Натиг Расул-заде
Copyright – «Молодая Гвардия», Москва 1989
Данный текст не может
быть использован в коммерческих целях, кроме как с согласия владельца авторских
прав.
Он короткий и круглый, с потрепанным, вечно озабоченным лицом; щеки, как правило, плохо выбриты, глаза испуганные, шмыгающие, рубашки нечистые, пиджак, туго обтягивающий большой живот, застегнут на одну пуговицу, брюки с выпирающими чашками на коленях — учитель пения сельской школы. Ему пятьдесят три года, а по виду можно дать не меньше шестидесяти пяти. Имеет большую семью — девять детей; шесть девочек и три мальчика, да еще четырнадцать внуков. Пока. Будут еще. Жена, которую он зовет не иначе как старуха (а ей всего сорок семь), и в самом деле похожа на старую облезлую каргу. Как цыганка, она носит по нескольку юбок сразу, надетых одна на другую, а на голове темный, неопределенного цвета от давности келагай. Чем больше проходило совместно прожитых с ним лет, тем больше жена ожесточалась, становилась ворчливее и злее. В последние годы она не упускала повода досадить ему — впрочем, зачастую и повода не требовалось — словно задалась целью, сжить его со света. Он, как большинство истинных неудачников, был человеком безвольным. Да и что тут скажешь, если получаешь сто двадцать в месяц, а семья... ого-го! Хорошо еще, старшие дети стали на ноги, зажили своими домами... Легче, что ни говори...
И как он умудрялся
раньше кормить такую ораву? Уму непостижимо.
Он покорно опускал
голову, выслушивая скорбные сетования жены.
Часто прибегали
внуки. Он, завидев их, расплывался в добродушнейшей улыбке. Внуки любили
подразнить дедушку.
— А папа сегодня
говорил — дедушка глупый! Вот!
— А мой папа сказал
— дедушка дурак!
— Нельзя так
говорить про дедушку, — беспомощно улыбаясь и целуя внуков, слабо пытался он
возразить. — Как вам не стыдно...
— Чего уж там, —
подавала голос жена, раскатывая тесто. — Дурак и есть...
— Дедушка дурак!
Дедушка дурак! — веселились внуки.
Во время летних
каникул ученики иногда заходили к учителям помочь на огороде или в саду, — так
уж повелось с легкой руки директора, — окапывали деревья, поливали, даже к
учителю физкультуры заходили помочь по хозяйству, а к нему — никогда.
— Потому что ты
болван, — объясняла жена, — вот учитель физкультуры, на черта он нужен, если
дети и так круглый год занимаются физическим трудом? А вот сумел себя
поставить, и ходят к нему, помогают, уважение, значит, показывают. А ты...
Тьфу!..
— Да у нас ведь и
садик не ахти какой большой, сам справлюсь, — тихо говорил он, хотя в глубине души
ему было обидно за себя и за уроки пения, не пошедшие впрок неблагодарным
ученикам.
— Вот и справляйся,
балбес, — советовала жена.
Наступала осень,
вместе с ней начинались занятия в школе.
В классе он
чувствовал себя несколько уверенней, чем дома. Конечно, это ведь дети, это
ученики, нет такого человека, чтобы петь не любил, думал он, согреваясь душой.
А когда он начинал
петь перед классом, сам себе дирижируя короткими руками, и от переполненности
чувствами становился на цыпочки, и большой живот его выползал из брюк и
колыхался в такт его движениям, и пел он что-то веселое вроде «цып-цып, мои
цыплята», с задних парт время от времени доносилось хихиканье. Он краснел, но
делал вид, что не слышит. Потом подбирал что-нибудь более серьезное, начинал
петь, постепенно воодушевляясь, размахивая руками, приглашая петь весь класс.
Подхватывали неохотно, кто в лес, кто по дрова. Он огорчался. Но замечаний
делать не умел, не в его характере было делать замечания.
В молодости у него
был слабый, но довольно чистый голос и хороший слух. Слух остался, а голоса
теперь никакого. Он это понимал, но, проработав около тридцати лет школьным
учителем пения, ничего больше не умел, отошел от всех дел, которым мог бы
научиться в свое время, но время это было безнадежно упущено.
Директор, встречая
его радостно катящуюся навстречу шарообразную, с протянутыми для приветствия
руками фигуру в лоснящемся пиджаке, туго обхватывавшем живот, строго хмурился,
цедил сквозь зубы:
— Опять у вас на
уроке гвалт стоял. Мне доложили. Смотрите у меня.
Директор любил
употреблять это пугающее слово «доложили», отчего учитель пения съеживался,
нахохливался, втягивал лысую голову в понурые плечи, как замерзшая птица.
— Смотрите у меня, —
продолжал директор и, пользуясь тем, что учитель пения боялся его как огня,
переходил на «ты», словно желая подчеркнуть, что учитель пения для него ничем
не отличается от провинившегося ученика. — Если бы не твой оркестр... Эх! Так
что смотри.
Учитель пения
смотрел. И видел в школе всякие безобразия, но молчал и только вздыхал покорно.
Он. люто ненавидел анонимки и кляузы, а пойти и открыто заявить куда следует о
творящихся безобразиях, о том, что директор превратил школу в свою вотчину, что
ученики работают у него дома и в саду, когда только он пожелает, а из всех
учителей он потакает одной учительнице математики, — понятно почему. — у него
не хватало духу.
В школе он сколотил
из учеников старших классов оркестр, что, надо сказать, стоило ему немалых
усилий — три трубы, барабан, — потому что приходилось убеждать, уговаривать
учеников, пока они не прониклись его страстью, его мечтой. И вот теперь
маленький оркестрик, который он кое-как обучил играть туш, был его гордостью.
По праздникам и по особо торжественным случаям в селе, чтобы не вызывать
оркестр из райцентра, вспоминали о существовании учителя пения. Трубы и барабан
он купил на свои деньги, съездив специально для этого в район, за что его долго
— до следующей зарплаты — ругательски ругала жена, да и потом ею этой случай не
был начисто забыт, а упоминался время от времени, чтобы муж знал свое место,
чтобы помнил, что он — никчемный неудачник и бездельник. И столько раз о том,
что он неудачник и бездельник, ему напоминали совершенно разные люди — и
родные, и знакомые, и сослуживцы, что в конце концов учитель пения и сам поверил,
что он никчемный и ничего в жизни не сделает стоящего и путного. И у него
опустились руки, азартно и неумело дирижировавшие перед классом.
Но оркестр...
Оркестр был его гордостью, его отдушиной. Он был поистине его детищем. Все тут
состоялось благодаря ему, и только ему, — инструменты, о покупке которых он
было заикнулся перед директором, но тот, будто лишившись дара речи, так страшно
округлил глаза, что учитель пения в страхе попятился от него и потом долго
старался избегать встреч с ним; да и с учениками пришлось повозиться, убеждать,
пока они загорелись и стали оставаться после уроков на репетиции. Прошло много
времени, прежде чем оркестрик мог свободно и выразительно играть туш. Никто бы
теперь не усомнился, что это именно туш, а не вальс. А что еще нужно для особо
торжественных случаев? Директор, узнав об этом, вызвал учителя, похвалил сквозь
зубы. Учитель был на седьмом небе.
Стоял солнечный
сентябрьский день, когда директор сообщил учителю пения, что в село через три
дня приедут из Баку важные гости и поэтому он, директор, освобождает на
оставшиеся до приезда гостей дни учителя пения от занятий в школе с тем, чтобы
тот все это время занимался со своим оркестром. Надо будет сыграть туш, и,
видимо, не раз.
Директор поднял
палец и назидательно покачал им перед носом учителя пения — хоть лопни, а чтобы
школа не ударила в грязь лицом перед почетными гостями района...
В эти три дня нельзя
было узнать учителя пения. Когда он вернулся домой после разговора с директором
и жена с большей, чем обычно, долей язвительности спросила у него, почему это
он явился с работы раньше обычного, уж не выгнали ли его из школы за
ненадобностью, он вдруг так шикнул на нее, что она тут же забилась к себе в
угол и, окостенев от страха, больше оттуда не выходила, а только робко
наблюдала, как он собирает инструменты, как ходит, наполненный до ушей чувством
собственного достоинства, из угла в угол. (Инструменты оркестра он всегда
держал дома, в укромном месте, подальше от назойливых и любопытных внуков,
аккуратно обращался с ними, вовремя вытирал пыль и прочее.) Походив некоторое
время молчаливо, он наконец снизошел до жены.
— Важное задание
дали, — сказал он. — Очень ответственное. Из самого Баку важные гости приедут.
Надо их встретить.
И сам он в это время
стал каким-то очень важным и деловым, каким жена не привыкла его видеть, и
потому она теперь с любопытством следила из своего угла за мужем, смотрела и не
узнавала, будто его подменили.
Ворвались в комнату
внуки.
— А дедушка дурак! —
закричали они наперебой еще в дверях.
— Я вам покажу,
какой дедушка! — взъярился он, замахнувшись на внуков трубой, которую чистил. —
Я вашим отцам языки поотрываю! — орал учитель пения, постепенно загоняя
ошалевших от неожиданности внуков в угол, уже обжитый бабушкой. Там они
прижались друг к другу, глядя на невиданного доселе дедушку, и казалось им,
будто он даже ростом сделался выше. Да, грозен...
Все эти три дня жена
его ходила тише воды, ниже травы, торопливо подавала ему обед, когда он,
напустив на себя слишком уж утомленный и озабоченный вид, возвращался с
репетиций, стирала и перестирывала его рубашки, гладила по нескольку раз без
всякой нужды ему брюки, чуть ли не на цыпочках ходила, когда он отдыхал. Внуки
в эти дни к дедушке не допускались, чтобы не мешали ему сосредоточиться.
Соседям жена не раз напоминала о важном задании мужа и просила не шуметь.
Теперь учитель пения
шел по улице села, высоко задрав голову, а когда встречал односельчан, лениво,
нехотя, будто его вынуждали открывать тайну, отвечал на их вопросы:
— Да, да... Скоро
приедут. Надо как следует встретить. Многие думают, ну что оркестр, что такое
туш... Думают, легко это... Нет... Тут надо это самое. — Он помахивал рукой в
воздухе, будто дирижировал себе, желая подчеркнуть всю невыразимость «этого
самого». — А без него ничего не получится, без этого лучше и не браться даже...
Собеседник понимающе
кивал, наморщив лоб, отчего учитель пения делал вывод, что тот ни хрена не
понял, но тем не менее руководитель оркестра оставался доволен, заметив
уважительные искорки в глазах односельчанина. Еще выше задрав голову, он
продолжал свой путь-
Во время репетиций,
проходивших обычно в школьном дворе, когда к забору прилипало множество
любопытствующих детей и даже взрослых, учитель пения, вдруг оборвав
самозабвенно дующих в трубы оркестрантов ударами тоненькой, выстроганной им
кизиловой палочки о край барабана, деловито нахмурившись, подходил к забору и
строго выговаривал надоедливым посетителям:
— А ну-ка идите
отсюда, не мешайте! Живо! Мы тут делом заняты, а вы мешаете. Бездельники... — И
толстый его живот, как полная луна из-за туч, важно выплывал из брюк, словно
желая подчеркнуть серьезность всего тут происходящего, чему помешали
«бездельники».
Публика, с которой
обошлись столь неуважительно, понуро расходилась, оглядываясь, но во взглядах
уходивших как детей, так и взрослых, учитель пения замечал почтительность и
уважение к тому делу, которым он сейчас занимался. И в душе ему было жаль, что
они так легко послушались его и ушли. Ведь он в эти минуты был на высоте, и им
стоило полюбоваться, честное слово.
Старики села первыми
стали здороваться с ним при встречах. Он отвечал с достоинством, говорил
недолго, чтобы не думали, что наконец-то дорвался до дела и вот обрадовался —
разливается соловьем, нет, напротив, он знал цену каждому слову, будто за
каждое лишнее у него из зарплаты удерживали рубль. Хотя очень хотелось ему
покалякать со стариками всласть, чтобы видели его чинно, на равных беседующего
с ними. Но приходилось держать марку, и он, сославшись на неотложные дела, шел
дальше.
— Ну, как идет? —
почти заискивающим, как казалось учителю пения, тоном интересовался директор по
утрам. — Играете? Получается?
— Я думаю, все будет
нормально... — неопределенно отвечал учитель пения, шевеля без надобности
пальцами в воздухе, чтобы как можно сильнее подчеркнуть эту неопределенность и
оставить директора в тревожном неведении.
— А... Ну-ну...
Старайтесь, — продолжал заискивать директор. — Ведь вы знаете, это поручение
самого заведующего роно. Чтоб без единой ошибки было! Чтоб...
— Знаю, — перебивал
директора учитель пения, чего не позволил бы себе в другой ситуации, и
медленно, степенно кивал, — думаю, не стоит беспокоиться...
— Пустышка, — сквозь
зубы цедил директор вслед ему.
Жена в эти дни
готовила только его любимые блюда — парча-бозбаш и плов, — а он не выказывал ни
удивления, ни удовольствия, как будто это было для него самым обычным делом —
каждый день есть плов, не выказывал удовольствия намеренно, чтоб видела, что он
более серьезными мыслями занят и некогда ему замечать, что он ест, не до того,
и будь перед ним не бозбаш, а, как обычно, яичница с сыром, он ел бы ее с таким
же глубокомысленным и рассеянным видом. Пусть знает. Люди искусства, они все
такие...
Наступил день
приезда гостей. Живот учителя пения даже несколько втянулся от волнения, а лысина
покраснела и ежеминутно потела. Против обыкновения он был тщательно выбрит и
аккуратно одет во все чистое и выглаженное. Даже исподнее он почему-то сменил
утром, а уши и шею тщательно протер «Тройным» одеколоном, так что разило от
него за версту. Но это еще не все. Где-то он откопал и надел галстук на резинке
с камушком-стекляшкой посередине и даже шляпу, купленную лет двенадцать назад и
почти не ношенную. Таким и отправила его жена на встречу с гостями, идя следом
за ним до самых ворот и отряхивая чистым веником его без единой пылинки пиджак.
Он шел на несгибающихся ногах, как статуя.
— Отстань, старая, —
наконец проворчал он запавшим от ожидания голосом.
Она выплеснула вслед
ему воды из кружки — хорошая примета.
Гостей ждали долго.
Школьники с цветами и флажками в руках, которых руководство школы,
перестаравшись, выстроило вдоль дороги в село за несколько часов до ожидаемой
встречи, утомились, и многие из них, несмотря на то, что были в праздничных
нарядах, присели на землю кто где стоял.
Встреча прошла
несколько вяло, скомкано, устало, и уж совсем не так, как мечталось в радужных
видениях учителю пения. Впрочем, туш прозвучал недурно, хотя несколько громко,
— видно, воодушевление учителя, нараставшее в часы томительного ожидания,
передалось и оркестрантам. Но недурно, недурно прозвучал туш, даже как-то
взбодрил приунывших. Учитель пения покосился на директора, но не встретил его
взгляда, потому что тот, в свою очередь, косился на заведующего роно.
Заведующий роно наконец одобрительно глянул в сторону директора, однако нельзя
было утверждать, что именно на директора, несмотря на это, директор с
готовностью поймал и адресовал себе этот начальнический взгляд, и учитель пения
остался доволен тел, что доволен директор. Еще раз туш прозвучал на собрании в
здании сельсовета, где должны были выступать руководители района и гости из
Баку. Прозвучал опять очень громко и как-то навязчиво, настойчиво, словно и
ученики и учитель пения хотели надолго оставить память о себе этой бравурной
музыкой. Лицо учителя пения, когда он дирижировал, горело вдохновением.
Один из уважаемых
гостей наклонился к заведующему роно, заведующий, выслушав его, с готовностью
кивнул и сказал что-то на ухо директору школы. Директор вышел из-за стола
президиума и подошел к учителю пения, стоявшему в напряженной стойке, чтобы не
упустить момента для нового взрыва оглушающего туша. Директор тихо сказал ему:
— Молодцы. Можете
идти. Больше музыки не понадобится.
И так как играли они
ничтожно мало, всего несколько минут, учителю пения это показалось немного
оскорбительным.
Сколько
репетировали, волновались! Зачем? Неужели это все, и завтра снова начнутся
беспредельные будни?
Когда мрачный
учитель пения со своим оркестриком пробирался сквозь толпу на улице возле
сельсовета, ему показалось, что он слышит смешки за своей спиной. Тогда вдруг
он решительно раздвинул толпу своими короткими руками, построил в ряд
приунывших ребят и, понимая, что совершает ошибку, которая может дорого ему
обойтись, но тем не менее решительно отмахнув все страхи, поднял свою кизиловую
дирижерскую палочку:
— Приготовились!
Туш грянул на улице
среди толпы, как пожарный набат, как гром
среди ясного дня, как бедствие.
В зале
насторожились. Заведующий роно хмуро кивнул директору на дверь, директор школы
выбежал на улицу как ошпаренный и, наскочив на учителя пения, схватил его за
РУКУ-
— Ты что, спятил! —
зашипел он в ярости. — Пошли отсюда! Марш! Посреди речи уважаемого товарища из
города... Позор! Безобразие! Мы с тобой потом поговорим! — И директор побежал
обратно.
Учитель пения сгорбился,
съежился, стал меньше, даже отутюженные тщательно брюки враз лишились своих
стрелок, а галстук повис до смешного неуместной тряпкой на шее.
Теперь, уходя, он
слышал за спиной откровенный смех. Но он шел домой и почти не жалел ни о чем и
думал, что как там ни крути, а все-таки он оказался нужен, и маленький
праздник, в ожидании которого жил он долгие три дня и три ночи, все равно
состоялся, хоть и оказался очень уж коротким. И учитель пения воспрял духом, и
его уже совсем не тревожило грозное обещание директора. Он поднял голову и
бодро зашагал к дому.
— Что так рано? —
взволнованно встретила его жена, и он, глядя на нее, вдруг понял, что вовсе она
не старая, и зря он называет ее старухой, но эти его благие мысли длились лишь
короткое мгновение, потому что в следующее жена уже не выдержала и перешла на
всегдашний свой язвительный тон. — Опять, наверно, что-то отмочил?.. — И он
понял, что ошибся, просто проблеснула на миг молодость — с кем не бывает, а
вообще-то старуха была старухой, каргой и останется ею до смерти.
Он промолчал, стал
раздеваться, чтобы прилечь. Засыпал он уже под мерные, как шелест листвы,
привычные ворчания жены, сетовавшей на то, что он неудачник, ничего не умеет,
все у него валится из рук, никчемный он человечишко. Так он проспал до вечера,
а вечером, как три дня назад, ворвались в дом внуки и еще с порога дружно
закричали:
— А дедушка глупый!
Дедушка дурак!
— Разве можно так о
родном дедушке? — беспомощно, тихо возразил он.
— Можно! Можно! —
загалдели внуки.
— Чего уж тут...
Дурак и есть, — подтвердила жена.