окна справочного на первом этаже. Спрашивали об отцах, о братьях, о родичах.

Молодой службист в зеленой фуражке с серьезным непроницаемым лицом перелистывал толстую тетрадь перед собой и чаще всего кормил «завтраками». «Не могу сказать ничего определенного. Приходите через месяц».

То же слышала и мать. Но она не могла ждать месяц.

Парень в зеленой фуражке озабоченно листал свою пухлую тетрадь.

Очередь заметно поредела. Наверно, люди перестали надеяться. А мать все ходила и ходила.

Она была обречена на хождение. Будто дежурила - в одно и то же время придет и уйдет.

Как-то пытались ее прогнать. Чадра изорвалась. А она ни с места. Службисты точно дрогнули перед волей и упорством, таящимися в этой хрупкой и тщедушной женщине, и отстали от нее. «Фуражка» в окне отвернулась, словно устыдившись безобразной и унизительной сцены, происшедшей на глазах.



Грузный, лысеющий человек в очках поднялся с просторного мягкого кресла. Со стороны могло показаться, что он поддался внушительной силе, исходившей от женщины в черной чадре, траурно застывшей перед ним.

Мать догадалась, кто он.

- Арвад12! - начал «хозяин».

Ее передернуло.

- Не «арвад», а «ана»! - поправила она.

- Какая разница. Что женщина - что мать. Детишек рожают.

- Не всякая, кто рожает, мать.

- Да... ты родила пятерых сыновей. Можешь гордиться этим.

«Похоже, он все знает. Надо бы с ним поосторожнее».

- Троих аллах отнял. Четвертый без вины виноватый тут вот томится. С братом моим заодно.

- А пятый - поэт.

- Ну, какой еще из него поэт. Так, рифмы плетет.

- И письма в стихах строчить умеет...

- Если уж он там чего лишнего написал - моя вина. Я сказала - он и написал. Не дай погаснуть звездам, вождь страны!

- Под стражей брат и дядя без вины... - с ироническим пафосом продекламировал «хозяин». - Ха... ха... «Без вины»...

Уже и наизусть выучил!» - удивилась мать.

- Ладно. Положим, по твоей подсказке он писал. А где тебе знать, виноваты они или нет!

- Помилуй: какая-такая у них вина! Они и мухи не обидят. А сын мой еще и большевик. Партбилет в кармане носит.

Багиров прохаживался взад-вперед, иногда оборачиваясь. И тогда зловеще поблескивали стекла очков.

«Был партбилет», - чуть не сорвалось с языка, но он подумал, что не стоит взвинчивать собеседницу, надо бы с ней помягче.

Присутствующий при этом службист с изумлением наблюдал необычно деликатную аудиенцию. Завтра он раструбит всем. Почему - завтра? Сегодня же.

- Ты - родственница прокурора Селимова!

Мать знала, что Селимов впал в немилость хозяина. К тому же, когда-то хозяин положил глаз на Захру, любимую Селимовым.

- Да - двоюродным братом доводится.

- Так вот. Твой двоюродный братец и твой сын - соучастники антиправительственного мятежа.

Мать, не очень ясно представлявшая себе, что это такое - мятеж, примолкла. И не заметила, как чадра сползла с головы на плечи.

- Что значит «мятеж»! Может, объяснишь мне.

Хозяин подумал: «Прикидывается простофилей. Знаем мы вас. Крестьянское лукавство».

Он не мог представить, чтобы в стране, где повсюду ему мерещились контра, враги и вредители, нашелся бы человек, не смыслящий в этих понятиях. Он запасся терпением.

- Мятеж - это контрреволюционное выступление. «А это еще сложнее», - подумала она.

Мать поняла. Революция - это хорошо. Контрреволюция - значит, против революции. Хуже обвинения не бывает. До сего момента она держалась уверенно. Теперь уже силы покинули ее, и в сердце вполз леденящий страх. Но, собрав всю волю, она совладала с собой, проговорила как можно спокойнее:

- Они-то всегда за революцию стояли.

- Это ты так думаешь.

- Клянусь аллахом, воистину так.

- Ты тут не поминай аллаха. У меня, знаешь ли, в кармане книжка безбожника.

- Ну и пусть. Книжка книжкой. И у сына моего имеется. Но не изгоняй из сердца страха перед аллахом. Будь милосердным.

Секретарь почувствовал зуд на руке и непроизвольно стал чесать ее. «Что это за напасть с ним», - подумала мать.

Чесотка уже изрядное время донимала хозяина. Медицина пока не помогала.

Случалось, зуд заставал его в самый неподходящий момент. На заседаниях, собраниях, в президиуме. Чесался, не стесняясь, самозабвенно расцарапывая кожу - порой между пальцами проступали капельки крови...

Говорили, что это от нервов. Но сейчас-то он вел себя спокойно. Ему казалось, что он выказывает матери предельное внимание и доброжелательность. Но, хотя он и старался держать себя в рамках и не срываться на крик, в глубине его души глухо закипала досада, раздражение, грозя выплеснуться в гневную вспышку. Накричал бы, отвел бы душу - полегчало бы. Он знал это по опыту. Но на кого он станет тратить порох, в кого метать громы и молнии! На эту хилую, худосочную женщину! Он, всесильный властелин республики, в этот миг ощутил в душе бессилие.

Зуд не унимался.

Он взирал на свои чешущиеся руки. Ну-ну, чешитесь, думал он. Какие ни есть, а мои вы. И довольно одного мановения, чтобы вознести человека или изничтожить.

«Чесотка, что ли, заела его! - думала мать. - Поделом ему. Аллах наказал. Не зря его окрестили «четырехглазым». Змея очковая...».

Но потом ее мысли приняли другой оборот. Что бы то ни было, какой бы ни был, а в его руках - участь дорогих ей людей. Если даже в чем и провинились, может, взмолиться, задобрить - смилуется.

Разноречивые чувства бушевали в ее душе. Если есть справедливость на земле - рано ли, поздно ли она восторжествует. А нет - так никакими мольбами и заклинаниями ничего не добьешься.

«Троих сыновей потеряла, овдовела, а ни к кому, кроме аллаха, не взывала. Буду я еще гнуться перед этим... паршивым...».

Мать вышла из Каменного дома. Никак она не могла взять в толк, зачем ее вызывали в этот дом. Одно чуяла сердцем: тут что-то не так, не к добру это все...

Кто знает, быть может, этот «великодушный» жест был всего лишь показухой человека, готовившегося учинить расправу над неугодными людьми, посмевшими противостоять его воле... А может - последняя капля, наполнившая чашу мести.



Да, родились на свет сыновья - один за другим. Джебраил, Исмаил, Исраил, Исрафил и...

Нарекли их под стать друг другу.

Иные кривили губы: мол, что ж никого из них не нарекли именами дедов и прадедов. Так негоже, ради складности и созвучия обычай забыли. Ах, злые языки...

Эти кумушки и не знали, что Джебраилом как раз и звали деда. А остальные имена подобрали в лад.

Когда народился пятый, опять по селу поползло перешептывание. «Да уж, теперь в самый раз последыша наречь Азраилом13 - и дело с концом».

Эти досужие разговоры вывели Ахада-бибиоглы из себя. Когда узнал, что новорожденного хотят назвать Афраилом, на дыбы встал.

-  Хватит имена подлаживать друг к другу. Может по-всякому обернуться.

Долго судили-рядили и порешили назвать пятого сына Хазаром. Родился у моря Хазара - пусть Хазаром и зовется.

Мальчик родился летом, в приморском дачном местечке Сараи. Там красовался зеленый сад, собственноручно посаженный - взлелеянный Алескером: виноградник, пшат, инжир...

...Исмаил, второй сын, шоферил.

В начале тридцатых шофер на Апшероне был в особой чести. Машины заезжали в село редко, шоферов уважали. Исмаил с сельскими дружками на курсы пошел, вернулся. Досталась ему новенькая полуторка стройтреста. Возил тес, сидел за рулем гоголем, на ходу махая весело рукой односельчанам, знакомцам и друзьям. Чаще всего полуторка появлялась у дома с черепичной крышей, возле железнодорожного переезда. Выходила из дома девушка в голубой косынке, провожала долгим взглядом машину. Жил в том доме начальник станции с семьей. По селу молва шла, что Исмаил днями женится на дочери Алескера-путейца. Да беда нагрянула, свадьбу сыграть не довелось. Поутру Исмаил в город поехал, погрузил в машину лесоматериал и заспешил назад: вечером Мина его должна была ждать у переезда. Летел, как на крыльях, к «голубушке в платочке голубом...». Было время - сирым-одиноким считал себя на свете. А пришла любовь - мир расцвел. Заря занималась, солнце всходило - для них, вечер наступал, сумерки густели - для них, - чтобы свести их под топольком у дома с черепичной крышей.


«Слышишь, как перешептываются листья?»

«Это о нашей любви...»

«А как по-твоему, умеют ли любить деревья?»

«Конечно... Иначе род их прервался бы».

«Но ведь тополек - один-одинешенек».

«Как я - вчера. А встретил тебя - мир подарили мне».

«Никто нас не сможет разлучить, правда?»

«Да. Только смерть».


Полуторка подъезжала к скалистому гребню у Баладжар. Дальше - спуск, а оттуда до села рукой подать.

На гребне горы, перед самым спуском, неожиданно навстречу вынырнул грузовик. Прямо на него. Исмаил растерялся, крутанул руль, а там - обрыв. В одно мгновение все пошло прахом - и жизнь, и любовь, и мечты.

Братья несли гроб.

Мехри-ана шла с сухими глазами. Крепилась на людях. Будь жив Алескер - и он бы так держался. Великое горе требует великого терпения. Плакать она будет по ночам, втихомолку.

Опустили гроб в могилу. Молла нараспев прочел заупокойную молитву. Бросили первый ком земли в могилу. Плакали мужчины. И сквозь этот мужской плач донесся девичий всхлип. Кто это плакал, затаившись за надгробьями, - ведь в сельской округе женщины, как правило, не ходили на похороны.

Два дня спустя посетившие могилу увидели на временно водруженном камне надпись, выведенную мелом:


«Надежда навеки покинула мир,

И я ненадежный отринула мир.

Мина».


Через год эти слова вытесали на надгробии.

Потом... в тридцать седьмом начальник станции, обвиненный во вредительстве, был вместе с семьей сослан, и с тех пор затерялись их следы. Однажды дошли слухи, что Мина угасла вдали, сраженная чахоткой.

Память о павших на фронте свята.

Но разве это не фронт - фронт войны нравственной, когда по всей стране гибли тысячи и тысячи!



- Седой Зардушт! В стольких сердцах и судьбах гаснет светлый пламень. Ты видишь! Знаешь! Так скажи: довольно!

- Огонь, до срока погашенный, - кознь и казнь.

- Храни же их, лишившихся огня.

- Огонь гасящий - нелюдь меж людей.

- Светили мои братья - вдруг погасли.

- Они - со мной...

- Верни их... оживи...

- Они в твоей пылающей крови...



Мать разогнулась и всмотрелась в горизонт.

- Сынок, что-то не нравятся мне эти тучки.

- А что!

- С шемахинских гор наползают. Быть дождю.

- От этой вот крохотной тучки!

- Да, от этой крохотной.

Туча, клубясь, шла оттуда, где горы смыкались с небом. По краям белесая, а посредине налившаяся мглой. Белый ореол, подсвеченный солнцем, приобрел золотистый оттенок, а черное нутро густело мглой, разрасталось и нависало все ближе и ближе. Внезапно духоту майского дня прохватило прохладное дуновение, которое нарастало и обернулось непрерывным ветром. Ветер двинулся по распадку, вздыбив ниву волнами.

Откуда-то взялся колючий ком перекати-поля, покатился по проселочной дороге мимо Хазара и исчез из виду.

Ему показалось, что сейчас и он, и мама - как вот это перекати-поле, гонимое немилосердным ветром в неизвестность...

Капля за каплей зачастил дождь.

У Хазара в душе неожиданно взошли слова, обрели лад и порядок - они налетели так же внезапно, как та дождевая туча.


С вершины горной набежала туча.

Грозу ли им наобещала туча?


День померк.

Не верилось, что в такой жаркий весенний день безмятежную голубизну неба в два счета заволочет туча, грянет гроза, хлынет дождь, и духоту сменит прохлада.

Туча разрослась, заняла все небо и уподобилась огромному дракону с растопыренными лапищами, разинувшему пасть, - похожему на чудище из сказок.

Дракон разинул огнедышащую пасть, только вместо огня из нее хлестали потоки воды.

Мать поспешно свернула скатерку, на которой они перекусили, и положила под копну. Накрыла голову шалью. Дождинки повисли на ее ресницах, как слезинки: лицо вроде заплаканное.

И Хазару стало хорошо и весело. Пустился вприпрыжку бежать под проливным дождем, подставляя ладони, сложив лодочкой, - тут же они наполнялись прохладными струями, мокрые волосы прилипали ко лбу, промок до нитки, а ему все нипочем.


Дождик зачастил,

Птах заголосил...

Дождик льет ливмя...

Вымылась земля...


Земля вмиг потемнела, от нагретых за день песчаных всхолмий исходил пар.

- Сынок, укройся под чаршабом14!

Чаршаб был единственным заслоном матери - и от дождя, и от жаркого солнца, и от снега, и от ветра. И еще - от масленых взглядов подлецов.

Юная душа, забывшая радость и веселье, воспрянула от внезапного ливня, зажглась нечаянным счастливым восторгом.

Стряхнув с себя вечное оцепенение, бремя недетских тревог и страхов, Хазар ликующе бежал по косовищу.

- Сынок, хватит тебе резвиться! Еще ноги исцарапаешь о камни-кочки!

«Камни-кочки».

Это слово напомнило Хазару смешной случай.

...Хазар возвращался с шумной ватагой однокашников из школы. Проходили мимо заброшенного гумна. В пыли копошились куры. Хазар из озорства подхватил камушек, запустил в них, чтоб разогнать. Камушек угодил в рябую наседку - плюхнулась пластом. Хазару стало не по себе. Он же не хотел.

- Да это же комка была... кочка...

А тут старуха-хозяйка выскочила во двор и завопила.

- Ах вы негодники, живодеры! - рябуху мою загубили, а еще про кочки толкуют:

Ребята дали деру.

А старуха не унимается.

- Бессовестные! Кочка, видишь ли!

Отбежали. Хазар оглянулся. И видит: поднялась курочка ряба и заковыляла. Старуха - к ней, курочка от нее шарахнулась.

- Бандиты! Позарились! Слопать хотели мою голубушку!

Ребята покатились со смеху.

...Хазар вспомнил про тот случай и тихо засмеялся. Дождь перестал так же внезапно, как начался...

Воздух стал прозрачным и чистым. Ветер утих. По небу разлилась синь. Оно напоминало гигантскую вымытую фарфоровую чашу. Тучная, янтарного цвета нива полегла. Застыла волнами. Мать про себя думала - вела безмолвный разговор с сердцем своим.

«Гляди, как сын радуется».

«Дитя же».

«Будто и не было у него радости никакой».

«Где ей взяться...».

«Что поделать! От судьбы не убежишь».

«Мать покойная говаривала: «Аллах милостив. Сотню в единицу обращает, так и единицу в сотню обратит».

«Туча вот набежала - ушла. Но, похоже, над головой моего сыночка другие тучи сгущаются. Да тут еще история с Асмер... Пятнадцатилетний мальчик... И - любовь!».

- Седой Зардушт! В чем таинство любви, владеющее пламенно людьми?


- Любовь - родство сердечного огня.

Все любящие потому - родня.

О, дочери весенние мои!

Невестушки прелестные мои!

О вы, удалые зятья мои!

Не стойте перед чуждыми дверьми!

Достойным и отважным мой завет,

Храните в сердце впрок идущим вслед.

Любовь и верность подвигу равны.

Любовь и верность им озарены.

Огонь сердец - любви венец,

И с поднятой высоко головой

Пройдите долгий путь земной.


Асмер жила с ними по седству - дверь в дверь. Даже родней доводилась. Сызмальства вместе росли, в одном дворе играли-резвились. Соседские ребятишки зазывали Хазара свой круг - дома ему играть не с кем было.

И учились в одном классе. Асмер сидела за партой впереди. Бывало, посреди урока, руки зачешутся – дернет за косичку с красной лентой.

- Вай! - вскрикнет она.

Строгий учитель, прервав рассказ, покосится.

- Что случилось, Асмер!

- Простите, муаллим... Ручку уронила.

Как-то Хазар, не довольствуясь дерганьем косички, еще и подразнил: «Не косичка, а хвост мышиный!».

...Но теперь «мышиный хвост» превратился в роскошный водопад каштановых волос.

На застекленной веранде в доме напротив часто мелькала стройная фигурка. Хазар, бывало, часами торчал на своем дощатом балконе, украдкой любовался. А мать появится - делает вид, что на окрестную природу любуется, на зеленые холмы, высокие чинары.

Иногда окна веранды распахивались. И их глаза вели безмолвный разговор.

«Как ты!»

«Скучаю».

«И я».

«Хочу видеть тебя».

«Вот же я - смотри».

«Хочу увидеть близко-близко».

«Приходи к нам. Книжки покажу новые. Загадки загадаю...».

Стоило ему увидеть ее - и душу охватывало неизъяснимое волнение, в котором таяла горечь обрушившихся на семью несчастий. Он уносился в блаженный мир, где не было ни грусти, ни печали.

Казалось, в безбрежной вселенной они были одни, и две руки простирались друг к другу. Рука - вера, и рука - надежда.

Зима в этом году выдалась снежная, морозная. Дороги сковал голо­лед. На гумне снег вздыбился горкой. Ребятня карабкалась на макушку и съезжала оттуда со смехом и визгом.

Хазар со всеми - катался с горки, наигрался в снежки, нарезвился.

Но не меньшее удовольствие холодным зимним вечером собраться вокруг кюрсю - круглого низкого помоста, чуть возвышающегося над глиняным полом и обведенного ямкой, куда перекладывали с мангала тлевшие головешки, кизяки, уголь (уголь, впрочем, по тем временам был редкостью). Накроют кюрсю широченным стеганым цветистым одеялом (для этого случая скроенным), - ноги - под него, и лежи себе, грейся, вдыхай терпкий аромат дымящего мангала.

Вот и сейчас - ребятня сельская примостилась у кюрсю, и начались нехитрые забавы-затеи.

Асмер загадку загадывает:

- На тебя поглядит - в глазах зарябит.

- Солнце! - крикнули разом. А один из мальчишек, конопатый, не согласен:

- Снег.

- А у меня от снега рябит в глазах.

Все покатились со смеху.

Хазар загадал:

- Я хожу - идет со мной. Я стаю - стоит со мной.

Асмер с торжествующей улыбкой взглянула на Хазара.

- Тень!

Конопатый капризно протянул:

- Да я эту загадку давно знал... Вот давайте я загадаю.

- Ну, валяй.

Конопатый напустил на себя важность.

- Вот фатир15 достань попробуй.

Теперь все на конопатого с уважением взглянули. Но тут же посыпались подначки.

- Сдобный фатир - мамочка твоя печет. Тебе видней, как его достать.

- Да нет же, нет. Этот «фатир» - в небе.

Асмер утихомирила всех.

- Это луна!

- И впрямь, луна.

Хазар отмалчивался, исподволь поглядывал на нее. Асмер лукаво усмехнулась.

- Пусть Хазар еще одну загадает.

Хазар призадумался. Загадок знал много. Но хотел особую, с тайным намеком.

Тихо проговорил:


- Отчего она грустна?

С соловьем разлучена.

На руках огонь пылает,

А одежда зелена.


Ребята поначалу не очень вникли в суть, их заворожило звучание. Попросили повторить. Потом зашумели.

- При чем тут соловей!

- Не загадка, а головоломка.

Звонкий голос Асмер перекрыл шум.

- Эх вы! Это же роза!

Наговорились, насмеялись, примолкли.

Разомлели от тепла мангала, в глазах соники. Кто-то уже, прикрыв ноги одеялом, посапывает, приложив голову к подушке.

Хазар напротив себя видел Асмер, приложившуюся лицом к ладони.

Пышные косы рассыпались по подушке. Откинутая белая ручка касалась края узорчатого ковра. И круглое лицо светилось каким-то удивительным светом. Казалось, откуда-то издалека луна, о которой только что они спорили, опустилась и сияла здесь рядом. И рука белела именно от этого свечения, и оно, это слепящее свечение, волнами наплывало на Хазара.

Он протянул руку к потоку белого сияния. И ощутил внезапное тепло, пронзившее током все его существо. Это было волшебное, никогда неизведанное им трепетное ощущение. Дрожащей рукой он коснулся сияющих белых лучей, и лучи обратились в пальцы и переплелись с его пальцами в ответном пожатии. Волшебное тепло передалось через руки сердцам, бившимся единым волнением.

Значит, ока не спала!

Какое счастье, какое блаженство вместилось в этом миге! Вдруг - шорох, какой-то странный, сдавленный звук, похожий на хихиканье.

Хазар привстал и увидел конопатого, примостившегося по ту сторону, скалившего зубы в нахальной ухмылке. Стали расходиться по домам. Хазар отозвал конопатого в сторонку:

- Если кому пикнешь - глотку перерву.

- Ох, напугал.

Хазар знал, что конопатый на старшего брата своего рассчитывает - потому такой спесивый. А брат его, Вели, был комсоргом в школе.


Из дневника Хазара

Январь, 1938 год


В ту ночь долго не мог сомкнуть глаз.

Стал сочинять стихи - без бумаги, в голове. Первые буквы составили имя - «Асмер».


Ангельский голос напомнил мне утренний ветер.

С любящим сердцем все одолеешь на свете.

Мне вдруг открылось, что значит любовь.

Еле мерцая, смеется и плачет любовь,

Робкие руки, друг в друга ее перелейте!


Как я бы хотел прочесть ей эти строки. Решусь ли!


- Товарищи! Мы должны гордиться. Гордиться тем, что являемся свидетелями славных побед нашей партии в смертельной схватке с внутренними и внешними врагами. В нашей общественной жизни происходит исторический процесс. Разоблачены и получили по заслугам враги народа. Но мы должны усилить бдительность. Бывает, что враг затесывается в нашу семью, а мы его не можем распознать и вывести на чистую воду. Мы - из поколения Павлика Морозова. И никогда не должны забывать об этом. Здесь я должен признать и свою вину, как комсомольского работника. Но мы должны и уметь вовремя искупить свою вину: смог ли я вовремя раскусить, что мой отец - я хочу сказать, бывший отец, ибо теперь я не могу считать его отцом - кулак, наносящий большой вред колхозному делу! Я не могу ответить на этот вопрос утвердительно...

Так начал свое выступление на школьном собрании комсорг Вели Велиев.

Учителя, старшеклассники слушали его в невеселой гнетущей тишине.

- Вот мы, например. Что мы предприняли, чтобы вовремя пресечь вражеское влияние, проникавшее и в стены нашей школы! Вот наш директор Ганиев пусть соизволит объяснить, какие-такие оперативные меры приняты, чтобы изъять и уничтожить - тетради и книги, где завуалированно прочитываются имена наших руководителей! Ганиев, страдающий политической слепотой, не смог разглядеть эту «тайнопись». Наденьте очки, директор!

Гневная тирада Вели напоминала разрешенную санкционированную смелость. Особенно «расхрабрился» он с осени прошлого года, когда был арестован его отец. Все село поговаривало, что он тут сам приложил руку. При аресте отца его самого куда-то увезли. С неделю пропадал. А вернулся - вроде в должности повысили, как будто особые таинственные полномочия получил. И взялся рьяно искать происки врагов. Теперь, похоже, настал черед директора.

- Мы бы хотели послушать вас, товарищ Ганиев. Может, найдете себе слова оправдания.

Учителя с мест зашумели:

- А в чем он провинился?

- Какие-такие «письмена» в книгах?

- Хоть в микроскоп гляди - ничего не увидишь.

Вели картинно изумился:

- Ах, и вы туда же... заступаетесь! А парторг наш, товарищ Шихалиев - прикинулся больным и вовсе не ходит на собрания.

Все знали, что Шихалиев лежит с больным сердцем. Месяца три назад, на предыдущем собрании о повышении партийной бдительности представители райкома подобным же образом прошлись по адресу Шихалиева. Вели активно подпевал.

- Мы ждем, - торжественно изрек комсорг.

Ганиев, по природе человек мягкий, скромный, не любивший суесловия, медленно поднялся. Лицо побелело, как мел. Было нелепо, что он, старший по возрасту, директор, выглядит безвольным и беспомощным перед ретивым двадцатилетним «обвинителем».

Время было крутое.

Директор школы понимал, что дело было не в одном только Велиеве. За ним, Велиевым, стояла официальная доктрина, от имени которой он верноподданнически вещал. Кто приспособился к ней, пусть даже ценой криводушия и измены самому себе, - тот прощен, тот лоялен. Кто не смог переломить себя, приспособиться - тот не мог рассчитывать на милосердие и снисхождение. Тот мог потерять все. Даже жизнь.

Деспотизм - зодчий послушания. Он умело возводит из одноцветных, одномерных кирпичиков здание всеобщего смирения. Страх цементирует его стены.

Личность расщеплялась, раздваивалась. Люди говорили не то, что думали, и думали не то, что говорили.

Раздвоение в мыслях, раздвоение в словах. Двоедушие и двуличие - текли из одного родника.

Безволие и страх - самый краткий путь, ведущий к раболепию.

Ганиев интуитивно уловил логику ситуации, в которую его загнали. И сделал выбор. Голос его прозвучал с неожиданной решительностью:

- Я виноват!

Раздались обескураженные реплики:

- В чем?

Голос директора дрогнул, как у подсудимого, выслушавшего приговор.

- В политической слепоте!

По залу пронесся шум. Чья-то реплика донеслась явственно:

- Оказывается, он форменный трус!

Вели Велиев встал с победительным видом:

- Как видим, директор Ганиев еще не утратил до конца своей принципиальности.

Взглянув на Ганиева, присутствующие увидели, что он выпрямился и вздохнул как бы с облегчением. Какой же ценой дается этот вздох облегчения! И как просто - взять и затоптать человеческое достоинство!

Велиев продолжал:

- Мы должны вести работу и с детьми врагов народа. Наш мудрый вождь недаром сказал: «Сын за отца не отвечает». Мы должны уделять внимание и их родственникам. Например, у нас в школе учится Хазар, пишет стихи, активно участвует в общественной жизни, выпускает стенгазету. Это похвально. Мы все с интересом читаем стенгазету. Между прочим, наш поэт обратился к вождю со стихотворным посланием.

«Обратился» - прозвучало настораживающе и двусмысленно. То ли комсорг имел в виду стихи в стенгазете, то ли знал о письме в Кремль.

После собрания, когда стали расходиться, директор продолжал сидеть на месте. Он выглядел таким одиноким... к нему подошел Хазар, что-то хотел сказать. Ганиев хмуро сказал ему:

- Милый Хазар, уходи. И на тебя падет тень.

- Мне все равно. И дядю посадили, и брата. Что может быть хуже

- Иди, сынок...

Хазар направился в красный уголок. Вели тут как тут.

- Молодец! Похоже, новый номер стенгазеты готов!

- Почти. Не хватает кое-каких заметок.

- Ты побольше стихов дай, пусть читают. Я недавно прохожу мимо стенда и вижу: девчата твои стихи переписывают. - И добавил вкрадчиво - заговорщицки: - И Асмер тоже.

«С какой стати он подчеркивает!».

Хазар вспомнил конопатого и уклончиво буркнул:

- Может, любят стихи, потому и переписывают.

- Нет, им понравились именно твои стихи, - Вели перешел на покровительственный тон: - Видишь, как я тебя на собрании расхвалил! Не то, думаю, чего доброго, начнут болтать о тебе лишнее.

Хазару бы поблагодарить, но язык не повернулся. Вели распинался:

- Когда ж еще другу друг понадобится! Впредь какая у тебя закавыка выйдет - на меня можешь рассчитывать.

Хазар невольно оттаял от этой неожиданной участливости. Он легко поверил в искренность Вели - ему была чужда всякая мысль о хитрости и коварстве. Но чем легче доверяешься, тем тяжелее расплата...



Года три назад Ганиев, тогда еще не директор, а учитель по литературе, предложил классу письменно ответить на вопрос: «Кем хочу стать!».

Ребята вооружились ручками, раскрыли тетради. Воцарилась тишина. Призадумались. Иные заглядывали в тетрадку соседям: как-то тот ответил. Стали перешептываться.

- Тихо, - мягко предупредил учитель. - Без подсказок. Сами думайте. Пятикласснику уже пора самому представлять, какую дорогу выбрать.

Сдали ответы.

Ганиев нацепил на нос очки в роговой оправе. Пробежал глазами ответы. И зачитал вслух:

- Гасанов Сабир... «Хочу стать шофером». Прекрасно. Шофер - дело нужное. Кадыров Чингиз. «Хочу стать шофером». И этот. Ну, что ж. Шофером так шофером.

Ганиев приблизил к глазам очередной ответ. И запнулся, вскинув брови. Поднялся веселый гвалт.

- Сговорились, что ли?

- Сдули друг у друга!

- Тише, ребята. Есть и другие ответы. Вот, например, Тапдыгов Кадыр хочет стать геологом. Похвальное желание. Есть к чему руки приложить у нас в Азербайджане, да и по всей стране. Сколько нефтяных кладовых в недрах, под спудом еще остается!.. Ого! Вот еще интересное признание. Наш Хазар пишет, что хочет быть поэтом...

В классе поднялся невообразимый шум. Посыпались веселые реплики, раздались смешки:

- Слава нашему Сабиру!

- Тоже поэт сыскался!

- Яблоня, сосна и дуб седой.

Спорили, шумя наперебой...

- Лети пониже, а то крылышки обломишь!

Ганиев не мог утихомирить расшумевшихся остряков. Хазар задыхался от обиды. Все это задело его за живее. Он хотел ответить насмешникам, но промолчал. Слова застряли в горле. Глаза налились слезой. Терпеть такое было невыносимо. Сгреб книжки, запихнул в портфель и бросился к дверям. У порога на миг остановился, метнул взгляд на ехидно ухмыляющиеся лица и выпалил, давясь слезами:

- Буду! Буду поэтом!

Пришел домой заплаканный. Мать во дворе у тендира - хлеб пекла. Швырнул портфель в угол. Взобрался по стремянке на крышу. Крыша плоская, песком посыпанная. Любил он забираться на крышу. Отсюда мир казался просторнее, а небо - ближе. Падучая звезда очертит светящуюся дугу, и, кажется, где-то рядом, просто рукой подать, удивительно волшебный мир. Глухой сладостной тоской окатывало сердце при воспоминании - как они с отцом здесь, под открытым небом, ночевали.

А сейчас ему было не до неба, не до звезд.

Сел, и потекли слезы.

Ему казалось: в душу плюнули. Он верил, что станет поэтом. А эти - на смех подняли. Не верят. Ну, ничего. Он им докажет. Он заставит их поверить. Хватит ли сил!

Через несколько дней ребята столпились перед стенгазетой.

- Опять накатал стихи.

- Какие ж это стихи! Так и я могу.

- Да сдул, наверно, из книги.

- И рифма, и ритм, как полагается.

На сей раз насмешек было меньше. Больше - удивления.

Вскоре в классе из рук в руки переходила газета «Азербайджан пионери». «Ленин». И подпись Хазара.

Насмешек не последовало. Как-никак, республиканская пресса.

Да и кому не интересно прочесть в ней стихи однокашника. Знай наших!

Позже Хазар вспоминал про те насмешки без обиды и злости, даже с благодарностью. Одноклассники, сами того не подозревая, своей недоверчивостью только подхлестнули его самолюбие. Упрочили решимость и веру.



Двое в поле глядели на закат.

Хазару солнце казалось усталым путником, покрывшим долгий путь.

Оно виделось сейчас более близким и доступным, и на его можно было смотреть в упор, закатная усталость умерила жар светила. И теперь, когда земля озарялась нежаркими прощальными лучами, солнце представало одиноким и печальным.

Солнце, озарявшее вселенную, - и одиночество!

Вот оно зацепилось за вершину далекой сопки и застряло на миг, словно не желая расстаться с сыном рода человеческого, с грустью взиравшего на него. Потом оно скатилось к холмам, помешкало и, рассыпая золотистые лучи по облакам, по далеким и близким просторам, тихо кануло за горизонт.

Хазар испытал неизъяснимое тоскливое волнение. Он расставался с солнцем. А расставание всегда грусть. Всегда тревога за неповторимость встречи...

Загустела тьма. Небо вызвездило. Словно расцвело оно подснежниками, взошедшими под прощальной теплой лаской закатившегося солнца. И теперь эти подснежники источали свет...

Мехри-ана же не любила наступление вечера. Вечера приносили с собой чувство одиночества, и густели тучи печали, цепенели крылья хрупких надежд... И мир представал бесприютным, продуваемым шальными ветрами.

«Ветры судьбы - кабы знать, откуда они дуют... Кабы заслониться от них...».

Каждый раз при виде желтой вечерней зари представал ее взору третий сын - Исраил.

Желтая чахоточная заря напоминала о недуге сына. Смотрела мать на зарю с мукой душевной. Сперва даль налилась знобким багрецом - как недужный румянец на бледных щеках. А потом все затопила жидкая бледная желтизна.

Когда, как нашла эта напасть на сына! Бывает, говорят, по наследству передается. Но ведь отец был здоров. И двоих братьев не хворь унесла, а беда, злой случай.

Кто знает, кем бы стал ее Исраил. Толковый был, после рабфака в университет поступил, да не судьба была доучиться, достучаться до счастья своего. Кровью исходил. В село вернулся, в профсоюз устроился, благо, там путевки давали ему на лечение. Ездил - надеялся. А возвращался без надежды. В Грузию как-то уехал, в Абустуман, посреди срока вернулся. «Что ж ты так рано!» - обняла его встревоженно мать. «Соскучился по тебе, мама». Нет, утаил правду сынок. Смекнула: дело в другом. Либо болезнь доняла, либо... а что еще было думать!

Поднялся на второй этаж, поставил чемоданчик на балконе, дыханье зашлось. Прислонился к перилам, а лицо - воск.

Двадцать два годика скоро...

Через пару дней взяла постирать его одежонку - из кармана снимок выпал. Ахнула! Ее Исраил с чернобровой девушкой примостились на ветвях кряжистого дерева. А за ними лес. И так смотрят друг на друга, будто вот-вот распластают руки и вспорхнут, воспарят вместе...

Говорят, у них, у сраженных неизлечимым недугом, чувства острее, жаждут жизни. А эта хворь, будь она проклята, еще не нашла наука управу, косит и косит... Да, жаждут жить, любить, успеть вкусить радости... И любят они со всем пылом, как последний удар жизни - для них эта любовь.

Последняя любовь - последнее счастье.

Она не сводила взгляда с фотографии.

Она знала, что любовь не сулит долгого счастья тем, кто поражен этой жуткой болезнью. Брак только ускоряет роковую развязку...

Умом-то понимала все это, а сердцем - противилась, восставала. Ничего она не могла сказать сыну, никак не смела отговаривать его. Напротив, она должна была поддержать в сыне эту призрачную надежду, изобразить радость (хоть и сердце кровью обливалось), даже благословить, поздравить.

Знала, что ее сыновья не из вертопрахов, увлекающихся пустыми страстишками.

И у Исраила, должно быть, это серьезно. Но как удостовериться, как выпытать у него истину, чтобы ненароком души не задеть, не поранить!

Исраил сам избавил ее от мучительных сомнений, когда увидел снимок в ее руках.

- Мама, я и сам собирался тебе все рассказать.

Увидеть внуков - была заветная, тоскливая ее мечта. Но сейчас она мечтала о другом: как бы сын помедлил, отложил мысль о женитьбе. Исраил добавил:

- Я тебя познакомлю с ней. - И тяжело вздохнул. - И она болеет.

- Аллах милосерден, сынок.

Но знакомство не состоялось. Не увидела мать чернобровую красивую незнакомку. Исраилу становилось хуже день ото дня. Посоветовали перебраться на дачу. Повезли.

Отпылали и гасли желтые закаты над желтыми песками. Стекали бледными струйками падучие звезды над дачей Алескер-киши.

И маленький Хазар вызывал к небу и земле о помощи и надежде.

Созвездие Семи братьев16 обратилось в семь сверкающих слезинок, повисших над высокими пшатами.

Померкли звезды.

Иссохли вновь слезы материнские. Перестала плакать - чтобы утаить огромность горя своего от двух оставшихся сыновей. Поплыл гроб на сильных молодых плечах.

Молча прошли самый тяжкий путь человека - от очага до последнего приюта.

Далеко отсюда, где-то среди апшеронских садов черноглазая, чернобровая прощально смотрела на несметные звезды.

Это было четыре года назад, в тридцать четвертом.


- Седой Зардушт,

Ты видишь море горя

в земной юдоли...

Доколе будешь ты терпеть,

безмолствовать - доколе?!

- Печалюсь я печалями людей,

Падучая звезда -

Моя слеза.

Мне видеть боль людей

невыносимо.

Но Солнце - негасимо!

- А в час заката...

Когда душа заходится в печали...

- Оно восходом озаряет дали

в иных мирах, тоскующих по свету.

- Но если тучи застят небосвод...

стихии нет капризней...

- Но Солнце есть добро,

что вечно - бескорыстно...


Музаффар и Мехри рано осиротели, выросли под призором дяди по отцу.

Мехри была уже замужем, когда их опекун скончался. Двоюродные братья поделили между собой весь скот и имущество, а сироте достался кривой на один глаз тощий коняга. По завещанию-то ему и полагался конь, а вот при разделе братья подсунули ему что похуже.

Двадцатилетний Музаффар не спорил.

- И то - хорошо. Лишь бы возил меня.

Это было в начале века.

Музаффар сработал себе арбу, - плотничать выучился у старого мастера-соседа. Расписал кузов красками, разузорил. Запрягал кривого, ездил в город, привозил оттуда иголки, нитки, серпы и косы, И сбывал сельчанам в сарайчике. Потом смекнул: в селе спрос на керосиновые лампы, стекла ламповые, керосин. Стал и это в лавке своей продавать. И в грамоте знал толк - учился в моллахане.

Высокий, ладный, глаза цепкие, острые, со смешинкой, короткие усы шли к его смуглому лицу. Обходительный, он со всеми ладил. Потому любили его по всей округе.

У кого какая нужда - не откажет в помощи.

Глядишь, войдет в лавочку старик-односельчанин:

- Как живешь, сынок?

- Живем помаленьку, отец, дай аллах здоровья моей кривой лошаденке. Трудимся.

- А у нас глаза слепнут - впотьмах сидим.

- Чего ж лампу не купите?

- А как ее купишь. Лампу куплю - и стекло надобно. А стекло куплю - опять же каждую неделю на керосин тратиться.

Музаффар вручает старику лампу и стекло заворачивает в придачу.

- Нет, сынок, где уж мне расплатиться. Как на грех, нынче пшеница не уродилась. Хоть бы на жатву подрядился.

- Будут деньги - отдашь. А на нет и суда нет.

- Да где им взяться! Дома семеро ртов голодных.

Старик не знает, как поблагодарить.

Таков был Музаффар - за щедрость, считал, воздастся вдвойне. Одаришь радостью - и себе в радость. Добро - оно и есть истинное богатство. А дрожать над копейкой - жизнь не в жизнь. Скаредность - что твоя керосиновая лампа без стекла, света нет, копоть одна.

Набежали деньги - построил Музаффар караван-сарай у большака. Не пустовал - на постой останавливались путники с дальней дороги.

И скотиной обзавелся, сперва пять овец купил, а через несколько лет разрослось стадо - две сотни паслись на Хизинских горных эйлагах. В праздники - новруз ли, курбан-байрам ли - одаривал бедных-сирых барашком, мукой, сладостями.

Нажил одной рукой - одари другой.

Пришла Советская власть. Музаффар готов был служить ей верой и правдой. Во время нэпа его не тронули. Настала коллективизация, пошли раскулачивать, - он добровольно передал новой власти все нажитое, лавку, караван-сарай, скот. Подался в Нефтечалу, в артель рыболовецкую. Поработал и вернулся в Беш-тепе, женился. Жена при родах умерла, а дочка новорожденная на неделю пережила мать. Музаффар после такой беды больше уже не женился. Так и остался вдовцом, деля печали свои с людьми, черпая утешение и радость в добром участии и помощи.

Сработал арбу, бочку приладил на ней, запряг белую лошаденку - последнее богатство - и стал возить нефть с буровых на Сулу-тепе к ре­зервуарам.

Таким образом он насилу избежал клейма кулака, но не смог спастись от другой беды, обвиненный в тесной дружбе с двоюродным братом, прокурором Селимовым.

Селимов же, сам того не подозревая, вызвал тайную злобу «хозяина» республики, которому при посещении одной из клиник приглянулась молодая Захра, работавшая врачом. «Хозяин» проявлял к ней повышенный интерес, безуспешно пытался «организовать» свидание, наконец, решил даже послать сватов, но ему сообщили, что Захра уже обручена с прокурором Селимовым. «Хозяин» воспринял это как неслыханную и умышленную дерзость: «Прокурор, должно быть, знает о моих серьезных намерениях. Да кто он такой, чтобы перечить моей воле!». Однако, понятное дело, «хозяин» не стал власть употреблять, решив дождаться удобного случая, чтобы разделаться с «соперником». Такой случай представился. В тридцать седьмом, на даче, в Сараи...



Музаффар как-то весело предложил Мехри - своей сестре:

- Давай-ка сегодня свари плов - приедет хала-оглы17. Очень он истосковался по твоему плову!

- С радостью! Честь и место - и гостю, и пригласившему гостя.

- И рыба чтоб была. На даче, знаешь, сладостей - много, солененького хочется.

- А как рыбку приготовить! Не запечь ли на углях в тендире!

- Будет в самый раз!

...Исрафил, заколов барана, освежевал тушу, подвешенную на суку пшата. И Хазар хлопотал - зачерпнул из колодца ведро прохладной воды, поднес брату, полил из кружки на руки.

Исрафил взялся уже нарезать куски для шашлыка, когда за забором просигналила машина. Под рядами зеленых инжировых деревьев проплыла «эмка» и затормозила у колодца. Это был Селим с женой Захрой и восьмилетней дочкой Симузар. Шофер Сафар высунул руку в окошко:

- Встречайте гостей!

И вышел первым - живой, шустрый, подошел к задней дверце, распахнул с улыбкой:

- Прошу.

Двор наполнился веселым шумом.

- Добро пожаловать, Селим, - сказала Мехри-ана Селиму, обняла высокую черноглазую Захру, расцеловала. - А Симузар как выросла! И красавица - вылитая мать. Луне говорит - не взойди, солнцу говорит - не свети, мне взойти, мне светить. Машаллах!

Симузар ухватилась за бахрому ее шали.

- А тебе не жарко, бабушка?

- Жарко, дитя мое.

- Тогда зачем тебе шаль?

Мехри подняла ее, чмокнула. Стол накрыли в тени пшата. День, похоже, предстоял душный. Мехри-ана сказала Хазару:

- Симузар - первенец у матери. Вот и постройте с ней домишко, и покличьте ветер хазри...

Было такое поверье - стоит первенцу покликать ветер в жаркий день - подует ветер.

- А разве ветер в море живет?

- Ну да! А теперь крикни:


Я первая дочурка,

Лисичка-чернобурка,

Ветерок, повей

Поскорей.


Симузар начала:

- Я первая дочурка... Лисичка... А почему я должна быть лисичкой!

- Ты не лисичка. Просто так надо ветру говорить.

- А по-другому нельзя?

- Нет. Ветер должен испугаться тебя, - тогда и сорвется с места.

- Разве он лисички боится? - не унималась девочка.

- Да, - выкрутился Хазар. - Чернобурки боится.

- А разве есть еще белобурка?

У Хазара истощилось воображение.

- Это игра такая. Понимаешь, игра.

Симузар взяла горсточку песка, рассыпала и звонко защебетала:


Я первая дочурка.

Лисичка-чернобурка,

Ветерок, повей...


Взрослые уже сидели и, чаевничая, вели разговор. Мехри-ана любовалась белолицей Захрой - черные глаза на белом лице и ямочки на щеках, и улыбка вся - свет.

- Погостили бы у нас несколько денечков, - сказала ей ласково, позагорали бы на солнышке. А я бы на вас нагляделась. И Симузар полезно бы на солнышке побыть. Летний загар - зимнее здоровье.

- С удовольствием бы. Сад у вас - райский...

- Что же мешает остаться? Селим, что ли, не разрешит? Так я его упрошу. Мне не откажет.

Селим и сам без уговоров согласился:

- Останьтесь. Лучшего отдыха и не придумать. И море в двух шагах. Накупаетесь вдосталь.

- Тебе же завтра в командировку.

- Ну и что ж. Через пару дней вернусь.

- Селим все время в разъездах. Из района в район. А стоит при возвращении ему не застать меня дома, так сразу - гром и молния...

- О-о! - шутливо удивилась Мехри-ана. – И в кого он такой? У нас в роду таких сердитых не было.

Рассмеялись. Музаффар усмехнулся.

- Оно-то верно, сердитых нет. Да вот времечко нервное пошло, как на иголках сидим.

На мангале уже тлели угли. Можно ставить вертепы с мясом. Сафар предложил Исрафилу:

- Ветерка нет - мясо так перегорит. Снесем-ка мангал на задворок, в тенечек. И к столу поближе.

Тот возразил:

- Ты не беспокойся. Я сам буду жарить и подавать.

- Что ты! Коли я не приложу руку к шашлыку - Селим и не притронется.

- У нас дома это по моей части.

- Исрафил, доверься мне. Я в этом деле знаю толк. Увидишь. Ну, подхвати мангал с той стороны.

Исрафил уступил.

Вскоре в воздухе разлился дразнящий запах шашлыка.

- Аромат! - Муззафар предвкушал удовольствие. Селим шутливо пожурил шофера:

- Этак ты нас прокоптишь дымом своим. И на службе копченые будем ходить.

- Сегодня никакой службы. А завтра - аллах его знает. Сами говорите - в командировку поедем.

Тем не менее, мангал отодвинули. Сафар так и порхал между мангалом и дастарханом.

Разговор часто и круто менял русло.

- Как-то эти дела обернутся, - задумчиво проговорил Музаффар. - Чем все это кончится...

- У лиха - короткий век, - вздохнула Мехри-ана.

- Временные трудности.

Селим вспомнил байку:

- У одного спросили: что у нас вечно! Отвечает: временные трудности. Все тихо и понимающе посмеялись.

Сафар, сбрасывая шашлык с вертелов в большую миску на столе, помедлил, прислушиваясь к беседе.

Селимов, на людях державшийся сдержанно и осторожно, здесь, на лоне природы, среди своих, раскрепостился, говорил без обиняков.

Речь зашла о делах в республике.

- Пока тут «четырехглазый» обеими руками за власть держится - так и будет, - в сердцах выпалил Селим.

Мехри-ана вздрогнула, услышав это слово - «четырехглазый».

Лицо Захры омрачила печаль. Музаффар насупился. Исрафил застыл с недожеванным куском во рту.

Хазар с недоумением таращился на них и не мог понять причину этой внезапной перемены.

Сафар опустил глаза, пряча лихорадочно-вороватый блеск, и как-то поспешно отошел подальше, демонстрируя свою учтивость: мол, вы не говорили, я не слышал... Кажется, Селим почувствовал, что сгоряча сказал лишнее.

Мехри-ана переменила тему.

- Ты что налег на айран, - сказала она Музаффару. - Подай-ка сюда - и мы освежимся.

- Бери, сестра, бери.

Музаффар налил айран из графина в расписной стакан. Подошел и Сафар с бесцеремонной ухмылкой:

- А кебабчи - не люди!

Будто и говорить стало не о чем, Музаффар после паузы спросил:

- Помнишь нашего исмаиллинского друга Садыха, хала-оглы!

- Как не помнить.

- Вчера услышал, что отец у него умер.

- Что ты говоришь! - с искренней болью отозвался Селим. - Славный был человек, породистый. Посмотришь - залюбуешься. Кер-оглы. Усы такие...

- Послезавтра - седьмой день, - сообщил Музаффар.

- Селим, а не поехать ли тебе! - сказала Захра.

- Конечно, надо. Но на этой неделе - не получится. Музаффар, ты с Сафаром отправься, припасы прихвати. На поминовение с пустыми руками не ездят. А я отправлюсь в следующий четверг.

Сафар, услышав разговор, подошел поближе.

- Я готов.

- Послезавтра в путь. Успеем к седьмому дню, - после раздумья сказал Музаффар.

- И меня возьми, дайи18 - вызвался Исрафил.

- Ладно. И ты поезжай, - предложил Селимов.

Повеяло вечерней прохладой. Пора было собираться. Сафар завел мотор с излишней поспешностью.

Маленькая Симузар подступила к Хазару:

- А где твой ветер? Сколько я твердила: «Я лисичка-чернобурка», а ветер твой меня не послушался.

- Будет ветер, будет.

- Но урагана не надо.

- До свидания!

- До встречи!

Да не знали, что это их последняя встреча.



Наутро Сафар заехал в Беш-тепе. Бодрый, даже веселый.

- Выедем пораньше. Чтобы до жары успеть.

Исрафил переночевал у Музаффара, чтобы вместе с ним отправиться в путь.

- Я тут сготовил кое-что. А по дороге, может, барашка купим.

- Да в машине места нет. Селим-муаллим все, что надо, приготовил. Багажник доверху набит. Разве что снедь какую взять, водой запастись. В кабину.

Багажник, действительно, был полон. Однако, чем, неизвестно - сверху полотном прикрыто.

Прихватили узелок, сели в «эмку»: Исрафил - возле водителя, Музаффар - позади.

Машина запылила по дороге.



Апшерон с его песчаными просторами, садами, солончаками в нефтяных разводьях остался позади. Вдали синели горы, увитые дымчатой пеленой.

Исрафил смотрел во все глаза.

- Вот это - Орлиная гора, - сказал ему Музаффар. - Видишь, будто орел крылья распластал.

- И вправду - орел! Вот выступ - изогнулся клювом.

- Есть притча о ней, - Музаффар подался вперед, опершись рукой на спинку переднего сиденья.



...Однажды человек созвал всех птиц и объявил: какая выше взлетит - ту и провозгласит царем птиц. И взмывают птицы ввысь, в заоблачные края. Орел - выше всех. Но тут из-под его перьев выныривает какая-то пичужка и взлетает еще выше. Пернатые обескуражены: какой же птичий царь из нее! Человек говорит: «Ты превзошел орла плутовством. А из плута какой правитель! Те, кто под чужим крылышком возносятся, плохо кончают. Место твое - свалки, иди и копошись себе!». Вершина досталась орлу. Потому и название - Орлиная.



Сафар с любопытством слушал рассказ, не сводя взгляда с дороги. Музаффара он всегда считал простофилей, а тут, гляди, как распелся, племянника поучает. Как понимать эту самую пичужку! Что за намеки! В чей огород камушек! Кто вознесся под чужим крылышком! Ну, а орел, никак его родственник, Селим!..

Исрафил задумался.

- Со смыслом легенда.

- Еще каким! - иронически поддакнул шофер.

На перевале за Шемахой их обступил туман, холодина - ни дать, ни взять осень. А съехали по серпантину к Ахсу - и снова окунулись в духоту. Доехали до Исмаиллов после полудня.



Глухо шумел талыстанский лес. Окрестные горы, казалось, погрузились в думу, и сизая дымка вилась над ними, как из стариковской трубки.

Добрались до Садыха. Их встретил он сам. Расчувствовался, поблагодарил, обнял Исрафила:

- Это память об Алескер-киши. Дружили они с моим отцом. Музаффар передал слова сочувствия и от Селима, посидели, негромко поговорили за чаем, в чинном и печальном поминальном кругу. Никто и не ведал, когда Сафар перетащил содержимое багажника «эмки» в подвал. А Садыху объяснил:

- От Селима.

Вскоре Музаффар поднялся:

- Да будет эта ваша печаль последней.

Сидевшие за поминальным столом люди проводили почтительным взглядом городских визитеров.



Фары «эмки» распарывали вечернуюю мглу, когда дом Садыха окружили работники НКВД. Начался обыск. В подполе обнаружили оружие. Впоследствии раструбят: так был предупрежден «Исмаиллинский мятеж».

На Садыха, только что пережившего тяжкую утрату, обрушился новый удар. Его взяли под стражу и увели. Теперь настал черед других. «Операция» шла по четкому плану.

В полночь позвонили в дверь Селимову. Прокурор, протирая глаза, вышел в прихожую, помедлил. «Кто это, на ночь глядя!». Недоброе предчувствие закралось в душу. Люди, стоявшие у порога, грозно глядели.

Они предъявили ордер на арест.

В глазах выбежавшей в халате Захры застыли боль и страх. Она смотрела на ночных пришельцев, на мужа, оцепенев от отчаяния. Все еще не осознавая, не веря, что это непоправимо, неизбежно. Казалось, она очнулась от блаженного сна, и ей предстала ужасная бездонная пропасть.

Муж обнял ее:

- Не тревожься, Захра! Это, наверно, ошибка. Так не может быть. Все вскоре выяснится.

Симузар безмятежно посапывала в детской кроватке.



Из дневника Хазара

Сентябрь, 1937 год



Вьют на утесах гнезда орлы.

Ласточки льнут к жилью - человеческому.

Жаворонок в травах зеленых находит приют.

Люди! Не разоряйте гнезда!

Люди! Гнезда священны!


Музаффар встал ни свет, ни заря. Еще не прошла усталость после долгой дороги. Точила сердце смутная тревога. И спал неспокойно. Стоило забыться сном - померещились зловещие видения: на него надвигался огнедышащий дракон, переступал уродливыми корявыми ногами. И, изрыгая огонь, он издавал ужасающий рев, похожий на грохот или треск - будто нива огнем занялась или лес полыхал.

Проснулся в холодном поту, снова канул в забытье - и снова дракон, его мерзкое прикосновение. Он задыхался, а в ушах стоял дикий хохот...

Оделся, умылся, и привычное ощущение неприкаянности завладело его существом.

Ему казалось, что комнату пересекли два теплых луча, и он движется в их неотступном свете. Он невольно перевел взгляд на стену - лучи исходили от фотографии жены, ласковые, неизменные лучи. Родные незабвенные глаза. Глаза, давно и навеки закрывшиеся, - они жили, они говорили, согревали очаг... Но отчего в их взоре сквозила затаенная тревога!

Он хотел мысленно утешить эти вопрошающие глаза: «Не тревожься. Ничего страшного». Глаза не поверили. Но замерцали улыбкой. И эта улыбка сама была утешением.

Каждый раз, когда просыпалась тоска в сердце, он шел к сестре. Поговорят, попечалятся - и легче на душе. Но сегодня он не смог увидеться с сестрой. Мехри была на даче. А ему надо спешить на работу - на про­мысел.

Больше пяти лет лошадь делила с ним тяготы дорог.

Встанет поутру, выведет ее из конюшни, погладит по холке, по голове с «яблоком» на лбу...

Лошадь белая, будто в молоко окунулась, с серебристым блеском. На сильных ногах, у лодыжек - черные чулки.

Вот и сегодня он приласкал коня, погладил по гриве. В черных умных глазах читалось гордое спокойствие. Если хозяин ласков с ним - значит доволен. Конь повел головой, благодарно отзываясь на ласку.

Он еще, наверно, не забыл позавчерашний неожиданный и обидный удар плеткой. Почему хозяин огрел его! На что рассердился! Он тогда оглянулся, таща арбу с бочкой, и ничего не мог понять. Краешком глаза увидел хмурое лицо. Последнее время все чаще он видел хозяина удрученным и мрачным. Конь любил ласку и чувствовал, что, должно быть, и человек, холивший его, сам нуждается в ласке.

А сейчас он терся головой о шершавые ладони и исподлобья взирал на него преданными умными глазами.

Хозяин еще разок погладил коня, улыбнулся. Потом подвел к расписной арбе с бочкой, запряг. Сейчас он усядется на облучок, и они покатят - побегут к нефтяным промыслам. Наберут нефть в бочку и оттуда - к Сулу-тепе, к резервуарам, пять километров до буровых, пять - до хранилища. На дню по десять раз мерили эту дорогу, неспешным шагом, чтоб нефть не расплескать, каждая ездка - час.

К вечеру - домой, усталые оба. Хозяина дома ждало одиночество, а коня - сено. И так каждый день...

...Выехав по тесным сельским проулкам, сжатым каменными заборами, добрались до шоссе. Скоро - железнодорожное полотно, а за ним виднеются черные булавки вышек и точечки - люди.

Солнце всплывало над горизонтом в густом неподвижном мареве. Ни дуновения. Быть жаре.

Арба подъезжала к насыпи, когда из-за пыльных кустов тамариска вышли двое мужчин в военной форме и обступили ее с двух сторон.

- Добрый день.

- День добрый!

- Ты - Адыширинов!

Музаффар таращился на их петлицы. «Что им до меня!».

- Да...

- Тебе нужно последовать за нами.

- Мне? Куда? Зачем?

- Узнаешь.

Он сошел с арбы. Конь фыркнул, тревожно вскинул голову.

- Пошли. - Музаффар увидел в стороне машину и обомлел: «черный ворон»! Ясно, куда его повезут.

- А арба, а лошадь?

- Не тужи. Сыщется хозяин.

Они двинулись к машине. Лошадь поплелась было за ними, таща арбу. Потом вскинула голову, заржала.

Один из военных, с квадратным лицом, махнул рукой:

- Прочь, окаянная!

Машина тронулась с места, а лошадь побежала за ними. У шоссе затормозили. Один из военных, постарше, выскочил из нее и крикнул кому-то:

- Уведи эту клячу!

Музаффар взглянул сквозь решетку и ахнул «Вели! Как он здесь очутился! Ах ты, сука!».

«Черный ворон» вышел на шоссе. Все дальше и дальше уходил коняга, из последних сил рвавшийся за своим хозяином.

Последнее, что успел заметить Музаффар, - плетка в руке Вели, взвившаяся над Белолобым... Глаза заволокли слезы бессильной ярости.



На сцене клуба - бывшей мельницы поставили «Разбойников» Шиллера.

Народ тянулся сюда - здесь и Чаплина «крутили», и «театр показывали», сам Гусейнкули Сарабский в свое время из города с труппой приезжал, Меджнуна играл... Разве такое забудешь! А однажды знаменитый цирковой силач Сары Сулейман прибыл, к восторгу сельской ребятни - лежит, а через него машина переезжает...

Душой клуба был Исрафил - в начале тридцатых его вызвал председатель колхоза: так, мол, и так, берись за дело, молодежь привлекай. Создадим очаг культуры.

Исрафил, как говорится, и швец, и жнец, и на дуде игрец. Сам ставил одноактные пьесы, сам и играл, молодежь зажглась, народ повалил.

А сейчас и до классики дошли. Исрафил в «Разбойниках» роль швейцара исполнял. Сами костюмы сшили, пригодилось в деле все - от занавесок до старой утвари.

А главное - вольнолюбивый дух пьесы. Когда Исрафил, взметнув темно-синий, скроенный из занавесок, плащ, громко возглашал: О, черные ангелы, за мной! - зал взрывался аплодисментами.

После премьеры друзья хвалили:

- Здорово! «Черные ангелы» твои - молодцы. Но, смотри, как бы голова не вскружилась от успеха...

Прозвали его «черным ангелом».

В этот день опять готовились показать Шиллера.

Ребята были в ударе. Спектакль удался на славу. После спектакля к Исрафилу за кулисы подошли двое незнакомых людей в сопровождении комсорга - Вели.

- Браво! - проговорил Вели. - Ты превосходный артист.

Один из незнакомцев иронически добавил:

- Но вам придется покинуть на время «черных ангелов».

Другой заметил:

- Хотя уже тебе и «черные ангелы» не в помощь.

Исрафил не мог понять, что это за люди, чего от него хотят. Вели напустил на себя важность.

- Ты должен поехать с этими товарищами.

- Куда?

- Узнаешь.

Исрафил побледнел.

- Дайте хоть переодеться.

- Конечно. Ждем.

Исрафил ушел в другую комнату.

Тут за кулисами появились двоюродные братья: Ахад с Мамедом.

- Где же наш артист? Поздравить пришли.

- Он занят, - преградил им путь Вели.

Ахад отстранил его.

- Ты еще, сын плешивого, будешь нам указывать!

Один из незнакомцев, во френче, галифе и сапогах, внушительно произнес:

- Полегче, парни. Нельзя так обращаться с официальным лицом.

- Да я его как облупленного знаю. Тоже мне, лицо...

Мамед урезонил брата, настороженно косясь на незнакомцев.

- Не кипятись.

Ахад не унимался:

- Смотри, как они рабочим классом командуют!

- Что ж, рабочий класс - так надо нам на голову садиться! - сказал человек во френче.

- Нет, это вы нам на голову садитесь...

- Ты, парень, говори, да не заговаривайся.

Вернулся Исрафил, смывший с лица грим, скинувший плащ, в костюме. Незнакомцы заявили ему, что они из органов, и предложили последовать за ними.

Ахад хотел что-то сказать, но Мамед взглядом велел ему: «Молчи». Исрафил печально и горько посмотрел на них:

- Занавес опущен...

Его увели.

Нашли еще одного «врага народа».


Седой Зардушт, печалям нет исхода...

Ответствуй мне,

Как может быть врагом народа - сын народа!

- Я видел распрю и вражду племен,

Я видел спор враждующих знамен.

Народ врагов встречал с мечом доныне.

Отстаивая отчие святыни.

Но я не видел никогда, вовек.

Чтоб был врагом народу человек.

Народ - начало всех начал вселенной

И лучезарный светоч поколений.

Своих сынов неправедно губя.

Народ погубит самого себя...



Из дневника Хазара

Февраль, 1937 год


Есть у нас одна-единственная коза. Я доил ее. Она одаряла нас моло­ком. А теперь перестала.

Ждет потомства.

Зима. Нападало снегу. Коза, оказывается, мерзлячка. И потому в народе присловье:

Овца говорит:

Накорми меня - зарой в снегу.

Коза говорит:

Накорми меня - зарой в золу.

Заглянул в хлев - не принесла ли малышей наша коза! Вошел. Пусто. У сестры спросил:

- Где же она?

Та виновато:

- Забыла я дверь хлева запереть... Я - в крик:

- Да мы же потеряли троих - и козу, и козлят!

Мать с сестрой невесело посмеялись.

По селу весть разнеслась: у Мехри коза сбежала.



Как-то к нам наведался дядя Музаффар.

Мать ему о пропаже рассказала. Дядя погладил свои усы, расхохотался.

- Не тужи. Хазар. Что-нибудь придумаем.

Вечером к нам старый чабан в ворота постучался. Вошел во двор - на руках двое козляток. А за ними наша родимая коза!

- Нашлись ваши козочки!

Я кинулся обнимать старика, перенял у него детенышей, поставил на ноги.

- Гнал стадо мимо промыслов, - чабан присел на колоду. - Вдруг слышу - блеянье. Откуда, думаю. Прислушался. Впереди, на каменной опоре, чан стоит. Я заглянул под него. И, глядь, она, козочка, и рядом двое козлят. Я и решил: ваша.

- Верно Хазар говорил: троих потеряли - троих и нашли. Спасибо тебе.

Мать подарила чабану шелковый келагай - для его старушки. Я погладил козлят по шерстке - мягкая, золотистая. У обоих по белой полосе на спине.



Тьма сгустилась над землей. Истаяли во мгле, как зыбкие видения, холмы на горизонте. Уже не различить было, где кончаются нивы и начинаются травы. То ли дело при свете дня - все четко, зримо, рельефно, мир одет в многоцветье - и горы, и холмы, и долины. А с наступлением сумерек все сливалось, уравнивалось - и небо, и земля. И только звезды мерцали в дальнем далеке - как свет надежды.

Вот-вот выглянет луна - край неба омывался бледным и зыбким свечением,

Мехри-ана места себе не находила.

- Где же запропал Мамед! Непохоже на него. Должно быть, что-то стряслось.

С соседнего покоса доносились голоса, смех. В этой безбрежной тьме, одиночестве и безлюдье они, эти живые звуки, были единственным обод­рением.

Хазар, притулившись к скирде, смотрел на звезды. Они казались глазами миллионов столетий, взиравших из седой незапамятной старины, из памяти вселенной в будущее. А Млечный путь представал ему извечной дорогой, простирающейся из первого дня сотворения мира в вечность. Все на небе выглядело незыблемым и неизменным. Лучистые глаза-звезды источали ласковый, теплый, умиротворяющий свет. Древний покой разлился по небесам. А на земле! Откуда набегают черные тучи! Где берет истоки тьма, вползающая в судьбы людей! По чьей воле заколачивают двери опустошенных домов! Если человек человеку и друг, и брат - откуда же берется столько врагов! Говорят: друзей - и тысячи мало, а врага и одного - много... Если враги на каждом шагу, тогда, выходит, по всей стране все друг другу враги! Но ведь это не так. Не так же это все...

Зачем людям жить в вечном страхе! Кому нужен чертог, возведенный на страхе! Тогда и жить в этом чертоге должны только страх и смерть! Или... близится конец света! Или грядет всемирный потоп!..

Тягостные мысли изводили юную душу. Душистый запах сена туманил голову, и усталость отягощала ресницы.

Так и уснул Хазар у скирды.



...Море взыграло, вышло из берегов, и волны перекатывались и затопили сады и двор, и Хазар плыл среди волн. Вся земля была затоплена, и Хазар плыл, спокойно и мерно загребая руками, и удивлялся самому себе: «Здорово же я плаваю». Кругом в бушующей стихии возникали и исчезали чьи-то руки и головы.

Вдруг из-за вздымающихся, гривастых, пенящихся глыб выросла плывущая громада, и все руки плывущих простерлись к ней:

- Спасите!

С ковчега на них взирал седобородый старец:

- Я пророк Ной!

Ной слышал крики и мольбы о помощи, но медлил, должно быть, ковчег был переполнен. Кто-то кричал:

- Кинь веревку мне! Помнишь, у тебя не было хлеба, и я поделился с тобой.

- «Спасу - потребует свой хлеб, - подумал Ной. - А не верну - попреков не оберешься».

Взвился горестный зов:

- Ты милосерден! Я помню, как ты ссудил мне муки мешок, когда я нуждался.

- «Утонет - и долг пропадет». И кинул веревку.

- Мне жаль тебя. Хватайся за конец.



Странное дело. Хазар слышал мысли Ноя. Или пророк произносил их вслух!

И он подумал, что даже перед лицом смерти людей не оставляет корысть и выгода.

И тут пророк посмотрел на него. И Ной кинул веревку.

- Дитя мое! Спасайся!

- Не хочу!

- Мир останется без будущего.

- Не хочу! - упрямо кричал юноша. - Никто из нас не должен друг другу. Лучше уж утонуть мне...

- Нет, дитя мое. Ты еще не испил чашу земных радостей и скорбей. Рано тебе отчаиваться. Тебе еще предстоит познать много бурь и борений. Я завещаю тебе стойкость пред невзгодами жизни. Спасайся и продолжай жить.

- Ради себя?

- Не возлюбив себя - не возлюбишь и ближнего.

- Не хочу!

Но веревка уже была в его руках, и сама, казалось, потянула его вверх из пучины, и он открыл глаза, все еще пребывая во власти сновидения и воспринимая его как явь. «Зачем Ной спас меня! Зачем! Ведь я слаб и бессилен перед бурями, и мать бессильна и одинока... Нет, нас все-таки двое... Все-таки...».

Он не знал в эту минуту, что спас его не библейский пророк, а мама. Быть может, она расскажет ему позже, но не сейчас, в эту безмолвную жуткую звездную ночь.

И без того она вся дрожала, еще не оправившись от пережитого страха.

Перенося снопы к стогу, она застала сына уснувшим, то вскрикивающим, то всхлипывающим во сне. Догадалась: дурной сон. Но то, что предстало ее глазам, было куда ужаснее. У ног прикорнувшего у стога сына свернулась в клубок змея...

Змея... Сын... Ночь... Луна.

Чешуя поблескивала в матовом молочном свете, как перламутр. Стоило сыну пошевелиться, наступить на змею...

Мать оцепенела, не зная, что предпринять. В памяти всплыли давние слова, слышанные от матери: «Змея как человек - речь понимает».

Она шепотом стала заклинать - молиться. - Спи, сынок, спи. Я - рядом. Никто не потревожит твой сон. Вся природа хранит твой сон, и звезды - братья и сестры твои. И у ног твоих добрая божия тварь оберегает твой покой.

Потом обернулась к зловещему блестящему клубку. Она не решалась назвать змею змеей.

- Ты оберегаешь сон сына моего, ведь правда! Божье создание, прелесть моя, ангел небесный. Пятеро сынов было у меня, троих смерть взяла, четвертого - люди отняли. Ты пощадишь последнего, ангел мой. Ты не оставишь мать в слезах. Да я и слезы-то все выплакала...

Змея зашевелилась.

- Красавица моя нарядная, подними голову, дай заглянуть в глаза твои. Поднимись, улети, воспари, ангел мой!

Змея лениво выпрямилась, подняла голову - точно все слышала и понимала. Встала вровень с головой Хазара. Блеснуло в лунном свете длинное черное жало.

Потом опустилась, бесшумно отползла и вдруг, блеснув черной молнией, с шорохом скрылась в траве.

Загадочна природа. Мать ли околдовала змею, змея ли заворожила ее!..

«Тварь - и та милосерднее человека. О, боже, зачем ты создал людей такими жестокими!».

Хазар, открыв глаза, смотрел на мать. Сияние луны ореолом увенчало ее голову.

И снова они были одинокими вдвоем - на всем белом свете.



От скромного застолья на даче у Мехри на душе остался тревожный осадок «Не по душе мне этот Сафар. Как он ошивался вокруг гостей. Ушки на макушке, а все зубы скалит. Зря при нем так разоткровенничались. Говорят же, земля слухом полнится. А уши земли - может, они и есть, Сафаровы уши...».

Недоброе предчувствие закралось в сердце. Все ждала, каждое мгновение ждала - а чего, и сама не знала. По всей стране катавасия - арест за арестом. Вот и до села Беш-тепе добрались - пятерых взяли, людей знатных, видных. Исчезли бесследно. Здесь уж добра не жди. А пришла беда - отворяй ворота... Верно, Музаффар все нажитое по своей воле новой власти отдал. Колхозное правление - и то в его доме поместилось. А сам с этой мазутной колымагой по промыслам таскается. А что с того! Еще ведь с него кулацкий ярлык не сняли. Да тут еще родич-халаоглы при большой должности. В случае чего - скажут, одним миром мазаны.

А Исрафил!

Какое, казалось бы, касательство имеет гонение к нему! Кто он, что он - еще на пороге жизни. Драмкружок ведет, пединститут забросил, далось ему это актерство, ум за разум зашел. Только артиста нам и не хватало. Приглянулась бы какая - мы бы его как-нибудь стреножили. Все твердит: «Поживем - поглядим». А ведь двадцать первый год пошел.

Так судила-рядила мать, подметая подворье. Дочерей заняла делом: одна у тендира хлеб печет, другая - воду из колодца таскает, постирать.

А Хазар смылся на рыбалку с соседской ребятней.

Из-за забора, где высилась шелковица, взвился истошный плач.

Не впервой в последнее время слышала она такое. Должно быть, кого-то арестовали.

Подошла к шелковице, окликнула соседку, узнала. Не ошиблась.

- Ай, Гюльниса, не убивайся, возьми себя в руки. Сегодня посадили, завтра, глядишь, отпустят. Сын-то у тебя человек серьезный, ученый. Какой из неге еще враг! Не переживай.

Так она утешала соседку, еще не зная, что через полчаса придется ее саму утешать...

Был у них во дворе колодец - память от Алескер-киши. Сам его выкопал, да еще чуть не засыпало его обвалившейся песчаной стеной. Сыновья вытащили отца, а он смеется: «Что ж так скоро вытащили, там прохладно, как на эйлаге...». Через неделю колодец налился водой - студеной, вкусной. И пользовалась им вся округа, Алескер - благое дело совершил: пусть людям служит.

И ходили люди по воду, благословляли память Алескера.

Пришли и сегодня. С вестью недоброй пришли. Отвели соседки Мехри в сторонку и переговорили с ней вполголоса.

Мехри застыла на месте как вкопанная. Не вскричала, не заплакала. Подозвала дочерей:

- Музаффара и Исрафила забрали. Я иду в село! Хазару пока ни слова.

Тягостная, гнетущая тишина объяла сад. Кажется, и цикады притихли, и бабочки застыли на венчиках цветков, а летний зной стал еще нестерпимее.

Окуталась черным чаршабом мать, узелок на голову, калоши в руки - по пескам босой пройдет, а на асфальте обуется.

Еще недавно, позавчера, веселились здесь, а теперь печаль распластала крылья.

Под инжиром еще стоял домик, сооруженный Хазаром с маленькой Симузар... Единственное, что осталось от былой радости.

Мать ступала по нагретому песку. Так начался путь ее тоски и терзаний.

В сердце теплилась надежда: все это ошибка, недоразумение, все выяснится, образуется.

Увы, от надежды до веры - путь долгий. Черная чадра вилась у плеч, как крылья. Куда несли ее черные крылья!

Никто не видел ее слез. Никто не слышал сдавленных рыданий. Только пески и придорожные камни.

Она готова была стучаться во все двери.

Она готова была растопить все ледяные, каменные сердца.

Она держала путь к правде.

Путь, которому конца не видать.


- Седой Зардушт, не верую в огонь я,

Ты говорил: бессмертен он.

Но вот огня агония.

- Я видел много,

как гас огонь под натиском потока.

Но страшно, если кровь течет рекой

И губит пламень мой...

Не посягнет на пламень человек.

А посягнувший - недочеловек.


Через неделю после ареста прокурора Селимова Захру-ханум вызвали на прием к «хозяину».

Тот пребывал в отменном настроении. Глаза за стеклами очков сияли. «Аудиенция» вышла короткой.

Первый секретарь, скрестив руки за спиной, прошелся по кабинету. И, подступив к ней, стал лицом к лицу.

- Теперь судьба мужа и ваша собственная - в ваших же руках.

- Вы печетесь о моей судьбе? - со спокойным достоинством спросила она.

- Конечно! - с эффектом произнес он.

- И о судьбе моего мужа, которого арестовали как «врага народа!»

Багиров, быть может, не ожидал, что разговор примет такой оборот.

Помедлил, подумал.

- Чистосердечное признание может смягчить вину...

- Вину - если она существует.

- Вы считаете Селимова невиновным!

- Без всякого сомнения. Он честный человек, патриот. Делал все, чтобы восторжествовали справедливость и законность. Но это кое-кому пришлось не по нутру.

- Да вы, оказывается, заправский правовед...

- Я обыкновенный врач.

- Ну нет. Вы могли бы стать отменным адвокатом... мужа...

- Я - не столько о нём, сколько о справедливости.

«Хозяин» никак не мог повернуть разговор в нужное ему русло. Вернее, Захра-ханум держалась серьезно и строго.

Тут надлежало бы поступить иначе - хорошо бы изобразить предельную деликатность, тогда, может, путь к цели укоротится.

- Как ваша дочурка?

- Благодарю.

- Я с вами хочу быть откровенным. А вы ощетинились. К чему?

- Полагаю, вы меня вызвали не только для того, чтобы справиться о моем ребенке.

- Верно. Я хочу сообщить вам истину. По-дружески...

- Истину десятилетней давности. Вы никак не можете простить мне мой выбор. Что я связала свою судьбу с Селимовым.

«Хозяин» метнул на нее косой взгляд. Белое чистое лицо, щеки пылают, в красивых бархатных глазах, в самой глубине - сквозит затаенное холодное презрение... и гнев.

Он понимал ее. Но ей бы надо вести себя иначе. Будь она благоразумна, в таком положении... Это было бы на пользу и ей, и ее благоверному...

Он постарался казаться участливым.

- В вашем положении я бы не стал так вести себя.

- Мне нечего стыдиться. Совесть наша чиста.

- При желании вы могли бы облегчить участь мужа. Смягчить и его, и свою вину. - Он выдержал паузу. - Я бы мог вместо слова «вина» произнести: «преступление».

- Если мой супруг преступил бы закон - я бы не стала облегчать его участь. Точно так же и свою.

- Пожалеете.

- Не пугайте! Я готова и на смерть. Только ребенка моего не трогайте.

- Ладно. Не смею вас задерживать.

Едва она покинула кабинет, «хозяин» раздраженно нажал на кнопку звонка. Вошла рослая, высокая секретарша.

- Сколько раз я твердил: карандаши в пенале должны быть наточены. Говорил или нет!

Он сорвался на крик. Раздражение, накопившееся в нем, искало выхода. Сорвал злость - полегчало. Секретарша, очевидно, привыкшая к таким вспышкам, молча выслушивала отповедь и пережидала грозу. Ведь все карандаши были наточены, кроме одного - как на грех, подвернувшегося ему под руку.

- Идите. Что вы стали!

Она поспешила тихонько ретироваться.

Среди тех, кто через неделю по вердикту громовержца был сослан в места не столь отдаленные, значились и Захра Селимова, и дочка ее Симузар.



Из дневника Хазара

Октябрь, 1937 год



Мама, и без того худая, сейчас - кожа да кости. Троих сыновей потеряла. Перетерпела. Овдовела. Пережила. Но арест дяди с Исрафилом добил ее. Устала пороги обивать. Каждый раз уходит с надеждой, вернется - как убитая.

Вчера и я поехал с ней. Не хотела сперва - насилу уговорил.

Отправились в путь, с узелком - сыр да хлеб. А воду в городе найти можно.

Как долго идти до Баладжар! Тащились, а конца не видно. Как же мама через день-два одолевала эту дорогу! Я выбился из сил.

Но в Баладжарах оказались удивительные вещи. Я увидел тетку, продающую леденцовых петушков на палочке. Мама перехватила мой взгляд, купила. Я с удовольствием посасывал леденец. Подошел «ученический» поезд. Мы его называли просто «ученик».

Парни уважили маму, уступили место. И я примостился. Ноги гудят. Но пока дорогой был доволен. Новый мир. Новые люди. Я и раньше бывал в городе. Но люди сейчас здесь казались добрее, ближе, сплоченнее, у всех свои печали-заботы. Может, они-то и сблизили людей.

И еще - сама дорога, мерный перестук колес, ожидание - они роднили пассажиров, весь поезд казался одной семьей. И мысли их, казалось, были схожи, едины, как дорога. Больше молчали. А доедут - и разойдутся пути-дороги.

Так и случилось. Только поезд стал - и все разошлись, рассыпались, как бусинки с разорванного ожерелья, кто куда...

Мы пришли к Каменному дому. Народу - уйма. Все тянутся к тому самому справочному окошку, стучатся - нет ответа.

Мама присела на краешке тротуара, под деревом. Я почувствовал - дело долгое. Хотелось пить, я предупредил маму и пошел искать воду, нащупывал в кармане мелочь.

Завернул за угол. Вижу - под цветными тентами чаевничают, мороженое едят. Я тоже сел под грибок: «Чем я хуже». Заказал мороженое, лимонад, потом еще порцию. Я упивался своей самостоятельностью. Не помню, сколько времени прошло. Вернулся – мама, мне головомойку задала.

- Куда ты запропастился! У меня сердце оборвалось. Воду-то за минуту можно выпить. А я битый час тебя жду.

Сбоку, из дверей вышел усатый верзила и ухватил меня за ухо.

- Чего хулиганишь! Я т-тебе сейчас покажу.

Потащил меня в комнату - я уперся ногами, он впихивает, а я упираюсь.

Люди зашумели:

- Отпусти его!

- Сколько можно терпеть и ждать!

Как между мной и верзилой очутилась мама - я и не заметил.

- Уважаемый товарищ-гражданин! Прости его. Отпусти. По недомыслию он, мал еще.

- Хулиган он, настоящий хулиган! - выпалил тот по-русски.

- Я сама его проучу. Отпусти, товарищ-гражданин.

Мать знала, что всех, кого приводят сюда, уже не называют «товарищем», положено - «гражданин». Может, подумала, что и она, сестра и мать арестованных «врагов народа», не вправе называть тех, кто в Каменном доме, «товарищами». Но, не уверенная в этом до конца, на всякий случай решила обращаться двояко - авось, что-то из двух и подойдет...

Похоже, верзила чуть подобрел. И сказал уже на чистом азербайджанском языке:

- Послушай, прощаю тебя ради вот этой «агбирчек»19. Если еще раз ступишь сюда ногой...

Не договорив, он вошел в комнату и захлопнул дверь.

Вечером мы ни с чем поплелись обратно. И в поезде не обмолвились ни словом.

Вышли из вагона в Баладжарах - дальше пешком идем. Мама печально уставилась на меня:

- Говорила же тебе - будь осторожен. Где бровь подправить - глаз выбьешь. Ты ведь уже взрослый. Мужчина в доме!

Я потупил повинную голову.



Хазар давно раздумывал, как передать Асмер посвященные ей стихи. В классе рискованно - ребята заметят. На перемене к ней не подступишься - все время с подружками.

Переписал стихи, запечатал в конверт, вложил в учебник - так и носил с собой. Портфеля у него не было.

Ему казалось, что ребята догадываются о его «секретном» конверте, могут выхватить книжку и... Так и носил при себе, духу не хватало передать.

Неожиданный случай решил участь письма.

Шел в красный уголок - дела со стенгазетой - вдруг кто-то хвать за плечо. Вздрогнул, книжки, тетради рассыпались на полу. Это был Вели.

- Ну и пугливый ты.

Хазар собирал книжки, письмо выпало. Рука Вели оказалась проворнее.

- Отдай.

- Пошли в красный уголок.

К счастью, в уголке никого не оказалось. Вели поднял конверт над головой.

- Я еще не читал... но могу сказать, кому.

- Скажи!

- Асмер! - буднично, даже равнодушно проговорил Вели. - Написал - и ладно. Дело молодое. Все пишут.

Хазар вспомнил давний зимний вечер, посиделки у кюрсю и конопатого: «Чуяло мое сердце - проболтался подлец». Вели продолжал покровительственным тоном:

- Странный ты парень. Дичишься всех. А друзья, а товарищи? Я ли тебе не друг? Не помнишь, как на собрании я тебя до седьмого неба превознес? Станет ли недруг так делать? А от друга тайны не держат.

- Отдай письмо.

Вели расхохотался.

- Оно ведь не тебе адресовано, Асмер. С твоего позволения я и передам ей.

- Не смей.

- Столько таскал с собой, что измял. Когда же ты передашь ей! Еще полгода будешь таскать с собой!

Хазар подумал, и вправду, когда он решится!

- Не понимаю, почему ты мне не доверишь? - весело сказал комсорг.

«Действительно, почему!».

- Ты ошибаешься. Поверь и проверь. Я так передам твою «почту» - комар носа не подточит. Еще спасибо скажешь.

Только этого «спасибо» не хватало.

Тут в комнату ввалилась ватага. Вели быстро спрятал конверт в нагрудный карман.

- Ого! Какая газета! Готова!

Обступили стол со стенгазетой.

- Да! Газета - класс! - подтвердил Вели. - Можно вывесить.

- Давай! - вызвались ребята и, взяв стенгазету за края, вышли с Ха­заром.

Вели извлек из кармана конверт, повертел в руках, даже на свет по­смотрел. Внутри, похоже, один-единственный листочек. Любовное, значит, послание. Что ж еще. Гм... не очень красиво, в школе шуры-муры разводить. Надо бы это дело пресечь. Тем более комсомолец. Мало ли что. Пойдут разговоры. А престиж школы! Мадригалы писать - не про нас Ладно еще, конопатый усек. Так и надо - в оба смотреть. Сегодня письмо, а завтра... Этот Хазар, похоже, втюрился. Глупыш! Я бы и сам нашел подход, «раскололся» бы. А губа не дура... Надо же, к Асмер воспылал чувствами.

Вели покинул красный уголок.

Часа через два ребята играли в альчики у заброшенного гумна.

- Стояк!

- На - попа!

- Проиграл.

Хазар чаще всего проигрывал. Не везло ему, ни в шумагадар20, ни в чехарде, ни в альчиках. Проигрывал - расстраивался донельзя. А расстроенный еще пуще проигрывал. Вот в домино еще куда ни шло. Тут он брал реванш.,

Неожиданно на гумне появились братья Асмер, взрослые, женатые. С чего бы это! В альчики-то им поздно играть. При виде братьев - Гусейна и Гасана - ребята прервали игру.

Вскоре подошел и Вели.

Гусейн, старший, подозвал Хазара:

- А ну-ка подойди. Ты что ж вздумал - сперва в ашыги, а потом в ашига21 играть!

Они отошли к задворкам школы. Гусейн шел впереди. У Хазара ноги заплетались. Взглянул на Вели: «Сволочь! Это ты продал меня!». Вели отвел глаза...

За школой был скверик с редкими кустами и чинарами. Листья уже облетели: зима.

Гасан занес грубую ручищу. Хазар успел вжать голову в плечи. Удар пришелся по шее. Он услышал яростный голос Гусейна:

- Ты что вздумал - в любви объясняться моей сестре!

Его схватили за плечи. Силясь вырваться, он выкрикнул:

- Я знаю... это вот подлец вам письмо передал... Тьфу!

- Вели - честный парень. Нашу честь не даст замарать.

- Да не давал я им письма! Платок доставал, выронил.

- Да что оправдываешься перед этим сопляком! - рассердился Гу­сейн. - Письмо - тень на наше имя. Потому - проучим. К тому ж, с Асмер вы помолвлены с рождения. От пуповины. Значит, она - и твоя честь.

В руках Гусейна сверкнул складной нож. Глаза кровью налиты, смотрит зверюгой.

Хазар почувствовал липкий холод, пронзивший все его существо. Ему казалось - сама смерть стоит перед ним. Сейчас нож... Он хотел закричать - и не смог. Страх сковал все тело.

Вели вдруг ухватил руку, занесшую нож.

На углу показались и тут же испуганно отпрянули ребята. У школы поднялся шум:

- Там... Хазара, убивают!

Братья отрезвели,

- Ладно. Сквитаемся после.

И, перемахнув через проволочную ограду, скрылись из виду.

- Клянусь, я не давал им письма, - покаянно заговорил Вели. - Я друга не продам!

- Продашь, гад! Что ж ты не сказал мне, что Асмер - твоя гобеккесме22?

- Какое там гобек-кесме - в наше время! Просто нашим родителям блажь в голову ударила.

- Коли храбрый - вышел бы со мной один на один. А то - братьев напустил.

Тут в скверике показались учителя с ребятами.

- Что тут у вас! - спросил один из учителей.

- Пустяки, - ответил Вели. - Разговариваем.

- Тут еще двое были, - сказал кто-то из ребят.

- Куда же они делись!

- Я еще и нож видел.

Вели точно сейчас вспомнил, что он комсорг, и ребята - у него в подчинении.

- Какой еще нож? Вы что, спятили? - он поднял голос. - Померещилось вам! Расходитесь!

Хазар мог бы подтвердить слова товарищей. Но счел за благо промолчать. Ведь сейчас раскрыть все, как есть, не в его интересах... Одного он не мог понять - поведения Вели. Вызвался передать письмо - и привел братьев. А после - удерживает их от расправы. То кается перед ним, то петушится на ребят. Оборотень. Точно в нем уживались два человека. Один - строил из себя благодетеля, а другой - копал яму под тебя.

Хазар был отходчив, незлопамятен. Он забудет об этом случае и не станет тыкать им в глаза Вели... Он просто не мог плохо думать о людях. Что это? Безволие? Наивность? Или излишняя доброта? А излишнее всегда вредно.

Порой того, кто умеет прощать, не прощают самого.

Сегодняшний случай был только началом. Чем все обернется?

Хазар решил: «Посоветуюсь с мамой. Будь дядя - побежал бы к нему. Да и при Исрафиле эти громилы не стали бы так хорохориться. Некому за меня заступиться, - вот и лезут. Нет, я не один. Забыли, что у меня - двоюродные братья...».

Мать обомлела, ни, слова не могла вымолвить. Мало было горя...

Подумала, что и сын хорош: молоко на губах не обсохло, а туда же - любовь. И нет у него друга верного - вразумить, посоветовать. Вот Вели лезет в друзья. Какой же из него друг! Отца предал, а других - и подавно.

Потом нахлынула, сдавила горло обида. Ну, положим, письмо настрочил, молодо-зелено, так, значит, сразу за глотку, к стенке! Ах, Алескер-киши... на кого ты нас, горемычных, покинул... И Музаффара, и Исрафила взяли. Чтоб сыновья Нисы на моего руку подняли!.. Нет, я этого не снесу, не переживу. Да я бы им этими вот костлявыми пальцами глаза выцарапала!

Позвала к себе двоих бибиоглы - Мамеда с Ахадом. Долго судили-рядили втроем.

Вечером, в сумерки, двоюродные братья постучались в дверь Нисы-ханум. Вышли - Гусейн, следом - младший.

Стали лицом к лицу. Никто не пригласил пришельцев войти. Братья сами вышли на улицу, зашагали рядом.

Молчание нарушил Мамед:

- Ну что, внучатые племяннички? Как нам быть? Врагами, что ли, станем? Мы ведь родня. А Хазар - какой с него спрос? Сам не знает, что вытворяет. Теперь что - нам под чью-то дудку плясать? Того, кто хвостом виляет и воду мутит?

Младший брат негромко предложил:

- Пройдем во двор. Что скажут люди!

- Пусть говорят, что хотят, - вспылил Гусейн.

Ахад отозвался миролюбиво и спокойно:

- Ну, напортачил парень. Надерем уши - и дело с концом.

- Скор ты решать, - сказал Гусейн. - Это вопрос чести. Здесь уступок не может быть.

- А что - может быть! - принял вызов Мамед.

- Оскорбление смывают кровью.

- Тогда и нам придется... - Ахад пригасил страсти.

- Если Хазара поженим на Асмер...

- У нее суженый.

- Кто!

- Вели.

Разговор шел уже во дворе под ивой. Из окна падал слабый свет на нагие, трепещущие на ветру ветви. Казалось, ива испуганно вздрагивала при каждом порыве.

- Дело ясно. Вели посеял беду по всему селу. Скольких за решетку упекли... Он ко всему руку приложил... А теперь нас рассорить хочет. В таком разе нам придется расквитаться с ним.

Братья отмолчались.

Мамед с Ахадом встали и ушли, не прощаясь. Они пришли с миром. А тут дело еще больше усугубилось.

Седая Ниса, вернувшись от соседей и узнав о происшедшем разговоре, не на шутку рассердилась.

- Как вам не совестно! Пришли внучатые племянники - а вы их с порога выпроводили. Стыд и срам. Будь жив отец - головы бы вам поотры­вал. И в кого такие недотепы уродились!

- Не шуми, мать.

- Позор на мою голову. Ни ума, ни понятия.

- Что ж, нашу честь задели - а нам молчать!

- Как я теперь Мехри в глаза посмотрю! Лучше уж сквозь землю провалиться.

Гусейн подумал, что мать не осознает всей серьезности нанесенного им «оскорбления». «Посмешищем станем на все село. Их сестру задели - а они не ответили обидчику... Как тут после этого жить».

Гасан думал иначе: «Надо утихомирить брата и помириться. Вели уж больно усердствует. Глаза бы его не видели. Это он заварил всю кашу».

Мехри-ана в тот же вечер наведалась к аксакалу села - ахунду Мамед-Гасану. Жена ахунда ласково встретила-приветила ее и провела к хозяину дома. Мехри выложила дело и слезно просила предотвратить беду, недолго и крови пролиться.

Почтенный ахунд, внимательно выслушав ее, обещал сделать все возможное, но добавил при этом сокрушенно, что нынешняя молодежь совсем от рук отбилась, старики им не указ...



Асмер перестала ходить в школу. И на веранде - не видать, и на улицу не выйдет.

Хазар ходил сам не свой. Пара слов, письмецо, а сколько шуму наделало, семьи рассорило, родню чуть ли не во врагов обратило. Братья и Асмер считали виноватой:

- Ты, видно, сама глазки строила ему, вот он и расхрабрился.

Асмер клялась-божилась:

- Да я ничего такого себе не позволила.

Ее и слушать не хотели. Вели зачастил к ним. Сядет с многозначительным видом, помолчит, а напоследок сочувственно вздохнет: «Не ломайте голову. Найдем выход».

Асмер чахла на глазах. К еде не притрагивалась. Ночами не спала. Как-то вечером мать подсела к ней.

- Не изводи себя.

- Но ведь нет никакой вины моей, нет же! Что вы меня живьем морите, в клетку загоняете! Света белого не вижу!

- Это твои братья наломали дров. Раздули. Как-то все кончится.

- Жить не хочу!

- Нервишки у тебя расшалились. Доктора может позвать?

- Не хочу!

- Ты поспи, дочка, поспи. Это бессонница тебя извела. - Мать задумалась, вспомнила о чем-то. - Месяца три назад доктор отцу твоему снотворное выписал. Принял он пару таблеток. И легче стало... Дай-ка поищу...

Порылась в шкафу.

- Вот. Прими одну.

- Ладно. Иди спать.

Мать ушла.

А в полночь услышала из комнаты дочери какие-то жуки - то ли стон, то ли храп. Кинулась, зажгла лампу: Асмер распласталась на паласе без чувств, дышит еле-еле, на лице ни кровинки. А рядом - несколько табле­ток... Отравилась!

Крик матери поднял весь дом на ноги. Сыновья запрягли лошадь и повезли сестру в медпункт. Там оказали первую помощь, промыли желудок.

- Надо лечь ей в больницу.

Повезли в город.

Волосы дочери, полулежавшей на коленях матери, рассыпались на подушечке. На баладжарском подъеме девушка приоткрыла глаза. Узнала мать, услышала цокот копыт. Слезинки скатились по бледным щекам.

Она уезжала в мир, далекий от села, школы, подруг, от Хазара, которого виноватили за то, что он открыл свои сокровенные заветные чувства...

Прощайте, глаза, взиравшие на застекленную веранду!

И вы, зачарованные дни!

И зимние вечера, пропахшие душистым очажным дымом!

Ее отчаянный шаг остудил ярость, вспыхнувшую в молодых сердцах. Асмер, сама того не думая, неожиданным образом утихомирила страсти, которые иной раз пахнут кровью.

Воцарилось затишье.

Через неделю ее выписали из больницы. Она не вернулась в село - осталась жить у старшей сестры в городе и училась уже в городской школе.

Но сердце ее билось там, в тесном классе школы, из окон которой виделась череда высоких чинар...



Из дневника Хазара

Ноябрь, 1937 год


Нет путных вестей - ни о дяде, ни об Исрафиле, ни о хала-оглы - прокуроре. Знали только, что идет следствие. Если уж прокурора на скамью подсудимых сажают - чего тут ждать хорошего.

Вчера получил письмо - крупным, школьным почерком.

«Мы - в Северном Казахстане. Живем в маленьком поселке. Нам говорили, что вы выезжаете из Баку временно. Но вот уже третий месяц, а от папы ни слуху, ни духу. Мама тут устроилась в медпункт, лечит казахских ребятишек. Здесь холода наступают рано. Я все кашляю. Мама говорит: простыла. А я просто мерзну.

Казахи - добрые и радушные. Здесь есть бабушка Айгюль - молоко мне носит, кумыс. Выпью - и сил прибавляется. Часто снится мне дача ваша. «Я первая дочурка» - пою, припеваю. Тот день незабываемый в моей жизни. А следующего дня хоть бы и не было. Хазар, а помнишь наш домик, - береги его, прошу тебя, не дай, чтобы ветер снес. Я хочу снова побывать там. И спеть: «Лисичка-чернобурка, я первая дочурка...».

Если о папе узнаете что-нибудь - напишите. Симузар».

Я прочел матери письмо. Слезы хлынули из ее глаз... Давно я не видел, чтобы она давала волю слезам. А сейчас казалось, что она оплакивала всех сразу...



- Где же Мамед остался?

С наступлением сумерек росло материнское беспокойство. Густела темень, опускалась ночь, и, казалось, только далекое мерцание звезд говорило о том, что еще где-то существует свет...

Иногда доносились ауканье и разговоры косарей, оставшихся ночевать в поле.

- Эг-эй! Нурали-и! У тебя осталась водица?

- Не-ет!..

- Истомился, а?

- С но-ог валюсь!

- Так вздремни! До рассвета до-олго еще...

- Да-а-а... до-олго...

Голоса, казалось, на миг отпугивали ночную жуть одиночества. А умолкали - и снова тревожная сиротливая тьма обступала и заволакивала все.

Выглянула из-за туч луна. В мире стало светлее. Холмы, поля, распадки залило бледное сияние. Земля казалась безбрежным, шафранового оттенка морем, проступавшим во мраке. В этой тьме все обесцвечивалось, даже золотые маки. Только смутно белевшие ромашки внушали надежду, что вновь наступит утро, и мир обретет чарующую многоцветность.

Хазар поднял кувшин из-за стога, наклонил, приблизив горлышко к губам, и отпил - ему казалось, что он лил лунный свет вперемешку с водой.

Давным-давно мальцом он спрашивал у мамы: почему луна не опустится на землю и не заночует на ней! Мама отвечала, что нет у нее на земле дома, где же ей ночевать. Тогда он решил построить домик для луны.

Вылил воду из кувшина на землю, выбрал влажные ошметки, замесил, и стал при свете луны сооружать что-то диковинное, долженствующее стать домом для небесного светила. И услышал мамин голос:

- Сынок, что ты возишься?

- Дворец строю. Для луны. Пусть она в нем ночует.

- Ты же всю воду перевел.

- А зачем нам вода - сейчас прохладно. Обойдемся.

Хазар увлеченно хлопотал. Вылил остатки воды - «раствор» нужен. И вот вырос домик. Даже и с окошечками.

«Зодчий», распластавшись на траве, заглянул в окошечко, ахнул - луна! Как на ладони! Совсем рядом. Может, луна опустилась на землю, чтобы ночевать здесь! Он был вдвоем с луной.

Хазар впился глазами, как завороженный. Если долго смотреть на луну и загадать желание - оно сбудется.

Долго смотрел Хазар. Луна как живая. На ней, казалось, клубились туманы, схлестывались черные тучи. В сумятице загадочных линий проступало нечто, напоминающее брови, глаза... лицо... Лицо Исрафила! В черных крапинах. Не кровь ли! Чья-то рука, жилистая, крепкая, отерла черные капельки с лица. Рука точь-в-точь, как у дяди Музаффара.

Видение казалось явью. Оторопь взяла Хазара.

Он не сводил взгляда с волшебного диска. Вот по луне пролегла мерцающая дорожка. И на ней показалась девушка с длинными косами, вся искрящаяся светом. Он смотрел на светящиеся руки и не мог поверить, что когда-то прикасался к ним и ощущал их тепло. А сейчас они были недосягаемыми и холодными. На губах застрял, задохнулся крик: «Оглянись, Асмер!».

- Сынок, не лежи на влажной земле. Простынешь!

Голос мамы прервал его грезы.

Луна уже взирала на него со звездных высот. И не было на ней ни родных лиц, ни пышных кос Асмер.

Сладостным было виденье и горькой была явь.



Тишина... Тишина...

Если есть на свете царство безмолвия - оно здесь. Если есть преисподняя - она тоже здесь. Лишь писк крыс нарушал эту тишину. И еще лязг железных дверей.

Когда Исрафила втолкнули в камеру и за ним со скрежетом захлопнулась железная дверь, он сперва не понял, где очутился.

Качнулся, застыл на месте.

И постепенно из тьмы проступили подробности. Глаза к темноте привыкают.

В углу - железная койка с темным одеялом. Помещение узкое, но с высоким потолком. Ладно еще, хоть воздуха больше. В двери - глазок. Когда надзиратель отодвигал шторку - на пол сочился жиденький лучик.

Это был карцер.

«Черный ворон» привез его в эту «преисподнюю» таким образом, что он не заметил никаких подробностей пути. Вывели - загремели двери - прокатилось эхо - зловещий аккорд.

Он прикоснулся рукой к одеялу - липкое, сырое. Сырость впиталась и в одеяло. Да, правда, здесь и «ангелы» не помогут. Оставалось ждать. Чего!

Через несколько дней его увели.

Он снова прошел через жуткую музыку стучащих железных дверей. Надзиратель шел сзади. Вышли в освещенный коридор, стали у двери с номером «111». Ввели. Яркий свет резанул глаза. На столе крутился вентилятор. Сидевший за столом молодой лейтенант с зелеными погонами отвлекся от своей писанины, вскинул глаза на арестованного и усмехнулся. Исрафил ахнул, узнав в лейтенанте Сафара - шофера прокурора... Изумление смешалось с чувством, похожим на радость: наконец-то в этом чужом мире он встретил знакомца. Правда, эта «ипостась» Сафара не сулила ничего радужного.

Поздоровались. Сафар показал властным жестом на стул.

Только сейчас Исрафил с жутким ощущением осознал, что перед ним не шофер Сафар, жаривший шашлыки на даче, а человек, который учинит ему допрос. Ну и оборотень!

Он почувствовал омерзение. Как Сафар выслуживался перед прокурором, дверцу машины открывал, втерся в доверие - а все ради того, чтобы «заложить» своего патрона... Наймит!..

Сафар начал на доверительной ноте:

- Мы с тобой, Исрафил, хлеб-соль делили. Поговорим начистоту.

- Ты с другими делил хлеб-соль почаще. И их также любезно допрашиваешь?

Сафар понял, кого Исрафил имеет в виду.

- Во-первых, я не допрашиваю тебя, я хочу тебе помочь. А с кем я еще хлеб-соль делил - не твоя забота. С другими и разговор другой. Ты тут ни при чем.

- А если ни при чем - так отпустите.

- Ты должен помочь нам определить степень вины других лиц. Тогда и освободим.

- А в чем же заключается моя помощь?

- Вот это уже разговор... Ты должен ответить на два моих вопроса. - Сафар, вошедший в роль участливого «покровителя», произнес с расстановкой: - Первое... Ты должен подтвердить оскорбительное высказывание насчет «четырехглазых» - там, на даче...

- Что, что?

- Насчет «четырехглазых».

- Кем эти слова были произнесены?

- Здесь вопросы задаю я.

- Слушаю.

- Так вот. Вспомни. Мы жарили шашлык. Твой дядя с Селимовым вели разговор. Вернее, дядя слушал, а прокурор прохаживался по адресу вышестоящих: «Четырехглазые» ухватились за власть обеими руками». Тебе ясно, кого он подразумевал.

- Но я не слышал таких слов!

- Ты - слышал, - с нажимом сказал лейтенант Сафар. - Подтверди. Остальное тебя не касается. Освободят и дядю, и тебя.

- Как я могу подтвердить то, чего не слышал?

- Я вот слышал, а у тебя уши, что ли, заложило? Глухой, что ли?

- Не знаю, что ты там слышал, как ты слышал. Я же не могу оболгать человека.

Сафар осекся. Он очень рассчитывал на Исрафила. Думал, парень молодой, сговорчивый, стоит поднажать, постращать... Оказалось не совсем так.

- Если ты увиливаешь от правды... - Сафар взял другой, суровый тон.

- Я не увиливаю, а говорю правду.

- Уклоняешься. Тем самым и ты принимаешь на себя вину...

- Не пугай. Я говорю то, как есть.

Сафар помолчал. Потом снова смягчил тон.

- Может, ты станешь отрицать и поездку в Исмаилы?

- Зачем же? Вместе с тобой ездили.

- И дядя?

- Да.

- И оружие туда везли - вы.

- Мы - оружие?

- Да-да. Твой дядя с прокурором набили багажник - целый арсенал.

-   Это вы, вы все подстроили! Подсунули! Мы и знать не знали, что там лежит. Ни я, ни дядя, ни Селимов. Это провокация. Ничего не скажешь. Чисто сработано! С чем тебя и...

Сафар вскочил из-за стола, подошел к Исрафилу и наотмашь ударил его по лицу. Исрафил почувствовал на губах солоноватый привкус. Тронул рукой - кровь.

- Теперь ты поумнеешь, - процедил лейтенант сквозь зубы..

-  Сука! - выдохнули окровавленные губы.



Бело-розовым фейерверком цветущего миндаля и абрикосовых деревьев вспыхнула, засияла апшеронская весна.

В один из таких дней встретились по дороге к сельмагу двоюродные братья - Мамед и Ахад.

- Махнем на охоту, что ли, - предложил Ахад. - Повезет - лисой разживемся. А то и серого подстрелим. Сдадим шкуру - опять же деньги.

- Давай. Может, и повезет. Я-то, правда, охотник не ахти. Все мажу... Жалость мешает.

Накупили курева, спичками запаслись.

Мамед хотел зайти домой за своим ружьем, но Ахад удержал, мол, хватит одного - его двустволки - на двоих.

Тем более, что твое ружье дает маху, сам говоришь.

- Не ружье, а я сам. Посмеялись.

Предложение поохотиться имело и подспудную цель. Ахад часто видел, как братья - Гусейн с Гасаном - отправляются к Ат-булагу23, где они возделывали клочок богарной земли.

Отношения между ними и теми братьями оставались напряженными - при встрече смотрят тучей, покосятся - и мимо. Шла молва, что братья Асмер выискивают случай, чтобы свести счеты.

Ахад с Мамедом были начеку, смотрели в оба - как бы те чего не выкинули с Хазаром. Их, Ахада с Мамедом, в селе уважали и стар, и млад. Ахад был монтером - а свет, известно, всем нужен. Никому не откажет, всегда рад помочь. Мамед был на три года старше, его любили за распорядительность, веселый нрав - умел сходиться с людьми.

Как ни хорохорились, ни грозились братья Асмер, а их остерегались, - была в этом и опаска, и невольное уважение.

Ат-булаг представлял собой балку, где был колодец. Кто-то выкопал его во благо людям. На устье - журавель с ведерком на полке. Зачерпнешь, поднимешь - обдаст прохладой, забудешь о жаре, утолишь жажду студеной водой, от которой ломит зубы. Мимо колодца грунтовая дорога бежит. Где ж еще путникам сделать привал, как не здесь! И сами освежатся, и коней напоят - и в путь. Потому и Ат-булагом зовется это место.

...Приближаясь к колодцу, братья-бибиоглы услышали громкий смех с нижней стороны балки.

Вышли на гребень - видят, Гусейн с Гасаном, голые по пояс, весело окатывают друг друга водой, моются.

Оба бибиоглы остановились, присели.

Братья заметили их, вроде, смутились. Мамед шутливо подначил:

- Эге-ей, теткины внуки, простынете-е! Еще до лета далеко-о.     

Гусейн натянул на себя рубаху и увидел ружье в руках у младшего бибиоглы.

- Да вы, вижу, с берданкой на нас пришли. А мы-то безоружны.

Ахад отставил двустволку.

- Это мы для охоты прихватили. Думали, может, зверюшку какую подстрелим - лису ли, зайчишку ли...

Гусейн ощетинился:

- Мы вам не лисички и не зайцы.

- Гусейн, - одернул его брат, - ты не шуми! Ну, шли мимо, завернули к колодцу. - И повернулся к родичам. - Может, водички попить хотите?

- Не помешало бы, - согласился Мамед.

Бибиоглы спустились в балку, попили из ведерка, поблагодарили.

Разговор пошел ровнее. Ахад сказал, что никакого зла они на братьев не держат. Да и какие-такие счеты между родичами. А если уж пробежала кошка какая между ними - так надо с умом разобраться, полюбовно решить. А то ведь найдутся охотники позлорадствовать. Тем более, что и этот демагог Вели только того и ждет, чтобы к кому-то прицепиться. Если мы друг на друга волком будем смотреть, таким доносчикам недолго нас и оболгать, очернить, и «врагом народа» объявить...

И Мамед подтвердил эти слова.

Братья слушали молча. Гусейн угрюмо пробормотал:

- Сестрица-то наша выпала из гнезда, в город пришлось ей податься. Как ни крути, судьба у нее кувырком пошла.

- Не надо из мухи слона делать. Да и что Хазара винить, ну, накропал стихи, мало ли пишут таких стихов.

- Стихи-то с умыслом... Заглавные буквы... Чего трепать ее имя!

- Ты мне скажи: они хоть раз на свидание ходили? - спросил Мамед.

- Этого еще не хватало. Она и стихов-то не видела.

- Мир праху отца твоего. Тогда в чем же винить этих бедолаг?

- Все это штуки подлеца Вели, - вырвалось у Ахада. - Я с ним еще рассчитаюсь.

Мамед подхватил:

- И вы хотите выдать сестру за того, кто раздул и раструбил всю эту историю? Жаль беднягу.

- Асмер говорит: глаза бы его не видели.

- Она - девушка с умом, - похвалил Ахад.

Разговор входил в доверительное русло.

Ахад решил задать братьям Асмер вопрос, который давно мучил его.

- Гусейн, помнишь, как погиб Джебраил? Старший сын Мехри-ана.

- Разве забудешь такое горе!

- В ту ночь половину зерна с гумна украли. Как, по-твоему, чьих рук это дело?

- Ты нас, что ли, подозреваешь?

- Мы, хоть и поздно, но докопались, - вступил в разговор Мамед. - Спустя два дня после гибели Джебраила мы купили у вас зерно. Не то ли оно было, с гумна?

- То.

- Выходит, вы и приложили руку.

- Да как ты можешь... - вскинулся Гасан.

Гусейн же поспешил объяснить:

- Мы и сами купили пшеницу. Вы попросили - мы и продали.

- А кто вам ее сбыл?

- Будто не знаете? Пшеница эта по всему селу ходила. Садай ее задешево продавал.

- Какой-такой Садай?

- Сын Гюлали.

- Папаша Вели!

- Ну да?

Воцарилось тягостное молчание. Похоже, что братья говорили правду. Садай прослыл на селе как нечистый на руку человек. Тем и сколотил себе кое-какое добро. А при создании колхозов отказался отдать свое достояние, ушел в качаги, в разбой ударился. Сколотил банду и грабил товарняки, проходившие через Беш-тепе, - продукты ли, одежду ли, ткани ли, а после сбывал через посредников на базаре. Домой, разумеется, ни ногой. Однажды только явился, в зимнюю ночь, тут Вели и донес куда следует. Попался в собственный капкан.

- А какие счеты могли быть у Садая с Джебраилом? - нарушил молчание Ахад.

- Вроде, никаких, - ответил Гусейн. - Только, кажется, однажды у них стычка вышла. Да для разбойника все равно - что друг, что враг. Лишь бы взять, где что плохо лежит.

- Только зачем было убивать Джебраила? Могли бы стащить и без крови.

- Да нет же. Джебраил их учуял, даже разок пальнул наугад, а пуля возьми и угоди Садаю в ногу. Все село слышало тот выстрел.

- Да, так оно и было.

- Ну, тут Садай и прострелил ему голову. Зерно увезли. После слух пустили, дескать, Джебраил сам себя порешил.

Гасан добавил:

- С полгода Садай на людях не показывался, прятался в садах, пока рана заживет. Потом снова за свое взялся.

Тайна раскрылась.

Оба бибиоглы были потрясены. Теперь они видели и свою вину. Почему они столько лет пребывали в неведении, как слепцы!

У них под боком убили родного человека, а они сочли это несчастным случаем. Думать об этом было пыткой, и в их сердцах пробуждалась запоздалая жажда мести.

Гусейн понял, что у них на душе.

- Не казнитесь. На вас ведь беда за бедой навалилась, опомниться не дала. Исмаил в аварию попал потом...

- Может, и тут чья-то рука? - предположил Ахад. - Уж не Садай ли!

- Нет, этого я не могу сказать. Исмаил - он был человек смирный, тише воды, ниже травы, ни с кем никаких счетов.

- А у Джебраила - с кем были счеты?

- Джебраил - другое дело. Он добро народное сторожил, а Садай на добро и зарился. И еще, знаешь, бывает, кого боятся того и убивают. Садай Джебраила боялся, потому что знал - в случае чего, спуску ему не даст.

«Хазара-то чего им, братьям, бояться», - с горечью подумал Ахад и проговорил вслух:

- Родня есть родня. Мясо сгрызет, как говорится, а костей не выбро­сит. Надеемся, что за Хазара мы можем быть спокойны...

- Если он впредь ничего не выкинет... - обусловил Гусейн.

- Скажи лучше, если Вели не будет мутить воду, - уточнил бибиоглы Ахад. И подумал: «Когда-нибудь сойдемся мы с ним на узкой дорожке...».



Из дневника Хазара

Январь, 1937 год


Воспоминания накатывают волнами. Нахлынут на берег сердца и отхлынут, оставив отметины на нем.

Чем дальше воспоминания, тем они ближе и дороже. Мне было лет семь. Как-то мама говорит:

- Сынок, сходи купи пару ламповых стекол.

Дала денег. Я пошел на «горку» - сельмаг находился на гребне, у шоссе.

Купил стекла, взял сдачу, выхожу. У порога сидят двое усатых парней, покуривают. Один - золотозубый. Я - мимо. И слышу за спиной:

- Он не робкого десятка.

- А я слышал, мамаши своей боится.

Я замедлил шаги. Похоже, камушек в мой огород.

- Кто это боится? - спросил я у того, кто сказал последние слова.

- Ты.

- Я никого не боюсь.

- Видал? - обратился золотозубый к дружку.

- Докажи.

- Как?

- Стукни стекла - тогда поверю. Ну и что, если разобьются.

- И разобью.

Я поднял ламповые стекла и шарахнул их друг о друга. Пузырчатые части - вдребезги. У меня в руках остались только горлышки. Кореши загоготали:

- Молодчина!

Я задыхаюсь от обиды, а они покатываются.

Вдруг я опомнился – а с чем я домой приду! Опять без света сидеть! Ага, у меня ведь еще сдача. Вернулся к прилавку. Продавец ухмыляется. Он, оказывается, все видел через окно.

- У тебя денег хватает только на одно стекло. Но за храбрость, так и быть, даю пару.

Я рассказал все маме. И она покатилась со смеху.



Сафар давно уже замышлял встретиться с Хазаром, выудить у него кое-какие сведения, которые могли пригодиться. Правда, толк с него, юнца, невеликий, а все ж... При случае, и постращать можно, чтоб припомнить разговорчики на даче.

А Исрафил - балбес, и себе портит дело, и нам. Сказал бы то, что надо, - теперь гулял бы на воле. Оно, конечно, никакого такого политического компромата за ним нет. Но вся штука в том, что свою праведность можно отстоять подтверждением чужих грехов. Такова логика, и от нее не уйдешь, не отвертишься. Поглядим, как-то поведет себя Хазар. Тоже мне, писака. В Кремль накатал, самому. Да таких писем - пруд пруди. А толку-то! Но и вменять это в вину, вроде, нельзя. У нас, так сказать, свобода слова. Это так. Но выносить сор из избы - тоже не дело. «Хозяин» за такое спуску не дает, хотя и зачастую виду не показывает. Но тут ниточка ведет, наверно, к прокурору Селимову. А тот с «хозяином» на ножах. Был. Теперь-то его песенка спета. Пришлось и мне потрудиться, шоферить у него, по заданию партии... Теперь-то «хозяин» будет доволен. Но я-то еще не получил подобающего воздаяния. Даже в чине не повысили. Ну, ничего. Всему свое время...

Сафар вспомнил о другом письме Хазара. Объяснение в любви. Хорошо, что Вели ворон не считал... Теперь-то Хазар и его родичи - сорвиголовы на крючке. Бросить тень на девушку - такое, знаешь ли, не прощается. Правда, при встрече с ней я ничего и не выудил. А хороша собой, бестия! Есть от чего вдохновиться!..».

С этими мыслями он вошел в учительскую. При виде пришельца в военной форме учителя молча покинули комнату. Он остался наедине с Вели.

Пошушукались.

После уроков Вели спустился на первый этаж и вскоре вернулся с Ха­заром.

- Познакомься...

- А мы уже знакомы. Встречались. На даче.

Хазар узнал в военном Сафара и растерялся: шофер - и вдруг лейтенант!

Сафар повернулся к Вели:

- Ты ступай. Мы с ним тут побалакаем по душам. «Чего мне с ним говорить!».

- Вы - шофер или... - спросил Хазар напрямик.

- Я и шофер, и военный, - Сафар и бровью не повел.

- Но сюда вы пришли как военный.

- Я давненько уже не сажусь за руль.

- С тех пор, как Селимова посадили!

- Возможно.

Сафар почувствовал, что этот ершистый юноша, похоже, сам потихоньку начинает его допрашивать. Надо же. А думал: замарашка. Сафар напустил на себя строгость.

-   Что касается вашего родича - прокурора, то ты сам свидетель: вел он себя развязно и вызывающе, - лишнее болтал. Например, у вас на даче. Разве не помнишь?

- Что именно!

- Я про болтовню насчет «четырехглазых».

Хазар понял: у него хотят выудить показания, как у «свидетеля». Вот этот двуличный человечишка. Шоферюга. Стукач... Он взглянул в упор на Сафара, в его глаза - цепкие, будто фотографирующие вас, что попадало в их поле зрения, - людей, деревья, небо, землю. Сейчас в их объективе запечатлелся Хазар. И глаза хотели проникнуть в него глубже. Говорят, такой взгляд бывает у крокодила.

Хазару стало неприятно и гадко смотреть в эти глаза.

Преодолев накипающую злость, он тихо спросил:

- На даче, говорите? Что-то я не припомню таких слов.

- Ты подходил как раз к столу...

- Вы лучше меня, оказывается, все подмечаете. К столу я подходил дважды. Взял кусочек шашлыка, с хлебом, и опять побежал к Симузар домик лепить. А тех слов - не слышал.

- Исрафил - посговорчивее тебя - Сафар прибегнул к уловке. - Искреннее. Он умеет говорить правду.

- Какую правду?

- Он подтвердил разговоры за столом.

- Не верю.

- Верь - не верь, а так. Исрафил еще и на тебя сослался: мол, и ты слышал.

- Нет. Ничего я не слышал!

- Ты не кипятись. Я-то добра тебе желаю. Если что - заступлюсь. И еще уговор: пусть наш разговор останется между нами. Никому ни слова. Ясно?

Хазар промолчал. Сафар встал из-за стола, давая понять, что «беседа» окончена.

«Нет, Исрафил на такую подлость не пойдет», - думал Хазар. Сафар подал руку, ухмыльнулся:

- А у тебя губа не дура.

- С чего вы взяли!

- Видел я твою Асмер. В гостях был у них. В городе. У сестры ее.

«Надо же, везде сует свой нос...».

- Хороша, - нагло добавил Сафар. Напоследок посуровел:

- Ты кончай строчить письма... Мой тебе совет...

Хазар молча уставился на «доброхота». В глазах вспыхнули озорные, колючие искры.

- Хотите, расскажу вам притчу?

- Какую еще притчу?

- От стариков слышал.

- Ну, валяй. - Сафар нехотя присел.

- Говорят, в некотором царстве-государстве один из подданных вздумал ограбить казну. Кого подкупил из стражей, кому долю обещал. Словом, проник, набил мешок златом-серебром... Наутро весть разнеслась: ограбили казну падишаха. Проверили казну, видят, все сокровища целы. Донесли владыке. А тот повелел найти и привести покушавшегося на казну. Приходит простолюдин и признается, мол, это я. «Что ж ты не забрал мешок!» - спрашивает падишах. «Да славится повелитель, - отвечает че­ловек. - Когда я набил мешок, заметил еще что-то блестящее, позарился, а не пойму, что за самоцвет такой. Попробовал на язык - оказалось, соль! Я и сказал себе: теперь я вкусил шахской соли и не смею совершить вероломства. Оставил мешок и ушел». Падишах щедро одарил его и отпустил с миром...

Сафар помрачнел. «Вот куда гнешь...».

- Вы с прокурором хлеб-соль делили. Наверно, не подведете его под удар.

- Ты не очень умничай, мальчик. Петуху, который закукарекал не ко времени, шею сворачивают.

- Кто топчет хлеб - боком ему выйдет!

Сафар ушел в ярости.

Хазару показалось, что непрошеный «гость» что-то не договорил. Да и сам Хазар всего, что накипело на душе, не высказал. Видно, эта встреча не последняя.

Долго он простоял в учительской. «Не может Исрафил такого сказать. Родных людей чернить. Это брехня! Сгукачей тут же выпускают. Таких, как Вели. Нет, все враки! Клевета!».

Он не заметил, как вошел Вели. Улыбаясь, спросил:

- Ну как прошла ваша беседа!

Хазар смерил его презрительным взглядом и не ответил.



Из-за забора донесся голос молоденького почтальона:

- Мехри-хала!

- Что тебе, сынок! С добром ли пришел!

- С добром. Письмо тебе. Из Казахстана.

Мать подошла, взяла конверт, повертела в руках и снесла в дом... «Хазар вернется - прочитает». Ей пришло на ум, что письмецо это не из обычных. «Из Казахстана, значит, от Захры». Вспомнилось ей: сараинская дача, безмятежно резвящаяся Симузар, и после - тревожное письмецо оттуда... «Тут что-то не так. Захра же знает, что я неграмотная. Хазар что-то припозднился. А вот и он...».

Мельком глянула на сына: вроде, не в духе, и книжки на стол бросил. Быстренько накормила и поднесла письмо на сведенных ладонях, точно это была птица, которая вот-вот выпорхнет из рук.

Хазар торопливо распечатал конверт, забыл о чае. Пробежал глазами первые строки. Мать увидела, как он побелел лицом, и руки задрожали.

Она ждала, а он - ни слова.

- Читай, сынок. Чую сердцем - недобрая весть.

Хазар все еще оцепенело смотрел на страничку. Но что было делать?

«Дорогая Мехри-ана!

Пишу тебе в слезах. Люди в несчастье лучше понимают друг друга. Потому и пишу вам. Я не ищу утешения. Кто утешит мать, потерявшую единственное дитя!

Я всегда сочувствовала тебе. А теперь еще лучше поняла, чего ты натерпелась. Как ты вынесла горе с сыновьями! Ты - мужественная, святая. Будь у меня хоть немного твоей стойкости... Ушла моя кроха, кровиночка... Металась в жару, все спрашивала: а папа не вернулся, ведь обещал, я жду... Потом закрыла глазки, и вдруг как вскричит радостно: «Папа вернулся! Я видела! Погладил мне волосы, поцеловал...».

Это был последний сон в ее жизни.

Не хотела умереть, не свидевшись с папой, и вдруг затихла, личико побелело, ни кровинки, как прозрачное. Улетела, упорхнула голубка моя из рук, осиротила меня.

Декабрьским днем зарыли ее в мерзлую землю... Собрались добрые люди с поселка. Девочка-казашка стихи прочла:


Зачем, зачем так рано ты ушла!

Пришла отрадой, - горем обожгла...


Мехри-ана! Столько сынов ты потеряла. Теперь и девочки твоей нет...».

Мать не могла сдержать слез. У Хазара ком подкатил к горлу.

Отчаяние, боль, ропот, бессильный гнев терзали сердце материнское. Она разразилась проклятьями - тем, кто осиротил очаги, обездолил людей, обрек их на скитания и мытарства, проливая невинную кровь...

Сколько же может быть «врагов народа» на земле!

И чем виноваты малые дети? Как снести такое горе?..



При виде прокурора Селимова у «хозяина» начиналась аллергия.

Тем не менее, Багиров испытывал желание встретиться с ним. Это была бы не просто встреча, а триумф над заклятым врагом.

Прокурор сполна поплатится за то, что демонстративно посягал на непререкаемость «хозяина», прилюдно перечил, огрызался, оспаривал его мнение, подвергал сомнению его директивные высказывания. Как река начинается с родничка, так и их взаимная неприязнь и вражда разрослись на личной почве. Молодая красота Захры пролегла в их взаимоотношениях непреодолимым барьером, тянувшимся через долгие годы. Но при разговорах с прокурором «хозяин» ни разу не обмолвился об этом. Уязвленное самолюбие терзало его глухо и подспудно. Теперь-то Селимов на крючке.

«Хорошо продуманная и осуществленная операция - Исмаиллинский мятеж. Там, говорят, шофер прокурора проявил себя с лучшей стороны. Надо бы отметить его. Пусть подождет. Всему свой черед».

Дежурный ввел Селимова в кабинет и вышел. Предстоял разговор наедине.

Прокурор явно сдал, осунулся, под глазами круги. Заключение сделало свое дело. Допросы, оскорбления. И еще для него было тяжким ударом обнаружить двурушничество своего бывшего шофера. Его вера в людей была подорвана.

Может, «хозяин» вызвал его для великодушной индульгенции? Кто знает? Нет уж, лучше умереть, чем принять милость этого изувера. Селимое, входя в кабинет, утвердился в этой мысли.

Глаза первого секретаря блеснули из-за очков.

- Ну, как ваше самочувствие, гражданин Селимов, поборник справедливости!

- Благодарю. Не жалуюсь. Теперь мне даже стало как-то легче жить. Я отрешился от многих иллюзий. Но в одно я верую неизменно...

- Во что же?

- В торжество справедливости.

«Хозяин» усмехнулся.

- Будь я на твоем месте...

- Не беспокойтесь. Придет время - будете...

«Хозяин» опешил от неслыханной дерзости. Подавляя гнев, он сказал как можно спокойнее:

- Не надо громких слов.

- Для вас это громкие слова. А для меня - все. Кредо. Убеждение. Идеал, если хотите.

- Это похвальное качество - не терять веры ни при каких обстоя­тельствах. Но что ты именуешь справедливостью?

- То, что жизнь пойдет не так, как вам того хочется. Найдется управа и на судей.

- Хочешь прикрыть свое антипартийное нутро высокопарными словесами? Не выйдет! Попытка контрреволюционного мятежа в Исмаиллинском районе говорит сама за себя.

- Вы верите в басню о мятеже? Исмаиллинский мятеж - кабинетная провокационная выдумка.

- Это выяснит следствие.

- А кто его ведет! Ваши прислужники.

- Они - честные и преданные служители партии.

- Партия пребывает еще в неведении. Когда партия узнает обо всем - справедливость восторжествует. Ваше судилище - произвол.

Прокурор умолк. Чувствовалось, как ему тяжело дышать. Он говорил со всем пылом и верой своего измученного, негодующего сердца. Он не ждал снисхождения и пощады. Ждать пощады от палачей - безрассудство.

- Я знаю, что понесу наказание, без вины виноватый. Мое поражение - ваш триумф. Сейчас вы - победитель. Можете и повесить, и четвертовать. Я не жду от вас милости. Вы - мой непримиримый личный враг...

- Ты - враг народа.

- Во всяком случае, вы - не народ. Последнее слово - за народом. Посмотрим, что будет потом...

- Что будет потом?

- Нас с вами нельзя расстрелять одной и тон же пулей.

- Ты обо мне не пекись, подумай о своей участи! - перебил «хозяин», багровея.

- Я не ищу в вас «товарища по несчастью». Но скажите мне: куда дели мою семью? Почему меня без суда и следствия лишили права переписки!

- Не тужи. Живы-здоровы.

«Хозяин» полагал, что Селимов в этот момент дрогнет, начнет просить о смягчении участи семьи, и предвкушал радость унижения своего врага. Быть может, это-то и было целью сегодняшней аудиенции. Но прокурор безмолвствовал. Безмолвствовал и ждал, куда повернет разговор секретарь. Молчал и «хозяин», выжидая.

Тем временем чесотка не на шутку стала донимать его. Он самозабвенно чесался.

Погодя, оставшись в кабинете один, «хозяин» нажал кнопку звонка. Вошел высокий смуглолицый помощник.

- Тысячу раз твердил вам - почаще проветривайте кабинет! Говорил или нет!

- Говорили.

- Дышать нечем.

Помощник обвел взглядом окна. Все форточки были открыты.

На улице был декабрь. Неяркое солнце встало над морем.

...Прокурор Селимов покинул здание под конвоем. Прежде чем войти в чрево «черного ворона», он, щурясь, взглянул на утреннее, родное и ласковое солнце.

Последние листья звенели на утреннем ветру. Безбрежная голубизна неба внушала умиротворение, далекая от суеты, темных тревог и страданий.

Еще одно утро пережил он, тягостное утро в череде дней, отпущенных судьбой. «Я еще живу на земле...».

Сколько еще осталось ему жить! Придет такой же солнечный погожий день - последний день жизни. А может, последняя ночь.

И все-таки, лучше утром... Пусть жизнь мерится утрами...


- Седой Зардушт,

Куда несется белый свет?

И почему во все века

За светом тьма влачится вслед?

- Страшится света черный мрак

В земных и неземных мирах.

Чьи руки в праведной крови -

Их ночью, тьмою назови.

Грядет восход - и тьма уйдет

И озарится небосвод,

И солнце - истина сама,

И с ним земная сгинет тьма!


Мамед зашел к младшему брату. Обычно веселый, приветливый, сейчас он был мрачен.

Вечерело. Долгие тени легли на село.

- Не знаю, что и подумать, Ахад. Белолобый исчез из конюшни.

- Как это исчез?

- У Мехри-ана на привязи оставил. Пришел - вижу, нет.

- А куда он мог деться?

- Не знаю. Мехри с Хазаром в поле меня дожидаются. А казалах мой без тягла остался.

- Может, мне отправиться за ними. К сумеркам дотопаю.

- Там, правда, и охотник Таги с семейством. Но все равно Мехри-ана встревожится. Ты давай сходи.

Ахад снял с гвоздя двустволку, прихватил патроны: «Может, дичь по пути попадется». До Ат-ялы - час ходу.

Дойдя до сельского кладбища на холме, он свернул налево - на тропу, вьющуюся между холмами, ведущую в сторону Бинагадов. По левую руку от нее тянутся нефтяные вышки, блестят лужи с мазутной пленкой, отражающие на темной маслянистой поверхности степное апшеронское небо с белесыми редкими облаками.

По другую сторону тропы булькали грязевые гейзеры, с тяжелым выдохом выплескивая мазутные и глиняные брызги вперемежку с паром.

Земля кипела, земля дышала. Поднеси огонь - вспыхнет, заполыхает.

Впереди вздымался Янар-даг. Серо-голубые застывшие грязевые волны на склонах сообщали о давнишнем извержении. Булькающие гейзеры - маленькие детища Янар-дага, денно и нощно напоминающие об огненном лоне, пылающих недрах апшеронской земли.

На склоне Янар-дага показалась фигурка. Он и надеялся видеть этого человека, ждал встречи с ним. И хорошо, что здесь. Кругом никого.

Ахад приблизился.

- Добрый вечер, Ахад-ами!

- Вечер добрый. Вели!

- Какими судьбами? На охоту, что ли, выбрался?

- Думал, может, зверюшка какая попадется, лисичка или еще что.

- А что - лисички здесь водятся!

- Сколько хочешь.

- Встречал?

- Вот она передо мной стоит.

- Я, что ли?

- Разве не так?

Ахад, похоже, не шутил. Вели это крепко задело. Но он проглотил обиду. Они были одни на безлюдье, среди холмов и распадков огнедышащей, клокочущей, исходящей паром земли. А у Ахада - ружье. Вели стало не по себе. Не зря говорят, шкурник пуглив. Вели переменил тему.

- Можешь меня поздравить, - произнес он деланным бодрым тоном.

- С чем?

- В райкоме утвердили меня парторгом школы.

- Да, вижу, ты в гору пошел. Высоко возносишься. Но в моих глазах - ты низок.

- Ты оскорбляешь меня.

- Конечно, оскорбляю. А ты когда капал на односельчан - не думал, что придет пора расплачиваться?

- Я выполнял свой партийный долг.

- Партийный долг не в том, чтобы пачкать людей.

- Не пойму я тебя...

- Поймешь! Сперва-то, что ты с Хазаром отколол. Бедного парня в грязь затоптал.

- Я-то при чем! Он сам себя и ославил. Любовное послание накатал, на мораль наплевал.

- Ты мог бы вразумить его: мол, порви и выбрось, объяснить, что Асмер помолвлена с тобой. Он бы внял совету. А ты хвать письмо и к братьям...

- С Асмер совсем по-другому решилось.

- Как - по-другому?

- Днями - обручение.

- С тобой?

- Да нет.

Ахада взяло любопытство: вот так новости!

- С кем же?

- С должностным человеком.

- А как величать должностное лицо?

- Сафар.

- Шофер, что ли?

- Нет, лейтенант НКВД.

Из объяснения Вели Ахад узнал, как обстояло дело. Во время визита к сестре Асмер - с «деликатной» целью - он увидел ее, положил, как говорится, глаз, хотя и постарше лет на десять или больше; недолго думая, послал сватов.

- А как братья на это смотрят!

- А что братья - рады. Теперь у них такая опора, им сам черт не брат. Нынче породниться с таким чиновным - непросто.

- Тебе, значит, от ворот-поворот. Пинок под зад. Поделом.

У Ахада зла не хватало на братьев. Как так - девушку, едва достигшую пятнадцати лет, обручить с великовозрастным прохиндеем! Да, есть людишки, продают, бывает, друг друга почем зря. Но чтобы продать сестру родную - за деньгу, за чин, за должность!

Он не мог скрыть омерзения.

- Тьфу! - Потом добавил: - А ты оставь Хазара в покое. Не то - получишь из этой вот двустволки подарок.

Вели промолчал. Ахад повернулся было, чтобы продолжить путь, и тут почувствовал, как Вели уцепился за двустволку, как утопающий за соломинку.

- Ой, нога увязла!

Ружье, соскользнув с плеча, уперлось ремнем в сгиб руки. «Уж не вздумал ли вырвать у меня ружье!» - подумал Ахад и резким движением попытался стряхнуть Вели и отстраниться.

Тут случилось непредвиденное: нога Вели угодила в «пилпиле» - на научном языке это называется грязевым грифоном. Когда он попытался, упершись другой ногой, выбраться из кипящей и дымящейся жижи, стенка гейзера обвалилась, и он уже обеими ногами очутился в гуще клокочущей раскаленной трясины. Чем больше он трепыхался и дергался, тем глубже увязал... Он уже погряз по колено...

- Ахад-ами, спаси, перейму твои печали!

Протяни ему руку Ахад - он увлек бы в трясину и своего спасителя. Ахад протянул ему двустволку - дулом вперед. Вели взвыл.

- Не убивай!

- Не трусь! Держись покрепче!

Вели ухватился обеими руками за двустволку. Ахад, подсев, уперся коленями о землю, напружинился, подавшись назад. Наконец, ему удалось вытащить из трясины Вели, по глаза заляпанного грязью. Спасенный со стоном распластался на земле.

- Ох... горю... умираю...

Ахад сообразил скинуть с него верхнюю одежду: не то раскаленный «компресс» наделает дел. Раздел по пояс, снял с себя исподнюю рубаху. Вели порядком обгорел. Ступни сделались багровыми, вздулись, вот-вот волдыри пойдут. Ахад наслышался, какие жуткие ожоги получают от грифонов неосторожные путники. Вели еще повезло, что не угодил в мазутный грифон. Это было бы еще страшнее. Одного односельчанина из Бештепе засосало - погиб.

Ахад соскоблил ножом ошметки грязи с брюк Вели.

«Как-то быть теперь с ним? Уже смеркается. Сам могу угодить в такую же прорву. Надо бы его поскорей в больницу, в Бинагады. Пока обернусь до Ат-ялы... Да, дело - дрянь...».

Погодя, взвалив на спину ноющего Вели, он тащился в сторону Бинагадов, в душе ругая того на чем свет стоит и проклиная себя. «Нашел время... выяснять отношения...».

...Старый доктор, осмотрев Вели, сокрушенно покачал головой.

- Да ты, брат, весь печеный. Хорошо, что рядом человек был. А то бы...

Вели бил озноб.

Спа-с-сибо... Ах-хаду, - бормотал он... - Спа-ас...

Ахад угрюмо и молча сидел в сторонке.

- В рубашке ты родился, - сказал доктор. - Но придется тебе тут полежать недельку.



Мехри-ана, как молча вошла, так и молча покинула высокий кабинет. «Хозяин» нажимал на кнопку звонка и, не довольствуясь этим, раздраженно гремел:

- Здесь есть люди или нет? Почему не отзываетесь?

Молоденький лейтенант стоял перед ним, вытянувшись в струнку.

- Оглохли, что ли? Или жить вам надоело?

Он дал волю своему гневу, отвел душу. Ему стало легче.

- Где приговор суда? По Исмаиллинскому делу?



Сколько горя может вынести сердце человеческое! Сколь тяжкое бремя мук и мытарств способен принять на свои плечи человек!

Если это хрупкие женские плечи?

Материнские плечи!

Все может потерять в жизни мать. Но неизбывна надежда ее, и неистощимо долготерпение.

События последних месяцев отдалили друг от друга людей, привыкших делить радости и печали. Холод отчуждения разобщил очаги, семьи. Казалось, всех поразила болезнь взаимной подозрительности.

Семена страха, посеянные в сердцах, всходили ядовитыми ростками, подавляли чувства родства, дружбы, привязанности...

Большинство людей на селе, по сути, доводились друг другу родней. С тех еще времен, когда их предки обосновались в этом краю. Переженились, повыдавали дочерей замуж за односельчан. И так из рода в род.

Ат-ялы... Поздний вечер... Звезды...

Неподалеку звучали голоса - Мехри-ана узнавала их - то было семейство старого Таги-киши. Днем косили траву рядышком - Таги, жена, дочь и сыновья.

Они-то выбрались в поле с припасами, собираясь переночевать. Наутро приедет младший брат Таги и повезет на арбе сено - продавать.

В эту звездную ночь, после трудов праведных, сидели у расстеленного килима и чаевничали.

Самовар, поблескивавший в лунном сиянии, домовито кипел.

После чая Таги прилег - тело ломило от усталости. Вдруг, встревоженный чем-то, поднялся. Померещился ему близкий блеск волчьих зрачков.

- Жена, - сказал он. - Что-то не подъехал казалах за Мехри с сыном.

- Да. Не видать.

-  Прихвати айрану с собой, проведаем их.

И оба двинулись в направлении двух теней, проступавших в узкой полоске давно догоравшей зари, прочертившей густеющую мглу.

...Хазар все еще находился под впечатлением сновидения - все еще мерещился потоп, запрудивший землю от края до края, и мир, объятый страхом и смятением.

Он поднял глаза и удивился небу - безмятежному, близкому, уютному, казавшемуся досягаемым... Перемигивались - переговаривались звезды, и от вселенского безмолвия нисходил на душу умиротворяющий покой. Там, в неземных высях, над тревожной землей, царила ласковая гармония. Мириады звезд усеяли бархатную бездну, мерцая и вспыхивая. Вот совсем низко проступила звезда, нет, пара звезд. Их свет подступал все ближе и ближе, Еще пара звезд.

Его обуял страх. Звезды ли это! Вдруг тишину взорвал выстрел. Полыхнул и канул во тьму голубоватый огонь. Запахло гарью. Погасли низкие звезды.

Вскоре донеслось покашливание.

Это был Таги. Рядом - тенью - его жена.

Мехри-ана стояла начеку. Она все видала - зловещие жуткие близящиеся звезды-зрачки и подходивших людей. Едва прогремел выстрел, как она, трижды прикоснувшись к земле, суеверно приложила руку к голове сына со словами «бисмиллах». «Кабы мальчик мой не испугался».

- Здравствуй, Мехри-ана!

- Это ты, Таги-гардаш! Никак, в волков ты стрелял?

- Да нет. Мои-то пули в стволе.

- Разве не ты?

- Нет. Стрелял кто-то другой. Во-он оттуда, - он показал рукой на холмы.

Мехри-ана, застывшая на месте, терялась в догадках: «Кто бы это мог быть!» Знала, что в последнее время ее зятья, Ахад с Мамедом, по ночам частенько выходят о «дозор», ходят вокруг дома, на всякий случай, оберегают от беды-напасти.

«Но сейчас, на этом безлюдье... Нет, не Мамед... Он-то в казалахе должен был приехать... А его все нет. Или что-то стряслось! Не приведи аллах. А может, Ахад явился!..».

И тут из мглы проступила фигура Ахада, который швырнул наземь труп подстреленного волка.

Xазар уже был на ногах,

Ахад - ему:

- Сдеру шкуру с серого - тебе на папаху. Ты ведь, машаллах, уже взрослый мужчина. - Повернулся к Таги. - Спасибо, что проведали наших.

Хазар уставился на мертвого хищника - это его зрачки он принял за звезды.

Пасть была приоткрыта, и смутно белели клыки. Оторопь взяла юношу. Только сейчас он осознал грозившую им опасность. Таги разрядил напряжение:

- Утром я приметил - с казалаха кувшин большущий вы снимали. Думаю, вот запасливые. Дали бы попить, что ли.

Мать с сыном растерянно переглянулись.

-   Ага. Значит, выдули кувшин. Ну, не беда. Мы вам айрану принесли. Присели на травке.

- Ты-то откуда взялся? - спросила наконец Мехри-ана у зятя.

- С луны свалился, - ухмыльнулся тот. И добавил: Пришел проведать вас. Да еще и вздремнуть успел. Вон там, у нивы.

Так Мехри и поверила: чтоб Ахад бока отлеживал...

Примолкшие было от грохнувшего выстрела цикады затянули свою томительную музыку на всю округу. И их монотонное стрекотание усугубляло ощущение таинственного безбрежья. Кто знает, не звезды ли звенели их несметными голосами!



Светало.

Издалека, словно из мглистой бездны вселенной, брезжущей светом, возник и разнесся неприкаянный сирый поющий голос.


Что ни день - по кирпичу

Из чертога жизни выпадает.


Голос, пройдя сквозь безмолвие бледнеющих звезд и безбрежность Млечного пути, приблизился.

Быть может, пение и не было столь громким, но оно исходило из сокровенной глубины души, и потому, казалось, голосу отзывалось все мироздание.


Что ни день - по кирпичу

Из чертога жизни выпадает.


Пробуждались горы и долы, протирая сонные очи родников, и голосом человека пела их душа.

И Мамед подъехал на казалахе. Что случилось?

Мехри бы самой спросить об этом - да не решилась, опасаясь услышать в ответ печальную весть.

- А знаете, что приключилось! Вот этот наш Белолобый - не конь, а душа... Сами посудите. Пришел к коновязи - его нет. Соседей расспросил - не видели. Может, думаю, к колхозному табуну прибился. Дождался табуна с пастбища - и там нет. К дому дяди Музаффара подался. Ребятня говорит - видели, вроде, у арбы с нефтяной бочкой.

Мать потупилась, пряча набежавшие слезы.

- А дело уже к ночи. Дай-ка схожу к вышкам, думаю. Еще издали вижу: стоит Белолобый у буровой. Будто хозяина дожидается. При виде меня запрядал ушами, уставился: где, мол, мой хозяин?

Занималась заря. Небо заголубело.

- Животное - а преданность какая. Вот бы и всем людям так. Хазар подошел к Белолобому, погладил гриву, обнял, чмокнул в «яблоко». В больших фиолетовых глазах застыла печаль.

Ахад рассказывал о встрече с Вели.

- ...Вдруг он возьми и провались в «пилпиле».

- Обжегся?

- Еще как.

- Поделом ему.

- Пока дотащил его до больницы, пока обернулся - ночь прошла.

Погодя Белолобый отправился в путь. Шел тяжелым, осторожным шагом, словно боялся вспугнуть еще не пробудившуюся землю, нарушить ее сон.

Вдруг он насторожился, навострил уши. Где-то раздался выстрел. Конь напружился. Еще раз грохнуло. И еще. Три выстрела.

Глаза у Белолобого расширились, ноздри вздулись. Он прибавил шаг. Со стороны селения Шубаны подымалась туча и, тяжело ворочаясь, шла к долине.

То ли от утреннего холодка, то ли при виде наползающей тучи, то ли от заторопившегося коня Мехри-ана съежилась.

Вспомнилась ей позавчерашняя встреча в кабинете, холодно и недобро поблескивающие сквозь очки глаза... Дрожь была вызвана этим воспоминанием, оставившим в сердце затаенный страх.

В ее глазах потемнело, она протерла их кулаками. Она не хотела видеть мир погруженным во тьму! Или ночь еще не рассеялась и утро еще не настало? Или мгла наползла с гор и отуманила глаза материнские?..

Это было первое предвестие, немой отзвук вечной тьмы, которая завтра навсегда затмит ее глаза.

Страх поднимался липкой волной, проникал во все существо, и кровь холодела при мысли о вечном мраке, подстерегающем ее, - слепоте.

Она, пережившая столько горя на веку, оказалась в преддверии новой беды. Слепая судьба уготовила ей слепоту...

Россыпи алых маков в лучах зари виделись ей черными. И как хорошо, что в этом обесцвеченном холодном мире с черными маками ее дрожавшая рука нащупала теплую сыновью руку. Еще стоило жить.

Хазару скоро ли исполнится двадцать два?

Суждено ли сыну пережить эту роковую черту?


Май - октябрь 1987 года

Перевод Сиявуша Мамедзаде.







1 Казалах - пролетка, одноколка.

2 Бибиоглы - сын тети по отцу.

3 «Ат ялы» (букв.) - «грива коня».

4 Киши - мужчина.

5 Машаллах - слава аллаху.

6 Чахчур - женская одежда типа шаровар.

7 Багыр-делен (букв.) - пронизывающий грудь. Речь идет о траве «козлец»

8 Чобан-алдадан (букв.) - обманывающий чобана. Трясогузка

9 Киблэ - направление, соответствующее местоположению Мекки.

10 Строка М.Мушвига

11 Строка из монолога Дьявола в одноименной трагедии Гусейна Джавида.

12 Арвад – женщина.

13 Азраил – ангел смерти.

14 Чаршаб - большой платок.

15 Фатир – сдобная лепешка, выпекаемая в домашней печи - тендире.

16 Так в Азербайджане называют Большую Медведицу.

17 Хала-оглы – сын тети по матери.

18 Дайи - дядя по матери.

19 Агбирчек - седовласая; почтительное обращение к женщине.

20 Шумагадар - название игры; в рыхлую землю с размаху вонзают наточенные колышки, стараясь сбить колышек партнера.

21 Ашиг - влюбленный; ашыг - альчик.

22 Гобек-кесме - старинный обычай, когда новорожденных – мальчика и девочку объявляли помолвленными.

23 Ат-булаг - конский родник.

 
 
Hosted by uCoz