Рустам
Ибрагимбеков
ПАРК
Copyright – Язычы, 1986
Copyright – Азернешр,
1989
Данный текст не может быть использован в коммерческих целях, кроме как без согласия владельца авторских прав.
День рабочий, а карьер почему-то молчит; не слышно противного визжания
дисков, пыль за ночь осела, воздух приятно щекочет ноздри, ступни упруго
отталкиваются от твердого грунта, взметая смерчики пыли. (Раскручиваясь, они
соединяются в белесый шлейф, тянущийся вокруг карьера.) Тело наконец-то
разогрелось, все в нем будто погрузилось в горячую вязкую жидкость, которая,
плеснувшись, достигла и головы, — наступило состояние странной легкости, почти
полета...
Воды
на дне карьера прибавилось. Так, во всяком случае, отсюда, сверху, кажется. Она
темно-зеленая от старости и проросла камышом. Если бы не три жутковатые на вид
камнерезные машины, застывшие у самой кромки карьера, можно подумать, что эта
гигантская дыра с неровно изъеденными краями образовалась сама по себе, как
дупло в гнилом зубе, по крайней мере, пару сотен лет назад...
Блеснул
единственным целым окном дом и напомнил о том, что еще не все готово к
предстоящей встрече. (Только окно и отличает дом от соседних, вид у него такой
же несчастный и покинутый).
Сокращаю программу бега на три круга. Кое-что
уже сделано — двор прибран, коврик под деревом постелен, стол накрыт белой
скатертью, — но надо еще нарезать мясо и нанизать его на шампуры, чтобы потом,
когда она приедет, было меньше возни...
И рубашку погладить, И еще штанга... В общем,
успеть надо многое...
Мясо в холодильнике подмерзло, пришлось
выставить его на солнышко, чтобы оттаяло. Баранья ляжка, пронзенная шампуром и
подвешенная на двух качающихся под балконом второго этажа гимнастических
кольцах, напоминает геральдический знак могучего рода, члены которого из
поколения в поколение сочетали увлечение спортом с обжорством.
Покрытое капельками пота тело начало остывать.
Надо перед штангой размяться — теперь, когда соседи съехали, можно даже
кулаками помахать, некого стесняться...
Вес
на штанге наращивается постепенно, чтобы на максимальные нагрузки выйти в
нужном состоянии. (Не может же она прийти раньше одиннадцати, — впрочем, кто их
знает, теперешних девятнадцатилетних.)
Стальной
гриф под тяжестью блинов прогнулся, руки мерно ходят вверх-вниз, перестал колоть
спину ворс коврика, растворились в небе пятна облаков, по телу разлилось
ощущение беспредельности собственной силы...
Уха
касается дальний шум мотора, стук автомобильной дверцы, торопливые шаги, скрип
калитки. Над штангой нависает лицо Крошки. Чем-то очень взволнованного Крошки.
Иначе почему бы ему не сесть, как обычно, в сторонке и с восхищением на лице
не дожидаться, когда будут закончены упражнения со штангой?!
—
Погорели премиальные! Ты в курсе!
Ну
что с ним поделаешь, с Крошкой?! Учишь его, учишь хорошим манерам, и все без
толку. Стоит ему взволноваться из-за чего-нибудь, как сейчас, например, и все
воспитание слетает с него как шелуха. Впрочем, не его это вина. Человека надо
с детства воспитывать, а чему мог научить бедного Крошку отец, всю жизнь
продающий девятикопеечные мясные пирожки за десять...
Получив
в ответ пренебрежительное движение головой — для любого тактичного человека
этого достаточно, чтобы умолкнуть, по крайней мере, на несколько часов, — он
даже глазом не моргнул. Нависая над штангой, таращит от возбуждения глаза и
тарахтит без остановки:
—
Ты не знаешь?.. Пришел приказ... чтобы мы завалили план наполовину... Точно...
Квартальная премия летит, годовая летит... Я погорел. Где я достану три
тысячи? Слышишь?..
Приходится все же его прервать:
—
Отдохни немного, Крошка... Посиди...
Подействовало.
Особенно тон, каким это сказано.
Интересно,
куда он усядется? За стол? Нет, догадался-таки, что не для него извлечена из
старого бабушкиного комода крахмальная скатерть... Садится на табуретку рядом
с водопроводным краном. Самое солнечное место во дворе.
Все
дворовые туберкулезники грелись на солнышке на этом самом месте, а может, даже
на этой табуретке. Хотя, нет, вряд ли: та, наверное, давно сгнила...
Друг часами неподвижно сидел на ней, закутанный
в какие-то платки, и сил его хватало только на то, чтобы время от времени
отхаркиваться в жестяной тазик, стоявший перед ним на земле. Была ранняя весна.
Все еще было голо, мокро от недавно стаявшего снега. На веревках висели
зимние, поблескивающие нафталином пальто.
Мы наблюдали за тем, как отец, еще не снявший
военную форму, выносил его на солнце погреться. И он покорно сидел, уставившись
в одну точку, шестилетний старичок с запавшими глазами.
Черта мелом отделяла нас от него, тоненькая
линия, которую мы никогда не переступали. Это было строго запрещено родителями,
мы повиновались запрету, ибо дальше, за чертой, начиналось нечто непонятное и
опасное...
Однажды он уронил яблоко. Лицо его обиженно
сморщилось, вялый косой взгляд (почему-то голова у него тогда не поворачивалась,
а может, он был чересчур туго закутан) следил за тем, как оно катилось по
земле, пересекло черту и остановилось в двух шагах от нас...
Яблоко лежало у наших ног, но страшные
туберкулезные па-дочки роились в воздухе сразу же по ту сторону черты, и каждый,
переступивший ее, был обречен, по уверениям родителей, заболеть смертельной
болезнью...
Друг посмотрел мне прямо в глаза и очень тихо
сказал: «Дай». Это было первое слово, которое он произнес за многие дни сидения
на табуретке. А может, мне послышалось... Но, получив свое яблоко, Друг точно
сказал: «Спасибо». Он был воспитанным мальчиком, Друг. И остался таким на всю
жизнь. Не то что Крошка, который сидит, обиженно нахохлившись, на табуретке и
даже не подозревает, какие грустные события происходили в этом дворе много лет
назад, когда жители еще не покинули его из-за надвигающегося карьера...
Ну, теперь, когда штанга, последний раз застыв
на вытянутых руках, отброшена через голову на свое место, к стенке, можно
поинтересоваться, из-за чего все же Крошка пришел в такое возбуждение.
Махровый халат висит под лестницей, иду за ним;
Крошка спешит следом.
—
Ты обещал мне одолжить премиальные?
— Ну?..
—
Ребята тоже?
—
Ну...
—
Вместе с годовыми это сколько? Две четыреста?
—
Не знаю,
—-
Ну, две триста... Не меньше... А теперь все_
—
Что все?
—
Как я расплачусь за машину?
—
Да что случилось?! Ты можешь объяснить по-человечески?!
—
Я же сказал... Пришел приказ снизить добычу наполовину. А план старый остался.
Значит, погорели премиальные.
— Кто сказал?
——
В бухгалтерии.
—
Когда?
—
Сегодня. Я бюллетень оформлял.
— Опять бюллетень?
—
Да это старый. Ну тот, помнишь?
Мясо,
оттаяв, легко поддается ножу.
— Что теперь будет?
Ждет
ответа, как приговора, решающего, жить ему дальше или нет. Чертовы «Жигули>
загнали беднягу в безвыходное положение. Успокаиваю, как могу...
Удивительная
штука — доверие. Угроза преследований со стороны кредиторов, печальная
необходимость расстаться с любимой машиной — все отброшено в сторону одним
словом. И он мгновенно верит в возможность чуда только потому, что оно обещано
человеком, которому привыкли верить... И все же с волнением ждет каких-то
конкретных подтверждений. Но что конкретного можно сказать, не поговорив в
управлении, хотя ясно, что болтовня о премиальных — полнейшая глупость: не
может быть, чтобы пришел приказ работать плохо…
— Все будет в порядке...
Просиявший
Крошка обретает наконец способность думать и говорить не только о своих долгах
и машине. Оглядев накрытый скатертью стол и нанизанные на шампуры куски мяса,
хитровато улыбается.
—
Гостей ждешь?
-Да.
-
Что-нибудь новенькое?
-Да.
Восхищенно
крутит головой. Вопросов не задает. Но совсем не потому, что удовлетворил
любопытство.
Звук
тупого удара, несколько приглушенный расстоянием, и последовавший за ним
мелодичный звон разбитого стекла действуют на него как удар молоточка по
коленной чашечке неврастеника: судорожно дернувшись всем телом, мчится к
воротам.
Машина!
Он оставил ее на дороге — пустырь у дома малопригоден для автомобильной езды.
...Вместо
ветрового стекла зияет дыра, капот и земля вокруг автомобиля
покрыты россыпью мелких осколков. Мать, у которой украли грудного ребенка,
пока она рылась в хозяйственной сумке, напоминает сейчас Крошка, суетливо
вертящий головой в отчаянной надежде увидеть человека, который разбил стекло,
— Что же это такое? — еле выговорили дрожавшие
губы Крошки. — Само оно вылетело, что ли.
— Выбили...
Другого объяснения быть не может, хотя и это
тоже звучит странно.
— Кто?!
Надо как-то успокоить его.
—
Сколько оно стоит, это стекло?
—
Рублей сто.
— Не страдай. У меня как раз завалялась лишняя
сторублевка.
Обрадовался, просто зашелся от радости, но
согласиться сразу не может: неудобно. Поэтому делает робкую попытку возразить.
— Не надо спорить, Крошка. За все, что
происходит на этой территории, отвечаю я.
С
ненавистью оглядывает пустырь.
— И почему ты отсюда не переезжаешь, понять не
могу.
—
А это уж не твоего ума дело, — легкая усмешка.
—
Нет, правда... все же переехали...
Надо чем-нибудь огорошить его, чтобы отвязался.
Сообщаю о парке, о том, что карьер сперва заполнят водой и он превратится в
пруд, а потом вокруг насадят деревьев — и получится парк. Естественно, он
слушает с сомнением. Особенно трудно верится в летний ресторан и лодочную
станцию для катания. Но уходящая вниз широкими ступенями каменная чаша карьера
действительно похожа на дно временно осушенного гигантского водоема, и это
убеждает его больше, чем мои слова.
—
А как же здесь деревья вырастут? Камень же
сплошной?
—
Навезут землю. Это не проблема.
—
А дом твой все равно снесут.
— Пока снесут, поживу... А может, где-нибудь
поблизости новые дома построят...
Настороженно следит за выражением моего лица. Не
обнаружив и тени улыбки, садится в машину и с несчастным видом смотрит сквозь
выбитое стекло.
—
Сильно не гони, простудишься.
Делает попытку улыбнуться, но уезжает, так и не
справившись с этой непосильной для него сейчас задачей.
Сразу
же, как он отъехал, из-за кучи камней возникают три длинногривых юнца в
джинсах. Один, со свисающим до колен пестрым шарфом, «тянет» килограммов на
восемьдесят, двое других — поменьше и полегче. Все трое держат руки в карманах
— то ли пугают, то ли в самом деле припасли кое-что для предстоящего разговора.
Рожи наглые и довольно знакомые. Впрочем, эти длинноволосые все друг на друга
похожи.
—
Ну, что уставился? — начал длинный с шарфом.
— Это вы разбили машину?
— А то кто же?
Наивность
вопроса развеселила их.
Дальше
говорить не о чем. Но ведут они себя странно, отбежав за камни, переходят на
угрозы.
—
Это для начала, — ухмыляется «пестрый>. — А еще раз заговоришь с ней, башку
тебе проломим.
Вот
это, оказывается, кто! Конкурирующие кавалеры, соперники или что-то в этом
роде... Если погнаться, можно поймать и вздуть одного или даже всех (в том
случае, если они не лишены чувства товарищества). Но, судя по манерам, ребятки
способны на любую пакость и потом отыграются на ней. (Что же это — они все трое
на нее претендуют?)
—
А зачем откладывать на следующий раз? Вот моя башка — действуйте.
Медленно
отступают, сохраняя дистанцию.
—
Тебе сказано... — нервно вступает в разговор один из «малышей» — у него
выпуклый большой' лоб и загибающиеся к подбородку рыжеватые усы. — Еще раз
подойдешь к ней — плохо
будет.
—
Обязательно подойду.
—
Ну, посмотрим тогда.
—
А почему вам это не нравится?
—
Мы тебя предупредили.
—
И тебе будет хуже, и ей.
—
А вы, что, ее родители?
— Друзья. — Смеются.
А
может, и действительно имеют на нее какие-то права? Очень уж активно себя
ведут.
—
Ну, мы тебя предупредили, старичок, — это опять длинный с шарфом. Он у них,
главный. Повелительное движение головой — и, прибавив шаг, они удаляются,
довольные собой...
Бедный
Крошка. Пострадал из-за неудавшейся любовной интрижки своего шефа. И девочку
жалко: если они ее так опекают, то не сладкая у нее жизнь.
Ну
и конечно, кроме них еще кое-кого жалко — не так хотелось провести сегодняшний
денек, ох не так__ Унижающая стычка со шпаной вместо встречи с красивой
девушкой, какие-то странные слухи о премиальных, разбитая машина Крошки и сто
рублей за стекло со странным названием «парприз»... Да, хуже некуда. Остается
смыть горечь бутылочкой вина...
И если уж не с кем распить эту бутылочку, надо,
наверное, сделать это самому? И, оказавшись в одиночестве за столом, накрытым
белоснежной скатертью н сервированным двумя последними тарелками из
бабушкиного кузнецовского сервиза, не забыть вовремя снять с огня мясо, чтобы
не пересушилось. И отжать капающий жир ломтиками хлеба. И, разбив кулаком
луковицу — так она вкусней, — начать с богом, ибо глубоко не правы те, что утратили
интерес к вкусной еде и хорошему вину. И незачем спешить только потому, что
обедаешь один и не с кем перекинуться словом.
А утолив голод и жажду, есть смысл отвлечься от,
быть может, не самых веселых мыслей и спеть что-нибудь соответствующее настроению.
Лучше всего какую-нибудь песню юности. Даже если тебе всего тридцать три, она,
как мостик, перекинутый в недавние, но уже невозможно далекие дни юности,
придаст так необходимую сейчас бодрость духа... Ну, чем, например, плоха песня
«Вернись в Сорренто», которую пел с друзьями в шестом классе? Орешь ее во все
горло и вскоре начинаешь понимать, что это даже неплохо, что ты один сейчас...
И если во дворе никого, кроме тебя, нет, а сам
двор находится на окраине города, по соседству с каменным карьером, то голос
твой, никого не беспокоя, свободно разносится по широкому каменистому плато с
огромной искусственной дырой посередине. А чуть позже снимаешь со стены
клинок, который несколько лет подряд завоевывал тебе славу лучшего рапириста
города, и с удовольствием фехтуешь с невидимым противником, время от времени с
силой всаживая клинок в специально предназначенный для этого мешок с
опилками...
Обычно резковатый, уверенный в себе, управляющий
мнется, говорит путано:
— Понимаешь, это не приказ. А как бы просьба
министерства, эксперимент...
— И для этого эксперимента нужно, чтобы мы плохо
работали?
—
Ну, не совсем так.
— Как же не так, если придется сократить добычу
нефти на сорок процентов?!
— Меньше — не всегда хуже, — вмешивается в
разговор третий собеседник. Видимо, решил, что достаточно помолчал после того,
как пробормотал с радостной улыбкой традиционные: «Как дела? Давно не
виделись».
Что
он, интересно, еще скажет? Откуда он вообще возник? Неужели совсем вернулся? С
семьей или один? Вещает, как лектор, привыкший объяснять очевидные истины
малосведущим людям. Уверен, что каждый, развесив уши, должен его слушать. Как
бы не так...
—
А что с планом будет? — вопрос мой подчеркнуто адресован управляющему.
И
бедняга вынужден согласиться с тем, что с планом трудности, но только на моем
участке. А по промыслу в целом есть даже надежда перевыполнить,
—
Вне всякого сомнения.
А
этот-то что лезет в наши дела?! Может, стал каким-нибудь начальником в
министерстве? Во всяком случае, чувствуется, что вся эта история с
экспериментом имеет к нему прямое отношение...
— Пойми, сыночек, — мать говорила, как всегда,
твердо, с сознанием правильности и необходимости всего, что делает, но в глазах
ее серебрились слезы, — мы с тобой вдвоем, а их пятеро — целая семья... Он твой
друг и очень болен. Сырость может убить его.. А нам с тобой одной комнаты
вполне хватит.
В это время два грузчика и его отец (он все еще
был в военной форме) перетаскивали вещи — наверх, на второй этаж, свои, а
вниз, на первый, все то, что осталось с тех счастливых, по словам матери,
времен, когда еще был жив отец и мы жили (все вместе) весело и беззаботно.
Машинку
и круглый столик из 'красного дерева, за которым ночи напролет печатала, мать
перетащила сама, боялась кому-нибудь доверить: и машинка «ундервуд», и
треснутый в нескольких местах столик дышали на ладан.
Пианино
«Мюльбах» с бронзовыми подсвечниками и модератором из слоновой' кости осталось
наверху. (За определенную сумму, конечно; разница в метраже и этажности тоже,
наверное, оплачена: отец его был порядочным человеком. Как, впрочем, и он сам,
Друг. Чего-чего, а порядочности ему не занимать...)
— Понимаешь, это результат моих исследований, —
произносит он доверительно, как бы подчеркивая, что не боится признаться в
собственной заинтересованности. — Мне удалось доказать, что при разработке
нефтяных месторождений компрессорным способом, оптимальнее, ну, в смысле
целесообразнее (это он, чтобы доступней было), не пускать все скважины в полную
силу, как это обычно делается, а, наоборот, значительно снизить на некоторых
дебит... И тогда суммарное количество нефти от всех скважин вырастет...
Ну, это он уже загнул! И хоть нет никакой охоты
вести с ним разговоры на эту тему — какое бедному Крошке дело до его
диссертации! — трудно не выразить своего сомнения.
В ответ сразу же следуют заверения, что
как-нибудь потом, попозже, мне все подробно объяснят, а сейчас важно другое.
Сейчас необходимо решить: согласен ли я им помочь или нет?
Уточняю, кому это «им»?
— Ну, мне... науке... нефтяной промышленности,
это уж как тебе угодно... Если удастся доказать то, что я предлагаю, то по
стране в целом можно получить значительный прирост нефти при довольно большой
экономии средств и энергии. -
—
А заодно ты защитишь диссертацию...
Грубовато получилось, он даже заморгал от обиды.
Но самообладания не потерял: да, если его теоретические доказательства
получат подтверждение на практике, он действительно защитит диссертацию. Но
какое это имеет отношение к сути дела?..
Продолжать разговор нет никакого смысла (он тоже
поднимается), подвожу итог, направляясь к двери: поскольку никакого права
лишать людей заработка не имею, то категорически возражаю против каких-либо
экспериментов, пока план не будет изменен официально, приказом.
— Ты не кипятись, — пытается успокоить меня
управляющий, — просто товарищ сказал, что вы старые друзья. И поэтому мы
решили тебе предложить. А заставлять тебя никто не собирается. И план снизить
нам никто не позволит... Все должно строиться на, так сказать, добровольных
началах...
Ребята ждут во дворе. Настороженно притихли.
Крошка, сидевший в стороне, вскакивает, торопливо подходит. Улыбаюсь: мол, все
нормально, ребята, что волнуетесь? Не такой человек ваш мастеруха, чтобы отдать
вас на съедение сомнительным экспериментаторам.
За распространение ложных слухов объявляю Крошке
наказание— два массажа вне очереди в обеденный перерыв. Он долго не может
поверить в благополучный исход переговоров — сведения, поступающие из
бухгалтерии, обычно подтверждались.
А вот и он, Друг детства. Рыщет обиженным
взглядом. Увидел. Успокоился. Сейчас -предпримет еще одну попытку. Так и есть,
окликнул. Теперь это надолго.
Не очень дружелюбно разглядывают друг друга, он
— ребят, они — его; инстинктивно почувствовали опасность. Вид у него все такой
же дистрофичный. Почти не изменился. Такой же щуплый и быстрый, только чуть
полысел. Но чуб, сместившийся на пару сантиметров к макушке, остался
вдохновенно непокорным. И кадык не утратил остроты и подвижности.
Да, мало ты изменился, Друг. Главное, все так же
откровенно напорист!
— Честно говоря, я на тебя очень рассчитывал.
Ну, еще бы! Как всегда! Что вы еще скажете!
—
Как поживаешь? — это уже в электричке; до станции шли молча.
— Нормально.
— Живешь все там же?
Сочувственные
нотки кажутся ему сейчас очень уместными. Интересно, как проглотит сообщение о
парке?
— Да. Там скоро перестраивать все будут.
—
А карьер?
—
Закроют.
Удивленно вскидывает брови.
—
Подпочвенные воды... Поэтому решили заполнить его водой. Будет что-то вроде
озера. С катанием на лодках... А вокруг — парк. Даже ресторан построят, идя
навстречу пожеланиям трудящихся.
— Это же здорово!
—
Да, мне тоже нравится.
—
А дом снесут?
— Там все снесут. Будет маленький микрорайон.
Буквально несколько домов.
— Есть шанс получить квартиру?
—Да.
— Ты... не женился? — Этот вопрос дается ему с
трудом, но с трудностями он обычно рано или поздно справляется.
— Нет... А у тебя все хорошо, надеюсь?
—
Да, двое детей. Мальчики. Вика кончила институт. В общем, все, как
предполагалось. Ты ребят видишь?
— Редко... Юрка умер.
—
Умер?! — Он действительно потрясен,
—
В прошлом году. В Саратове...
Обыскивал
какой-то их родственник: крючконосый, бровастый мужчина в серой шершавой
рубахе с тоненьким ремешком на поясе. Не обращая внимания на протестующие крики
Друга, которого обычно почтительно слушался, он вывернул нам карманы (начал с
Юрки), заставил поднять руки и ощупал все тело от подмышек долог, —
чувствовалось, что делает это не впервые.
—
Папа тебя выгонит!.. — На худенькой шее Друга вздулись жилы, так он кричал. —
Не трогай их! Ты сам украл!..
Закончив
обыск, родственник, ни слова не сказав, ушел в другую комнату; там над пианино
вместо фотографии отца висел сейчас портрет известного государственного
деятеля (который, впрочем, тоже вскоре исчез). И в бывшей спальне, где происходил
обыск, тоже все изменилось: в углу место старых металлических кроватей с
никелированными спинками (они перешли вместе с нами на первый этаж) занимала
широкая тахта, застеленная свисающим со стены ковром. Вдоль стен высились
всегда закрытые высоченные книжные шкафы с круглыми позолоченными ручками. Все
изменилось в нашей квартире, даже старую голландскую печку перестроили под
газовый камин...
А позже, когда совсем стемнело, Друг признался в
том, что золотые часы с браслетом и шесть столовых серебряных ножей украл сам.
Юрка, как второй пострадавший, тоже участвовал в разговоре. Ветер раскачивал на
столбе лампочку с плоским металлическим абажуром, по пустырю металось из
стороны в сторону блеклое пятно света.
Он уверял нас, что кража браслета и ножей не
воровство, а восстановление справедливости: Юркиного отца чуть не посадили
из-за буханки хлеба, моя мать, чтобы хоть немного подработать, ночами печатает
на машинке, а у них. всего полно, и денег, и барахла всякого, поэтому, без
всяких сомнений, можно сдать ножи и браслет в скупку и на полученные деньги
купить мне и Юрке по такому же велосипеду, как у него. Конечно, обидно, что нас
обыскали, но рано или поздно подозрения отпадут, зато мы получим велосипеды, о
которых так давно мечтали...
Ночью,
узнав о том, что мать его сообщила о пропаже в милицию, он спустил и часы, и
ножи в щель между рассохшимися досками кухонного подоконника. Под ними была
пустота, обнаруженная несколько лет назад, когда в щель закатился довоенный
серебряный полтинник...
— Юрка, Юрка... — с неподдельной горечью качает
он головой в такт движению электрички. — От чего он умер?
— Не знаю... Матери не было дома, когда я
заходил... А соседи знают только, что долго болел...
—
Кем он работал?
—
Врачом.
— Он как-то исчез после школы.„ Почему-то его
сразу в армию забрали...
Неужели все забыл? Или притворяется?..
—
А ты что, не знаешь, почему его забрали? Вспоминает. Или делает вид...
— Да, да.. Мы же решили тогда пойти после школы
работать... Поэтому он и не поступил никуда.
Решили... Кто-то решил, а кто-то до сих пор
работает... Тень сомнения мелькает на его лице.
—
А ты потом так и не пытался поступить?
—
Нет.
—
Почему?
—
Долго объяснять...
Сейчас начнет атаку. Не для того, чтобы-
оправдаться или испросить прощения. А чтобы избавиться от сомнений, если они
есть. Обязательно нужно доказать и себе, и мне, и вообще каждому, что он
тогда, как и всегда, был прав, и не его вина, если кто-то и пострадал из-за
собственной лености или каких-то непредвиденных жизненных обстоятельств.
Так
и есть, начинает.
— Я понимаю, что был тогда несколько наивным. Но
когда же еще быть наивным, как не в семнадцать лет?! — Грустно и как-то
сладостно улыбается, уносясь в те уже давние времена, когда был сдан наконец
последний выпускной экзамен. — И все же убежден, что мы правильно сделали,
поработав до института... Это пошло всем на пользу... Ты не согласен?..
—
Согласен...
——
Ты что-то не договариваешь.
—
Отстань...
— Нет, правда... А то, что ты потом так и не
пошел учиться, в этом никто не виноват, кроме тебя.
Ждет возражений; усмешка вместо ответных доводов
подбавляет ему горячности.
— В конце концов мною двигали самые искренние
побуждения...
— Как и всегда...
—
Да, как и всегда. А ты этого не считаешь?
—
Представь, не считаю...
Обиженно подрагивают ресницы, он все так же
чувствителен к насмешкам.
—
Ты можешь обосновать свои слова?
—
Могу... Да неохота...
—
Но ты же оскорбил меня.
—Да.
В глазах влага, напряжение, тщетно
скрываемая растерян
ность.
—
Ну потрудись хотя бы объяснить, за что?
—
Ты сам прекрасно все знаешь.
Электричка
плавно затормозила и остановилась...
Здание
вокзала реконструируют, идем в обход, через пути. Молча шагает рядом, обиженно
посапывает, но не отстает..,
— А как ребята поживают? Не заходят к тебе?
^Нет.
—
Что, совсем не видитесь?!
—
Почти.
Появилась
возможность упрекнуть кого-то, и он, конечно, не упустит ее.
—
А почему?! Как можно жить в одном городе и не общаться?
Опасливо
следит за каждым моим движением, но выражение лица все так же вызывающе
решительно. Желание двинуть его по роже пропадает столь же мгновенно, как и
возникло. И тут же в душе поднимается нечто похожее на стыд. И за себя, все еще
таящего обиду (а ведь почти десять лет прошло), и за него, такого же трусливого
при всем его напористом правдолюбии.
Страх
взвинчивает его еще больше: теперь ничто не в силах остановить обличительного
порыва...
— Что с вами происходит?! Во что вы
превратились?! Я жил у черта на куличках, на другом конце страны, у меня не
было возможности... Но как могли вы, живя в одном городе, растерять друг
друга?! Что вам мешает хотя бы поинтересоваться, кто как живет?!
Он
искренен, как всегда. И в общем-то говорит (а точнее, выкрикивает) правду. Но
правда эта каждый раз лишь одна из многих справедливых правд. Остальные для
него просто не существуют. И эту единственную свою правду он отстаивает с пеной
у рта до победного конца...
Идея
пойти после школы работать возникла у него неожиданно, когда мы лезли по
пожарной лестнице на крышу 134-й школы. Предложение пробраться туда через
чердак тоже было сделано им — в ту пору он активно вытравлял из себя
трусость...
Знакомые
девочки, которых мы рассчитывали встретить у входа, так и не появились, а
может, мы их не заметили. Мы стояли в толпе, запрудившей школьный двор, и
желание попасть на выпускной вечер росло по мере того, как сквозь заслон
дежурных один за другим проходили счастливые обладатели пригласительных
билетов. Поэтому предложение его было подхвачено сразу, хотя все понимали, что
затея рискованная.
Первым
начал восхождение Счастливчик (он уже тогда имел эту кличку), за ним Писатель
(кто бы мог подумать в те годы, что он способен сочинить что-нибудь, кроме
замысловатого ругательства...). Третьим медленно двигался Друг; он жутко трусил
и уже где-то на середине лестницы начал терять сознание. Последним был Делец —
он считался самым способным, увлекался астрофизикой и собирался поступить в
МГУ...
—
А ты уверен, что с чердака есть выход? — спросил Счастливчик, уже поднявшись
на несколько ступенек.
—
Нет, не уверен. — Друг все еще стоял на земле. — А ты что, испугался?
Счастливчик ничего не ответил...
Примерно
на высоте третьего этажа Друг замедлил движение. Еще пара ступенек, и мое лицо
уперлось в его дрожащие икры.
Делаю еще шаг. Теперь ему упасть сложно:
обмякшее тело с двух сторон обхвачено моими руками, держащимися за лестницу;
головой упираюсь в его худые лопатки...
Наконец,
переборов страх, он поднимается на одну ступеньку.
—
Что вы там делаете? — спрашивает идущий следом Делец.
Но сейчас не до объяснений...
Счастливчик
и Писатель уже добрались до крыши.
—
Что случилось?
—
Он падает...
Общее
внимание придает ему силы. Но, прижимая его к лестнице, невозможно
одновременно двигаться вверх.
Писатель и Счастливчик уговаривают его отпустить
лестницу и ухватиться за их руки. Наконец Друг решается, и они втягивают его
наверх.
Все
страшно испуганы.
— Что с тобой?!
—
Не знаю... я высоты боюсь.
— Зачем же ты полез?
—
Специально.
—
Идиот... А если бы упал?!
Странным он был трусом, Друг, — почему-то
призывал всех совершить то, чего сам больше всего боялся...
Прежде чем полезть в чердачный люк, он,
отдышавшись, счел необходимым сделать заявление.
—
Я решил пойти работать, ребята„. Сколько можно сидеть на шее у родителей? А учиться буду вечером или заочно. И
вам предлагаю...
Странно
было слышать эти слова из уст человека, отец которого, пробыв несколько лет на
партийной работе в сельском районе, недавно стал ректором самого крупного в
городе вуза. Ни у кого не было сомнения, что именно в этом вузе и продолжит
Друг свое образование...
Жестяное
покрытие крыши громыхает под ногами, отмечая каждый шаг. Пройдя сквозь темный,
набитый старой мебелью и партами чердак, добираемся до двери. В щель между
створками бьет яркий свет. Где-то совсем рядом играет оркестр и возбуждающе
весело шумят голоса.
Навалившись,
изо всех сил давим на дверь, но маленький, выкрашенный масляной краской замок
не поддается.
Друг
пристает к каждому но очереди, выясняя, как отнеслись к его решению пойти
работать...
—
Да подожди ты, — цыкнул кто-то.
Безвыходность
ситуации уже ясна всем, кроме него, главного ее виновника: назад пути нет —
второй раз он лестницу не одолеет, а замок никак не поддается. Остается только
одно — обратиться, за помощью к организаторам вечера. Но неизвестно, найдется
ли у них ключ от чердачного замка и, кроме того, обидно, преодолев такие
сложности, опять оказаться на улице, , Наконец и он оценил ситуацию.
—
Может, вы уйдете через крышу, а я позову, чтобы открыли?— Боль человека,
раненного в неравном бою и брошенного товарищами, сквозит в его голосе.
—
А если у них нет ключа? До утра будешь здесь сидеть?
Все
подавленно умолкают. Счастливчик зажигает спичку за спичкой: видно, надеется
обнаружить в стене еще одну, незапертую дверь...
Разбегаюсь, предварительно объяснив всем, что
главное — успеть сразу же рассеяться среди танцующих... Метра за три до двери
отрываюсь от земли и лечу, выставив вперед правое плечо...
Замок вылетает вместе со скобами, дверь
распахивается со страшным шумом. Несколько парочек, разгуливающих по коридору,
испуганно шарахаются в сторону. Мелькнув мимо них, ныряем в толпу танцующих...
Через
минуту мы уже вовсю пляшем, забыв о том, как попали в этот зал. Все, кроме
Друга. Танцуя, натыкаюсь на его тоскливый взгляд. Из-за маленького роста он
каждый раз долго подбирает партнершу, потом, получив отказ, надолго лишается
способности повторить попытку. Категорически не нравится девушкам Друг. И очень
из-за этого страдает. Но нам
старается внушить, что сам их терпеть не может...
Зимой 1963 года у ребят была производственная
практика в Москве. Я жил вместе с ними в общежитии Нефтяного института па
Ленинском проспекте, хотя мать дала мне адрес родственников, у которых я мог
остановиться. Родственников, которых я никогда не видел...
Свет выключили сразу же, как начались танцы;
проигрыватель, взятый напрокат под денежный залог, трижды превышающий его
стоимость, хрипел и останавливался, но его никто не слушал — продолжая
прижиматься друг к другу, мы танцевали в такт музыке, звучащей внутри нас.
Партнерша шептала мне какие-то ласковые слова,
касаясь влажными губами шеи. Мы познакомились в парке ЦДСА тремя днями раньше,
и этого срока оказалось достаточно, чтобы она влюбилась. Так, во всяком случае,
она уверяла. И звучало это вполне правдоподобно, если, конечно, она не была
гениальной актрисой. (Но зачем бы ей с такими способностями работать
лаборанткой?!)
Друг сидел на кровати, опершись локтем на
тумбочку, и всем своим видом подчеркивал непричастность к происходящему.
Я попытался вслушаться в слова, которые шептала
мне моя лаборанточка, но ничего, кроме «колючий», разобрать не успел...
Она
испуганно отпрянула от меня сразу же, как раздался стук в дверь. Помимо
способности быстро влюбляться природа еще наделила ее богатой интуицией: стук
был негромкий, вежливый и ничего опасного не предвещал, но на всякий случай она
включила свет и убрала со стола вино.
Вошли четверо. Старик вахтер, обычно дремавший
за столиком у входа, женщина комендантского вида и два парня с красными
повязками на руке.
— Почему посторонние после двенадцати? —
привычно строго спросила женщина.
—
Как раз собирались расходиться, — обаятельно улыбнулся Счастливчик.
— Кто посторонний? — грозно, словно собирался
выкинуть признавшегося в окно, поинтересовался один из парней.
—
Этих я знаю, — женщина по одному показала на Друга, Писателя и Счастливчика. —
Практиканты наши. Остальные — чужие.
— Мы не чужие, — подхватив улыбку Счастливчика,
вступил в разговор Делец, — мы свои, советские... В гости пришли.
—
Три минуты на сборы, — прервал его второй парень. — И чтобы духу вашего здесь
не было.
В
основном он обращался к нашим дамам.
— А повежливей нельзя?!
Он
не удостоил меня ответом и пошел из комнаты. За ним двинулись остальные. Старик
вахтер почему-то был смущен происходящим и, уходя, вежливо попрощался.
— Это его работа! — вдруг зло ткнула пальцем в Друга
моя лаборанточка. — Я видела, как он с ними разговаривал внизу.
Можно
было подумать, что она ткнула его электрическим щупом, так он завопил:
— Да, это я! Я их позвал! Чтобы вы убрались
отсюда! Дряни несчастные!!! А вы?! — тут он перекинулся на нас. — Вам лишь бы
лизаться по углам!!! Противно смотреть! Разве мы для этого сюда приехали? —
Извергнув часть своего возмущения, он чуть остыл... — Надо кончать эти
танцульки. Столько дней мы в Москве — нигде не были, ничего не видели. Можно
подумать, в Баку их нет, — он, не глядя, мотнул головой в сторону жавшихся к
двери девушек...
По-своему он, конечно, был прав, Друг... Но в
результате я оказался ночью в тридцатиградусный мороз на улице огромного
незнакомого города. Дельцу и девочкам было легче, они разъехались по своим
домам и общежитиям. А я со старым отцовским чемоданом вынужден был отправиться
на поиски какой-то Большой Бронной и родственников матери, которых никогда не
видел.
Наконец выбираемся на привокзальную площадь. Он
упорно Шагает рядом.
— Ты куда так торопишься?
—
Домой.
— Может, и меня пригласишь? — Интонация
шутливая, но одновременно и подчеркнуто горестная — вот, мол, до чего мы
докатились, в гости друг к другу напрашиваемся!..
Не
дождавшись ответа, продолжает:
— А хочешь, к Счастливчику зайдем?
—
Он в Америке.
— Уже вернулся. Я звонил ему вчера. Ты был у
него на новой квартире?
— Нет.
—
Дай две копейки.
Рядом
с телефонной будкой табачный киоск. Есть «БТ>, а главное, есть возможность
чем-то заняться, пока он звонит...
Счастливчик
живет теперь где-то в самом центре города. О его квартире, машине, влиятельном
тесте, красавице жене, пылкой любовнице, дружеских связях, служебных успехах
ходят легенды. Он — одна из самых популярных личностей в городе...
Друг
сует мне трубку, голос в телефоне все такой же лихой и искренний.
— Куда же ты пропал?! Ты мне что обещал? Хотя бы
позвонил, если уж зайти не можешь!.. Я был у тебя, но ты же через день
работаешь?
—Да.
— Поэтому не застал...
Врет,
наверное. А может, и нет, зачем ему?
—
Как поживаешь? Ты один, что ли, там остался? Двор пустой. Спросить даже не у
кого.
Значит, действительно приезжал. Удивительный
человек Счастливчик!.. Вдруг очень хочется его увидеть.
—
Сейчас приедем, все расскажу.
— Жду. Вешаю трубку...
Разбудили меня голоса за дверью, негромкие и
какие-то уютные. Комната, в которой меня уложили, узкая, шириной в окно. Из-за
прикрытых ставен полумрак, на стенах белеют пятна фотографий. Их очень много,
разных размеров. Широкий удобный сундук, на котором я лежу, покрыт чем-то
очень мягким, видимо пуховой периной, и даже не одной. Очень уж мягко.
Разговор за дверью идет неторопливый, спокойный;
кажется, что два человека, встретившиеся за утренним завтраком (слышно
позвякивание ложки о стакан), беседуют друг с другом давно, много лет, на одну
и ту же давнюю тему. Хриплый мужской бас привычно поддразнивает:
— ...Ни денег, ни друга, ни счастья, ни хаты,
ничего — кругом шестнадцать...
Старческий женский голос наивно возражает: ч-
Как «ни хаты»?! А это что — не хата? Бас спокойно ироничен, ласков:
—
Ну какая же это хата? Это не хата, а святая обитель. Храм...
— Я же тебе говорила, можешь приводить
кого угодно...
Я только рада буду.
— А принципы?
—
Чьи принципы?
— Мои... Как можно оскорбить память предков,
обитавших в этих стенах?! Только высоконравственная женщина достойна
переступить порог этого дома! А я таковых, увы, не знаю...
—
Перестань фиглярничать... И тише, пожалуйста... Разбудишь мальчика... Опять
голос как из трубы...
— Спиртовые полоскания души вредны для голоса...
А мальчик-то — наша кровь... Любит поспать...
— Тише...
— Так кем он все-таки мне приходится?
—
Он племянник мужа твоей тетки Нины.
—
Это той, что сбежала когда-то с азербайджанцем?
—
Да.
— Что же ты меня не разбудила? Надо было
встретить родственничка поторжественней. Все же почти братец, хоть и мусульманин...
— Ничего, успеете познакомиться.
Слышится стук отодвигаемого стула, тяжелые шаги
— «почти братец», видимо, обликом соответствует голосу.
—
Ты куда?
— Взгляну на родственничка.
В дверь просовывается лохматая голова с массивным
черепом и небольшими припухшими глазками. Братцу лет тридцать, не меньше.
Глаза светятся доброжелательным любопытством.
—
Искусство любим? — спрашивает он, обнаружив, что я не сплю. — Матисса хочешь
посмотреть?
—
Чего?
— Не чего, а кого Матисса... — Самого великого
импрессиониста.
Неуверенно
киваю.
—
Молодец... Готовься к вечеру... — Голова исчезает.
Одеваюсь.
Хозяйка дома, которую мне разрешено называть
бабушкой, оказывается добрейшим, ласковым существом. Пока пью чай!
расспрашивает о маме.
К сожалению, ничего радостного рассказать не
могу. Спасибо... Да... Неважно. Нет... Продолжает худеть. Много работает.
Много курит. Кашляет по ночам. Не спит из-за одышки. И не признает никакого
лечения...
Бедная
мама...
Братец,
при своих значительных размерах и грузности, человек энергичный, порывистый.
Нырнув в очередной магазин, возвращается бегом, плюхается на переднее сиденье,
и мы едем дальше.
Над серыми снежными валами по обе стороны
мостовой мелькают неоновые вывески магазинов, но Гена — так зовут братца — не
придает им никакого значения. Останавливает машину, следуя каким-то только ему
понятным соображениям, там, где не видно никаких внешних признаков торговли,
просит у меня денег и рывком выбрасывает тело из машины.
Шофер
такси настороженно оглядывается — кузов после каждого такого броска долго
качает...
— Ничего лишнего, — объясняет брат, — только
самое необходимое. Художники любят внимание.
И
добросовестно перечисляет содержимое свертков.
—
Водочка... Пивко... Маслинки... рыбка... колбаска... Огурчики. (Огурчики
почему-то красного цвета и официально называются томатами.)
— Поехали, отец! — возбужденно восклицает
братец. Машина трогается.
Молоденький
водитель уже давно пытается выяснить, куда мы едем.
—
Да сюда рядом... Сейчас за угол. До светофора.. А там чеши прямо.
Спинка сиденья прогибается и жалобно скрипит,
когда он, опять же рывком, поворачивается ко мне.
—
Вот так вот, братец, и живем... поклонением искусству, ничего другого. Ты
студент?
— Нет, работаю.
—
А образование как же?
—
Хочу поступить. На заочное.
—
Тоже неплохо. Хотя хуже... Надо бы вкусить сладость студенчества. Замечательная
пора — цветение души и буйство желаний...
— Куда все-таки едем? — прерывает его шофер.
Братец обижается,
—
Экий ты, отец, нетерпеливый. Пока прямо, до туннеля, там свернем и опять
прямо...
—
И далеко?
—
Нет... здесь рядом.
—
А все-таки куда?
Меня
тоже интересует этот вопрос — счетчик съедает жалкие остатки моих денег.
—
В Болшево, — недовольно бурчит под нос братец и опять поворачивается ко мне.
—
В Болшево?! — переспросил шофер, и стало понятно, что это где-то очень далеко.
— А где там?
—
Мимо станции, через Клязьму и направо...
—
Там не проедем.
—
Прорвемся, думаю, — братец подмигивает мне. — Художники не живут на
магистралях... Пока... Ну, ничего, это временно... Я рад, что ты любишь
искусство. А с чтением как? Читаешь много?
— Когда как.
—
Но любишь это дело?
—Да.
—
Готовь место в чемодане,
—
Зачем?
—
Для подарка... Десять томов на выбор из семейной библиотеки. Слово
потомственного книголюба. А как к музыке относишься? Шопена любишь?
—Да.
—
Будешь сегодня иметь удовольствие.
Матисс оказался маленькой рыжей женщиной в
брюках, туго натянутых на коротких крепких ногах. Брату она очень обрадовалась.
Бурно обнялись. Через стеклянную веранду прошли в жарко натопленную комнату.
— Вот познакомься, брата привез, — он подтолкнул
меня вперед. — А это Тамара, замечательный художник, современный Матисс.
Матисс зарделась, захлопотала.
—
Садитесь, прошу вас. Ой, сколько всего накупили... И маслинки... Молодцы, мальчики..
Люся очень обрадуется, она их обожает...
— Дочка, — шепнул брат, и стало понятно, что он
имел в виду, когда спрашивал про Шопена. — Работы сразу покажешь или потом,
после ужина?
— Потом, потом, — кокетливо отмахнулась Матисс.
Брат
согласился, но дал понять, что огорчен таким решением.
—
Все мы таковы, — сказал он с грустью. — Сперва утоляем голод плоти, а потом
уже голод духовный...
Обе бутылки водки опустошаются мгновенно, после
чего Шопен, удивительно похожая на мать, исполняет на расстроенном пианино
«Красный Октябрь» что-то напоминающее «Собачий вальс». И глубоко
удовлетворенный брат засыпает тут
же за столом.
Последние
слова его обращены к Матиссу:
—
Покажи юноше работы...
Мать
и дочь приволакивают ярко раскрашенный деревянный чемодан, откидывают крышку, и
я вижу довольно симпатичных гипсовых собачек с аккуратной прорезью между ушами.
—
Даже неудобно, — смущенно, но не без тайного удовлетворения демонстрирует свои
произведения Матисс. — Ему очень нравится, — нежный взгляд на спящего за столом,
— они все сенбернарчики. Он очень любит эту породу...
Попытка
разбудить брата заканчивается безуспешно, даже отвечая на мои вопросы, он
продолжает спать.
Матисс объясняет, что в такое время выбраться
отсюда трудно. Дочь хранит молчание: она вообще молчаливый человек, недовольное
выражение не покидало ее лица весь вечер.
В
комнате кроме стола и пианино стоит диван (деревянная полочка над ним уставлена
сенбернарами матиссовского производства) других спальных мест не видно.
—
Он всегда за столом спит, — поймав мой взгляд, успокаивает Матисс. — Сейчас я
постелю... Ложитесь, отдыхайте спокойно...
Просыпаюсь от
сдавленных и монотонных женских криков. Кто-то кричит сквозь крепко стиснутые
зубы. Или же рот зажат рукой... Братец продолжает спать...
Бросаюсь к двери, в
которую, уложив меня спать, удалились Матисс и Шопен.
В большой темной
комнате с двумя нетронутыми кроватями никого нет. Миную еще одну дверь и с
разбегу утыкаюсь в какую-то мягкую, податливую, но непреодолимую преграду.
Справа мелькает полоска света; дергаюсь к ней и, уже пробившись в комнату,
понимаю, что дверь занавешена ковром...
Я в комнате не один.
На полу верхом на ком-то сидят Матисс и Шопен. Матисс методично и без злости
наносит удары по чему-то мягкому (звук ударов шлепающий). В такт ударам
вскидываются чьи-то ноги и раздаются крики, приглушенные рукой Шопена. (Она
сидит на плечах существа, подвергаемого экзекуции, и, по возможности, мешает
ему шуметь.)
Восседающая на
пояснице жертвы Матисс увидела меня сразу, но прежде чем я успел ее
остановить, наносит еще несколько ударов.
—
Что вы делаете?! Как вы
можете?! — взволнованно вопрошаю я, оттаскивая мать и дочь от третьей
представительницы прекрасного пола — девицы лет семнадцати с совершенно спокойным
и нисколько не удивленным моим появлением лицом.
— Знает собака, чье мясо съела, — мрачно роняет Матисс, направляясь к двери, украшенной ковром. Шопен хранит молчание, но оторвать ее от жертвы труднее, чем мать, — свидетельство ее большого внутреннего темперамента...
Вслед
за Матиссом она возвращается в комнату, где за столом преспокойно продолжает
спать братец. Дамы, налив из вскипевшего чайника по стакану чая, бодро его
выпивают. Я стараюсь не задавать вопросов, но кое-что они сами высказывают,
когда схлынула первая волна возбуждения,
—
Будет знать... — сказала Матисс.
—
Стерва, — согласилась Шопен.
—
А кто она? — спрашиваю я.
—
Сама знает, — опередив мать, буркнула Шопен.
— Кровь нашу сосет... — Слезы навернулись на
глаза Матисса; все же она более чувствительная натура, чем ее дитя. —• Ну,
спите, не будем мешать...
Уснуть удалось довольно быстро. Должно бы быть
наоборот, из-за обилия впечатлений, но, видимо, сильно устал...
Теперь
ему обязательно, просто позарез нужно предупредить своих о том, что вернется
домой поздно. Иначе они будут беспокоиться. Второй двухкопеечной монеты у меня
нет, поэтому по дороге к Счастливчику делаем огромный крюк — отец его живет в
самом конце бульвара, в Доме ученых.
Остаюсь у фонтана, бьющего из разинутой пасти
длиннохвостого дракона, и он, еще раз извинившись, исчезает в подъезде,
украшенном сложным резным орнаментом.
Над драконом в позе, опровергающей все
анатомические законы, изогнулся витязь с мечом. И витязь, и дракон, и дом с
бесчисленными арками и колоннами появились в конце сороковых годов, но теперь
кажутся памятниками древней старины. Особенно дом.
Какие, оказывается, нежные отношения у них в
семье, сколько взаимной заботы и внимания — не предупреди он, что задержится,
жена просто места не найдет от беспокойства... Ну что же, так, наверное, и
должно быть, если любят друг друга.
Вижу, как к подъезду подъезжает черная
«Волга». Вылезший
из нее невысокий мужчина в сером костюме направляется к фонтану. Узнаю его не
сразу и главным образом по ощущению какой-то внутренней робости, которое
возникает по мере того, как он приближается. Какой он стал маленький, просто
вдвое уменьшился! Или всегда был таким?
Четко
очерченное лицо не выражает ничего, кроме подчеркнутой уверенности в том, что
все—и самое хорошее, и самое плохое в этом мире — он уже испытал и ничем его не
удивишь.
Интересно,
узнает меня? Вряд ли. Сколько лет уже не виделись? Не менее десяти. После того
как они переехали, я, конечно, еще бывал у них, но он редко выходил из своего
кабинета. А после женитьбы Друга уже было не до встреч...
Здороваюсь, Кажется, все-таки узнал. А может
просто принял меня за одного из своих бывших студентов. Сколько он их
повыпускал за это время! Десятки тысяч, наверное.
Замедляет
шаг. Останавливается.
—
Как поживаешь?
—
Спасибо. Неплохо.
Почему
мы его так боялись в детстве? Ведь он ни разу даже голоса не повысил ни на
Друга, ни на нас,
— Его ждешь? Кажется все-таки узнал.
—Да:
— Рад тебя видеть.
—
Спасибо.
Ощущаю
вдруг, что ему действительно приятна встреча, со мной. Внешне это никак не
выражается, ну, может быть, чуть-чуть потеплели глаза. И все же не уверен, что
он меня с кем-то не перепутал.
—
Как поживаешь?
—
Спасибо. Нормально.
Вглядывается
в меня, словно хочет что-то вспомнить. Механически поправляет волосы,
поредевшие и обесцветившиеся от времени. Впервые за многие годы знакомства
чувствую в нем какую-то неуверенность; хочет что-то спросить, но почему-то не
решается... Жду...
— Мама... Мамы нет уже? — спрашивает он
неуверенно, извиняющимся голосом.
—
Мама умерла... Вы были на похоронах...
—
Да, да... Я помню. Замечательная была женщина... Ты к нам? Хотя да, ты ждешь...
— Он помолчал. — Слушай, это, конечно, его дело, я не вмешиваюсь, но, может, ты
скажешь ему, поговоришь... Чтобы он не уезжал после того, как защитит диссертацию.
Все же вы друзья... Может, он хоть тебя послушает... Поговоришь?
Столько
наивной надежды в этой просьбе, что обещаю ее выполнить...
Прощаемся...
Из
темноты подъезда возникает Друг...
Уже
дойдя с ним до угла, оглядываюсь и вижу, как маленький грозный человечек
заканчивает первый круг гуляния вокруг фонтана...
И опять разбудили крики. Сразу узнаю могучий
голос Матисса. Уже на бегу (братец продолжает преспокойно спать) улавливаю еще
какой-то ровный, воющий, фоновый звук — так может плакать только Шопен.
Матисс лежит в той же позе, что и первая жертва;
верхом на ней здоровенный багроволиций мужик в белом овечьем тулупе. Удары
наносятся по тому же мягкому месту — в этом доме свои традиции...
Заливающаяся слезами Шопен делает попытки
помешать, но после каждой попытки отлетает к стене, как пушинка.
Первый
мой порыв помочь художнице заканчивается так же — я грохаюсь рядом с Шопеном.
Удар пришелся по переносице; слишком уж близко, с тем же риторическим вопросом
я к ним приблизился.
— Что вы делаете?!
Хотел
еще добавить, что недостойно мужчины бить женщину, но не успел...
Повторная попытка — на этот раз удар встретил
меня в тот момент, когда я поднимался на ноги, но зато, занявшись мною, мужик в
тулупе оставил в покое Матисса. Теперь следовало утихомирить его. И это было бы
не так уж сложно, имей я возможность встать, но он опытный боец, поэтому
стремится закрепить успех: не давая прийти в себя, настигает в углу к наносит
три удара ногой. Три страшных удара (менее подготовленный человек всю
оставшуюся жизнь жил бы на пособие по инвалидности) .
Затем он бросается за дверь и возникает на
пороге с огромным кухонным ножом. Может, у него есть все основания зарезать
моего братца Гену, но про себя я точно знаю, что не име» к этой истории
никакого отношения.
К счастью, дверь с ковром рядом.
Он
гонится за мной через все комнаты, веранду и только во дворе прекращает
преследование, видимо, поняв, что босой, в одной рубашке я в такой мороз далеко
не убегу...
Мокрая
от пота и крови рубашка мгновенно леденеет; проваливаясь по колено в снег,
добираюсь до забора. Собрав остатки сил, перелезаю через него и оказываюсь на
соседнем участке. Точного времени не знаю, но понимаю, что уже за полночь.
В
доме соседей нет ни огонька.
Сижу
на крыльце, привалившись к двери, когда они наконец услышали мой тихий стук.
— Кто там?
—
Откройте, пожалуйста.
— Зачем?
Над
крыльцом зажигается свет: видимо, меня разглядывают. Вид мой вызывает
сочувствие, но дверь так и не открылась, старые валенки и телогрейку выдают
через форточку.
—
Я верну.
Ступни ног одеревенели и потеряли всякую
чувствительность.
—
Положишь у крыльца.
—
Спасибо... Милиция здесь далеко?
—
Как выйдешь, направо от почты, а там еще раз направо.
— Спасибо.
Руки тоже перестали слушаться; наконец натянул
валенки.
Долго
закрываю за собой калитку. Никак не удается сдвинуть с места железную щеколду,
каждое прикосновение — пронзительная боль.
Сворачиваю направо, добираюсь до почты. Еще раз
направо. Вижу наконец ярко освещенное строение казенного вида. Приближаюсь.
Да, так и есть — милиция. Рядом еще одна вывеска— пожарная команда. Это
почему-то придает уверенности.
Дверь
открыта. В конце коридора — тускло освещенный щит с противопожарными
инструментами. Топоры, ведра и все остальное выкрашено в ржаво-красный цвет.
Как раз в соответствии с ситуацией. Под щитом кошка; отбегает по мере моего
приближения, что-то во мне ее тревожит.
Поворачиваю в маленький тамбур перед дежурной
комнатой. Человек, стоящий спиной к входной двери, говорит по телефону, который
висит на. стене под плакатом с надписью «разыскиваются...».
— Товарищ!.. — Окликая его, чувствую, как на
глаза наворачиваются слезы обиды за все, что надо мной учинили.
Вешает
трубку. На нем какой-то странный — не милицейский — китель и сапоги. (Белый
тулуп висит на стене рядом с телефоном.) Зловеще усмехнувшись, начинает
надвигаться на меня. На волне пронзительного отчаяния и обиды бросаюсь к щиту,
срываю один из топоров. Он останавливается.
—
Но, но... — предостерегающе лезет в задний карман. Почему он здесь? Где
милиция? Куда я попал?
—За
что? За что ты бил меня?! — Слезы душат меня, слова рвутся, захлестывая друг
друга. — Скотина!.. Что плохого я тебе сделал?
Он пятится назад.
—
А ты зачем в мой дом залез?
—
Я не залез... Меня пригласили.
— Кто?
—
Брат мой, Гена... Он удивлен.
— Гену я знаю... Дочку обещал в институт
устроить. Брось топор...
— Где дежурный?
—
Я здесь дежурный...
По
лицу моему понимает, что не верю.
— Милиция п0 вызову выехала. А я — пожарная
команда... Брось топор...
Ну что теперь делать? Раскроить ему череп? А
потом что? Тюрьма? И ничего ведь не объяснить никому. Бедная мама.
—
Сволочь ты... — пытаюсь хотя бы в
словах выхлестнуть
часть своей обиды. — Скотина, ублюдок...
Заношу топор. Отступает, прикрывшись рукой.
—
За что женщину бил?
—
Это моя жена...
Наконец
начинаю что-то понимать...
— А кто та, вторая?
Отвечать не хочет. Но сзади стена, и увернуться
от удара сложно.
— Живет со мной. Я предупреждал — не трогайте
ее... — Впервые сквозь эту хамскую оболочку прорывается что-то человеческое.
Опускаю топор.
— Дурак ты старый, я же ее спас. Не сказала
тебе?
— Ничего не сказала. Позвонила, говорит: опять
бьют. Я и побежал... — Животный облик окончательно преображается — сколько
жалости и любви в его голосе и глазах, когда он говорит об этой девчонке!
Спрашиваю, как уехать отсюда в Москву. Он
объясняет.
— Пальто твое я порвал, — говорит он виновато
уже у самого порога.
— Как порвал?! — останавливаюсь. Пальто куплено
мамой специально для поездки в Москву.
— По шву, по-моему...
И действительно, пальто разорвано на две части
от подола до
самого
воротника...
Еще
издали вижу ее у калитки. В одной руке мое пальто и шапка, в другой — туфли и
пиджак.
Хочу
пройти в дом, чтобы одеться.
— Туда не надо.
—
Почему?
Не
дождавшись ответа, пожимаю плечами и начинаю переодеваться на морозе. Пальцы
на ногах страшно ноют. Натянув пиджак, разглядываю пальто.
— Я зашила...
Грубая
ручная стежка тянется по всему шву снизу доверху.
Помогает мне надеть пальто.
Лицо
круглое с мелкими хорошенькими чертами: губки, носик, бровки, глазки — сама
невинность и чистота. Облик ангелочка. Из-под кроличьей шапки струятся
длинные, по пояс, волосы....
Буркнув
«спасибо», ухожу по указанному пожарником маршруту... Не сразу слышу сзади
шаги. Оборачиваюсь. Она останавливается.
—
В чем дело? Затем ты идешь за мной?
Особого
интереса к тому, что она ответит, у меня нет, и все же какое-то объяснение ее
поведению мне кажется естественным, но она молчит, уставившись в землю.
—
Проводить меня хочешь?
—
Да.
—
Как-нибудь сам доберусь.
Опять
слышу сзади шаги. Чуть замедляю шаг. Она тоже. Начинаю злиться.
—
Ты что, не слышишь, что ли? Не иди за мной. Сталкиваемся наконец взглядами.
Вижу, как из обиженных глаз выкатываются две огромные слезы.
—
Ну что ты обиделась? Что я тебе такого сказал? Уже поздно. Ночь. Тебе придется
возвращаться одной... Неужели непонятно?..
Вдруг
она молча поворачивается и идет назад к дому. Появляется желание окликнуть ее,
очень не хочется остаться одному.
Ни
разу не обернувшись, она доходит до перекрестка и исчезает за сугробами...
До
Большой Бронной добираюсь под утро на снегоочистителе...
Счастливчик встречает
нас у лифта. Он живет в старом, дореволюционной постройки доме, но, стараясь
не отставать от времени,
установил себе лифт. Вернее, добился, чтобы его установило государство. А еще
точнее, не добился, а попросил. И даже не попросил, а просто высказал такое
пожелание. А может, и этого не делал, и лифт пробил какой-нибудь влиятельный
сосед. Но как бы то ни было, Счастливчик, живущей в доме с
шестиметровыми лепными потолками, узорчатым паркетом и музейным изразцовым
камином, имеет еще и современный скоростной лифт.
Обняв нас, ведет по широкому коридору с
огромными венецианскими окнами, сейчас здесь что-то вроде зимнего сада-с
пальмами, кактусами и какими-то другими неизвестными мне растениями. Потом мы
почему-то спускаемся по короткой витой, отделанной медью дубовой лестнице и
оказываемся в огромном зале с тем самым знаменитым камином и старинной мебелью,
инкрустированной перламутром.
Стол, естественно, уже накрыт. На несколько
минут возникает красавица жена — милейшее существо, неподдельно радующееся
гостям, — чтобы узнать, не хочется ли нам чего-нибудь ещё, хотя стол заставлен
тарелками с едой. Забегает попрощаться сын, в котором легко угадывается
будущий гений или, по крайней мере, крупный государственный деятель.
Счастливчик с удовольствием, но без всякого
хвастовства демонстрирует свою семью на фоне музейного интерьера, затем
стискивает нас в объятиях.
—
Вы не представляете, как я рад
видеть ваши рожи!
Вы знаете, о чем я мечтаю? Нет. мы не знаем.
Он ведет нас к столу, составляет для каждого
какую-то замысловатую смесь из разных бутылок и начинает рассказывать о своей
мечте. Одновременно это первый тост.
— Мечтаю построить дом, — говорит он, подняв
бокал, — и собрать в него всех нас. Чтобы мы жили все вместе и по утрам
завтракали за одним столом. Если бы вы знали, как мне вас не хватает!
Он говорит искренне н заразительно. Он
действительно всех нас любит, и мы тоже любим его, единственного, кто за многие
годы знакомства не совершил по отношению ко всем нам ни одного поступка, за
который можно было бы его осудить... Последние годы мы редко видимся, но при
любой возможности он неутомимо подтверждает свою преданность старым дружеским
привязанностям.
На стенах — огромное количество картин, масок и
других свидетельств его подвижного образа жизни: уже много лет он ездит
по всему миру. Он эксперт Организации
Объединенных Наций и член каких-то межправительственных комиссий.
На
наши отношения с Другом не обращает никакого внимания, хотя все знает. Мы оба
ему дороги, поэтому он старается не вникать в подробности.
—
Сейчас придут остальные, — Он готовит по второму коктейлю.
И действительно, вскоре появляются Делец,
Писатель и даже Алик, которого по разного рода причинам никто из нас годами не
видит.
Состояние дел наших друзей легко определить по
внешнему виду. Делец наконец-то начал преуспевать. Писатель живет трудно — то
ли пишет плохо, то ли не понимают его, но печать неудачника уже преобразила его
черты. Алик продолжает шоферить; разница в возрасте, когда-то сразу
бросавшаяся в глаза, начала стираться. Он выглядит ненамного старше своего
племянника, Друга.
— Объявляю программу... — В руке у Счастливчика
опять бокал, что-то он стал увлекаться алкоголем. — Мы имеем столик в
«Интуристе»; говорят, там новый оркестр, и есть смысл его послушать, потом
можем вернуться сюда или, — он понижает голос, — заехать в одно местечко, где
нас хорошо примут. А заодно вы посмотрите на мою дочку. Вы же ее еще не
видели? — Действительно, его дочь от певицы никто из нас не видел. — Ну как?
Программа принимается?
Все
уже поддались напору его энергии и обаяния и конечно же согласны на любое его
предложение.
— Тогда не будем терять время. Выпьем, и в
дорогу. За вас, друзья! У меня такое ощущение, что мы ни на минуту не расставались!
Все чокаются. Даже я с Другом. Здесь, у
Счастливчика, я не так остро ощущаю неприязнь к этому правдолюбцу.
Проснулся я в той же узкой, как пенал, комнате,
на том же сундуке. (При всем нежелании видеть рожу своего братца, деваться
некуда, да и бабушку не хотелось обижать — она-то ни при чем.)
Опять позвякивают ложки в стаканах и идет
неторопливый разговор.
—
Совратила ты меня, совратила, — в тяжелом басе братца проскальзывают игривые
интонации, — лишила невинности, порушила принципы.
—
И очень хорошо, — бодрится бабушка, — сколько можно одному жить?
—
Эх, бабка, бабка, ну чем я был плох — один?
—
Пить меньше будешь.
—
Ты думаешь? — Всплеск надежды придает его басу баритональный оттенок. — А в
какую комнату поместишь нас?
—
Живите, где хотите.
—
Нет уж, ты решай.
—
Да хотя бы в эту.
Видимо,
речь идет о комнате, в которой сплю я, потому что братец вспоминает обо мне.
—
А родственничек-то наш скандалист, оказывается. Такое вчера накрутил! Большой
бузотер...
—
А эта откуда? Твоя?
—
Отторг по случаю. Ну, двинули, старушка? Как раз к открытию успеем...
—
И наволочек надо купить.
—
Все возьмем, что надо... Новую жизнь — в чистой постели!.. Вот отныне наш
девиз...
— А она с нами пойдет?
— Незачем.
—
А звать-то хоть как?
—
Виктория... Вика... Тори — как тебе угодно... Королевское имя. — Он шумно
отодвигает стул, топает мимо двери. На всякий случай закрываю глаза, чтобы не
вступать в разговор, если ему вздумается заглянуть в дверь...
Ушли... Встаю, собираю вещи. Денег осталось в
обрез, на билет. Щупаю лицо, обнаруживаю странное смещение рельефа —
выровнялись впадины, утонули возвышенности. И все болит. Даже глаза.
Беру чемодан. И хотя знаю, что в доме никого
нет, выхожу из комнаты на цыпочках. Ловлю себя на этом и начинаю двигаться
более уверенно.
Сажусь за стол, чтобы написать прощальную
записку с извинением за столь срочный отъезд. Какую бы придумать причину?
Ничего подходящего в голову не приходит, иду умываться. И здесь между туалетом
и умывальником натыкаюсь на нее. Волосы заплетены в косы, на босых ногах туфли
братца Гены,
Опешив,
здороваюсь так, будто живем в одном доме много лет, и вхожу в туалет, хотя шел
умываться. Поторчав в туалете, застаю ее на том же месте. Приступаю к умыванию.
И неожиданно для себя прерываю молчание.
— Ты как здесь очутилась? — Тут же понимаю
глупость своего вопроса. — Ты что, давно с ним знакома?
—Нет.
—
Ну, сколько? Год, два, неделю, день?..
Молчит, вперив взгляд в пространство.
— Ты что, не слышишь?
— Слышу.
—
Что же не отвечаешь? Вчера, что ли, познакомилась?
—
Да.
—
И что, так вот сразу поехала с ним?
Ответа
я не жду. Вопрос, так сказать, риторический.
—
А если бы я тебя взял с собой, ты бы и со мной поехала? Ты что, вещь какая-то,
что ли? Кто тебя хочет, тот и берет? В глазах слезы.
—
Ну что ты плачешь? Я же правду говорю. А пожарника этого ты откуда знаешь? Где
познакомилась? На пожаре?
— Нет.
—
А где?
—
У художника одного...
—
Какого художника?
—
Сергея.
—
А его ты откуда знаешь?
—
Жила у него.
— Как жила?
—
На антресолях.
—
Рисовал он тебя, что ли?
—
Иногда рисовал.
—
Голую?.. А как ты к нему попала? Родители у тебя есть.
— Нет.
—
Как нет?
—
Я детдомовская. Родители венгры были.
— Откуда знаешь?
—
Бабушка сказала.
—
Какая бабушка?.. Родная?
—
Нет... Я жила у нее просто.
—
А она откуда знает?
— Ей сказал кто-то.
—
Понятно...
Хотя,
конечно, ничего не понятно.
Вдруг
на мгновение лицо ее преображается.
— Ты уезжаешь?
— Да. А что?
Она
опять гаснет, умолкает, будто израсходовала на вопрос весь запас слов.
—
Почему ты спросила?.. Ну, как хочешь! Не желаешь говорить — не надо!
Ухожу
в комнату. Сажусь писать записку. Наконец выжимаю из себя несколько строк:
«Дорогая бабушка, вынужден срочно уехать. Спасибо за все. Извини за то, что не
попрощался с тобой, но так сложились обстоятельства».
Понимаю,
что надо добавить еще что-нибудь теплое, благодарственное, но из-за братца
Гены не могу.
Выхожу
с чемоданом в прихожую. Она продолжает стоять между туалетом и умывальником. Не
обращаю на нее внимания. Одеваюсь.
—
Возьми меня с собой, — слышу это, уже взявшись за дверь.
Вот это
да, как все просто, — оказывается— взял и повез!
—
А ты знаешь, куда я еду?
—
Нет.
—
Почему же ты хочешь поехать со мной?
Ну
это-то уж можно как-то объяснить! Начинаю злиться. Что-то вызывающее
брезгливость есть в этой неразборчивой податливости.
—
Значит, ты можешь поехать куда угодно, лишь бы кто-то тебя взял с собой?
Стремительно возникают, растут и, сорвавшись,
катятся по щеке две большие слезы.
—
Но ты же пошла с этим Геной, хотя совсем не знаешь его!
—
Мне больше нельзя там оставаться. Об этом я не подумал.
—
А если я не возьму тебя с собой, ты здесь останешься? Тебе что, негде жить?
—Да...
—
А почему ты не работаешь, не учишься?! Можно же жить в общежитии.
—
Работала.
—
Кем?
—
На стройке.
—
Почему же ушла?
Можно подумать, что она не знает объяснения ни
одному своему поступку.
— Конечно, быть содержанкой художника удобней...
— Я заболела. — Появляются две очередные слезы.
—
Чем?
— Не знаю. Голова кружилась. Возьми меня с
собой...
—
Ну что ты глупости говоришь? Как я тебя возьму? Я же с матерью живу. Что я ей
скажу? Кто ты? У нас одна комната... голова у тебя больше не кружится?
— Нет.
— Почему же ты не идешь работать? Неужели не
противно так жить?! Ты же красивая. А спишь с кем попало. Тебе что, никто не
нравится?
Молчание.
— Я тебя спрашиваю. Тебе что — все равно с кем?
Молчание. И две слезы.
— Ну, ладно. Я поехал. Привет.
Слезинки,
докатившись до подбородка, капнули на темную шерстяную кофту и исчезли. Но на
щеках остались две влажные дорожки.
Прежде чем навсегда покинуть дом своих
родственников, я погладил ее по плечу.„
В ресторане нас встретил метрдотель Яша —
идеально расчесанный пробор, осанка и манеры английского лорда. Всех нас
знает, перед Счастливчиком преклоняется.
— Прошу. Всегда рады... Столик давно готов...
Прошу... Усаживает нас так, чтобы
хорошо просматривались и
оркестр, и овальная танцплощадка, но в то же время достаточно далеко, чтобы музыка не мешала разговору.
— А что, вполне приличный оркестр! — удивился
Счастливчик.
Он продолжает увлекаться музыкой, и это еще одно
подтверждение его верности старым привязанностям и увлечениям. Ну что ж,
порадуем его в таком случае,
— Тут и певица неплохая.
Смотрит на меня с любопытством.
—
Ты здесь бываешь?
— Иногда... С ребятами своими захожу — после
работы...
—
Значит, не утратил вкус к жизни?! — Он одобрительно хлопает меня по плечу — А
как по женской части? Ты же большим мастером был?
Все с интересом ждут ответа. Я единственный
холостяк среди них:
— Не жалуюсь...
—
Ну, в этом никто не сомневается... А жениться не собираешься?
— Пока нет...
Она
приехала через месяц после похорон мамы. Соседский мальчик, проводив ее до
двери, не уходит — ему интересно, что будет дальше.
Не
сразу узнаю ее. Распущенные поверх светлого плаща волосы, подведенные глаза,
туфли на высоком каблуке. В руках новенький чемоданчик.
Ребята продолжают сидеть за столом. Идя к двери,
слышу:
—
Это еще кто? — голос Друга.
Соседский
мальчик подмигивает мне. Даю ему по шее.
Она изменилась не только внешне. Этаким
царственным движением подает мне руку и, уставившись прямо в глаза, громко,
как объявление по радио, произносит:
—
Здравствуй!
Видимо, долго готовилась к встрече. Беру
чемодан. Ставлю у стены, рядом с дверью. За спиной шепот, оживление. (Ребята
знают о ней по моим рассказам.) Предлагаю сесть.
Все тем же радиовещательным голосом несет
какую-то ахинею.
— Я из Красноводска. Проездом. Делегацию
сопровождала. Представителей венгерской торговой фирмы. Прерываю ее: -
— Познакомьтесь. Это — ребята. А это — Вика.
Усаживаемся за стол. Украдкой, но так, что это видят все, оглядывает мою, увы,
теперь уже только мою комнату...
—'Выражаю тебе глубокое соболезнование, —
торжественно провозглашает она.
Благодарю кивком. Боюсь расплакаться. Ее
появление вдруг обостряет чувство потерн: что-то очень несправедливое есть в
том, что так скоро после смерти мамы в этой комнате появилась женщина.
Появилась именно потому, что она умерла....
— А что
вы делали с этой делегацией? —
очень вежливо спрашивает Счастливчик.
— Сопровождала.
— Вы что, знаете венгерский?
—
Немного. Все улыбаются. Считаю необходимым вмешаться:
—
У Вики родители венгры.
—
Вот оно что!
Алик, конечно, принимает все на веру, другого
наивного члена нашей компании — Дельца — нет, он в Москве, семестр еще не
кончился; но все остальные — Друг, Писатель в Счастливчик — в ее венгерское
происхождение не верят,
— Так о чем мы говорили? — Друг дает понять, что
гостье уделено достаточно внимания и пора вернуться к серьезному мужскому
разговору.
Счастливчик продолжает рассказ о наших приключениях
в Москве, остальные вносят поправки а дополнения. Единственный слушатель —
Алик.
— ...Тогда он, — это обо мне, — бросается к ней
и в самый последний момент, ну буквально одновременно с тем парнем,
приглашает... А танец последний... Понимаешь?
Алик нетерпеливо кивает. Он весь в рассказе.
Все, что связано с нашими боевыми похождениями, его очень интересует. Он с
детства наш наставник в этих вопросах.
— ...Девушка не знает, что делать. И на того
парня смотрит — они же там все друг друга знают, — и на Марата... А парень
уверенно так, нагло улыбается. «Ну что, говорит, Галка, долго тебя ждать?» И за
руку ее берет. А она, — тут Счастливчик прыснул, а за ним все остальные, —
выдергивает руку и идет с Маратом. Представляешь? Ну, тут началось!
— От чего она умерла? — Негромко (хорошо хоть
догадалась) спрашивает она, продолжая оглядывать комнату.
—
Легкие... А ты откуда узнала?
— Бабушка сказала.
—
Ты все там живешь? — Нет... Я у бабушки иногда бываю.
—
...Нас, значит, пятеро, — продолжает Счастливчик, — а их человек десять.
—
Больше.
—
Ну пятнадцать.
— Человек двадцать было, не меньше.
—
Ну, значит, этот парень говорит ему: «Ты знаешь, что такое этика?» А Марат ему:
«Я-то знаю. А вот если бы ты знал, девушку бы за руку не хватал». А тот:
«Может, она моя сестра...» — «Ладно, короче, что тебе надо?» А кругом темень,
кусты, самая дальняя аллея. А они, значит, окружили со всех сторон. А парень
этот усмехнулся и говорит: «Смотри, какой темпераментный! Сразу видно, южный
человек!» Тогда Марат,— Счастливчик опять показывает на меня для большей
выразительности, — говорит ему: «Слушай, нас мало, но учти, человек пять ваших
мы унесем. Жены вдовами останутся». Тот опять усмехнулся, но, чувствуется,
поверил. Подумал, подумал и говорит: «Ладно, идите». А Марат ему: «Это вы
идите, а у меня тут еще дел много». На девочку намекает. Тот аж побелел весь, а
сказать ничего не может. Ну, и пошли они... А у выхода, смотрю, какие-то ребята
с тем парнем здороваются. И как-то очень почтительно. Мне интересно стало,
спрашиваю: «Ребята, кто такой?» А они: «Чемпион Москвы, говорят, по боксу. В
среднем весе. Логинов фамилия». Представляешь?
— Ну и что? — Алик обижен за нас. — Все равно вы
их пропустили. Что, Марат с ним не справился бы?
Смотрит на меня с надеждой, очень ему хочется, чтобы
я подтвердил его точку зрения. Улыбаюсь.
— Но он же боксер.
— Да ты бы съел его с потрохами! Не возражаю.
— Вы надолго в наши края? — Счастливчик хоть и
улыбается, по интонации подчеркнуто вежливые. Поэтому ответ звучит особенно
грубо.
—
Не ваше дело.
Счастливчик обводит нас недоумевающим взглядом,
за что, мол, обижают?
— Разве я сказал вам что-нибудь обидное? —
вежливо интересуется он.
— Не имеет значения. — Ока почему-то настроена
агрессивно.
— То есть как не имеет? — Счастливчик спокоен,
только чуть-чуть кривит губы в усмешке, но однажды с таким же выражением лица
он сбросил с балкона второго этажа жениха своей старшей сестры. Тот тоже
позволил себе быть невежливым с ним. — Вы же мне хамите. Или кому-нибудь
другому? — Продолжая улыбаться, он оглядывается, как бы проверяя — нет ли за
спиной кого-нибудь, к кому можно отнести ее слова... Но за спиной никого нет.
Поэтому он ждет объяснений.
Она
не заставляет себя ждать.
—
Да, тебе.
— За что?
—
Просто так. Захотелось...
Счастливчик смотрит на меня, как бы приглашая
найти выход из вконец осложнившейся ситуации.
—
Перестань, — говорю ей строго.
Она собиралась еще что-то сказать, но услышав
мой голос, послушно умолкает...
Первым поднимается Алик. За ним встают
остальные. Провожаю их во двор. Тут они начинают давиться от смеха, но
сдерживают себя из-за соседей...
— Что это вдруг она приехала? — спрашивает Друг.
—
Черт ее знает....
—
И что ты собираешься делать?
— Гнать ее надо к черту. — Алик, как всегда,
решителен в таких вопросах.
— Ну как ее прогонишь ночью? — благородно
возражает Счастливчик. — Неудобно!
— Да чего неудобно! Чокнутая она. Точно!
—
Да, странная девушка, — соглашается Писатель,
но чувствуется, что он не
осуждает ее так безоговорочно, как все остальные.
—
Хочешь, я ее выгоню, — предлагает Алик,
—
Неудобно.
—
Ты хочешь, чтобы она осталась у тебя?
—
Нет.
—
Тогда нужно где-нибудь ее устроить до завтра. А так пусть уматывает.
— А где устроить?
—
У твоей тетки нельзя?
У
Друга есть одинокая тетка, живущая в двухкомнатной квартире. Отрицать это
бесполезно, но вести к ней ночевать какую то странную (а если бы даже не
странную?) девушку ему совсем не хочется.
—
Другого выхода нет, — опережает его Счастливчик. И Друг не может возразить. Он
же всегда за справедливость и правду, а тут сослаться на них нет никакой возможности.
—
Можно попытаться в гостиницу устроить, — предлагает Писатель.
—
Без командировки не возьмут.
—
Иди, иди, — подталкивает меня Счастливчик, — он согласен.
Друг
молчит, значит, действительно не возражает.
Иду...
Когда
открывается дверь, она тревожно вскидывает голову. Подхожу поближе.
— Уже поздно, — говорю очень мягко, с
заботливыми интонациями, — тебе надо поспать. А утром поговорим.
Молча ждет продолжения. А сказать, собственно, нечего. Я повторяю:
— Уже двенадцатый час... Потом будет неудобно
будить тетю. Она рано ложится.
—
Какую тетю?
—. Ну, ту женщину, у которой ты переночуешь.
—
Не пойду я ни к какой женщине.
—
Это еще почему?
——
Не хочу.
—
А что ты предлагаешь?.. Пойми, здесь я тебя оставить не могу.
—
Почему?
—
Во-первых, неудобно перед соседями. Ну, а во-вторых, это вообще ни к чему...
Она
встает, идет к чемодану.
—
Ты куда? — останавливаю ее у самого порога. — Подожди... Что с тобой?
Злость, пульсирующая в ее потемневших,
сузившихся зрачках, бьет как ток.
— Никуда я ни с кем не пойду! Не будет этого!
Понял? Вот как она
поняла предложение переночевать в
другом месте.
— Да ты что, с ума сошла?! Что ты болтаешь?! Там
будешь только ты и эта женщина, больше никого... Ты что, не веришь мне?
Вглядывается в мое лицо. Чуть успокаивается,
голос звучит мягче:
— Варю...
—
Действительно, неудобно перед соседями...
— Я уйду рано, никто не увидит. Я просто посижу
здесь.
В только что бешеных глазах столько мольбы, что
сразу уступаю.
Выхожу во двор.
Объясняю ребятам, что вынужден оставить ее у
себя. По лицам вижу, как каждый это воспринимает: все по-разному, но
удивленно.
— Да гони ты её — Алик, стиснув зубы, таращит
глаза — демонстрирует, как надо разговаривать с такими особами. Рожа у него в
этот момент действительно страшная. Кого хочешь убедит...
Они уходят, решив, что у меня появились какие-то
новые соображения. Все, кроме Писателя. Он мне поверил, чувствую по
рукопожатию...
К моему возвращению она уже переоделась в
домашний халатик.
—
Чай у тебя есть?
Ведет себя очень деловито, будто всю жизнь
только тем и занималась, что готовила мне чай.
Заварки почти нет, на самом дне пачки, но ее это
не смущает. Почему-то ей очень весело. Что-то напевает под нос.
— Я теперь совсем другая стала, — заверяет она
меня за чаем.
—
Вижу.
—
Нет, правда. А знаешь почему?
—
Нет.
— Из-за тебя. Да, да... Я совсем изменилась. Не
веришь? Пожимаю плечами.
— Раньше я всех слушалась.
— А теперь?
— А теперь только тебя...
— Меня?
—Да...
—
Почему это?
—
Потому, что я тебя люблю.
Покраснела, но глаза не отвела. В облике вызов — делай, мол, со мной что хочешь, но все равно скажу, что думаю.
—
И с чего ты это решила?
—
Я все время о тебе думаю.
—
А почему ты моему товарищу нагрубила?
— А что это за девушка?
—
Какая девушка?
—
Ну, которую ты танцевать приглашал. У тебя с ней что-нибудь было?
—
Ну, предположим.
—
Поэтому и нагрубила...
—Упоминание
о девушке из парка ЦДСА опять так ее расстраивает, что вот-вот расплачется.
—
Ты что, ревнуешь, что ли? Это же было до того, как мы познакомились... И
вообще, у тебя нет никаких оснований. Смешно даже...
Прерывает меня; такое ощущение, что она и не
слышала
моих слов. Сейчас для нее главное — высказаться. Слова звучат как клятва,
голос звенит;
—
До меня больше никто не дотронется. Никогда... До конца жизни.
Усмехаюсь. Очень уж не верится. Но любопытно —
почему вдруг она приняла такое решение?
—
Не веришь?! Я поклялась. Только ты!
—
Что — только я?
—
Только ты можешь сделать со мной все, что захочешь. Даже убить.
А она действительно с легким сдвигом. Алик
прав. А может, и не легким, а вполне основательным...
—
Нет, правда, хочешь меня убить?
—
Ну что ты ерунду мелешь? Почему это я должен хотеть тебя убить?
И
тут начинается нечто, к чему я никак не подготовлен. С рыданиями, рвущимися
откуда-то из самого ее нутра, она бросается ко мне:
—
Я не хочу жить. Прибей меня, прибей... тварь залапанную... И все
норовит упасть на колени.
Пытаясь помешать, чувствую, что всю ее трясет, как в лихорадке.
—
Да успокойся ты. Ну хватит. Хватит, говорю.
Но
она все-таки прорывается к ногам и утыкается в них лицом. Наклонившись, глажу
ее по волосам...
—
Я уеду, уеду. Два дня поживу и уеду. Честное слово.
—
Ну хорошо, хорошо, только не плачь...
Она
все сильней прижимается к моим ногам и плачет так горько и обильно, что слезы,
пропитав ткань брюк, касаются кожи.
Ночью
она не засыпает ни на минуту. Сквозь сон ощущаю, как она тихонько гладит меня,
целует и что-то еле слышно пришептывает, будто молится: «Дорогой, дорогой,
хороший, красивый, сильный... Рученьки мои... Шейка... глазки...»
Только
мать меня так ласкала, когда я был совсем маленьким, так же нежно и преданно.
Бедная мама...
Под
самое утро, на рассвете, улавливаю что-то странное в ее поведении — отпрянув от
меня, забивается в угол. На застывшем лице страх, будто кто-то целится в нее
из пистолета.
—
Что с тобой?
— Слышишь?
—
Что?
—
Режут.
Звук
действительно режущий.
—
Это карьер... Что?
— Карьер. Камень режут для стройки.
—
А далеко он? — Да... не обращай внимания...
Но
она долго не может успокоиться.
Я тоже первое время мучился — мерзкий все же
звук получается, когда металл вгрызается в камень. Надрывно визжащий, без
передышки. Как будто глотку за глоткой режут...
— Как она на тебя смотрит! — улыбается Писатель.
Это первая его улыбка за вечер (медленно отходят от дневных неприятностей
литературные работники).
—
Кто?
— Очаровательное создание... вой у дверей...
Оглядываюсь, но лица девушки,
которая в сопровождении двух
парней выходит в дверь, разглядеть не успеваю.
—
И ручкой тебе махала! А ты все так же нравишься женщинам! — откровенно
удивляется он.
—
Да, — говорю, — нравлюсь. А что?
Улавливает
в моем голосе легкий вызов и обнимает за плечи. Уверяет, что ничего плохого не
имел в виду.
—
Просто удивляешься тому, что человек без высшего образования может нравиться
женщинам?
— Глупости... Я удивляюсь тому, что мы вообще
еще можем нравиться женщинам. Да еще таким молоденьким... Прижимает меня к
себе.
—
Ты перебрал немного.
—
Самую малость.
— Чуть больше, чем малость, раз начинаешь
придираться. Я же тебя знаю. Как ты это называешь?
—
Повышенное чувство справедливости.
— Ты в прекрасной форме, Марат. — Он с
удовольствием оглядывает меня. — Качаешься?
—
Еще как...
— Молодец... А на меня противно смотреть, когда
раздеваюсь, — мешок дерьма.
— Зато здесь золото, — стучу его по лбу. — Дал
бы почитать что-нибудь свое.
—
Тебе не понравится.
—
Почему?
—
Ты же традиционалист.
—
Если человек любит Дюма, значит,
он традиционалист?
—
Если он любит только Дюма, то — да.
—
Ну, что делать? — развожу руками. — Пишите лучше, будем любить и вас...
Наконец
официант приносит какой-то огромный сверток — заказ Счастливчика. Забрав его,
спускаемся на первый этаж, к гардеробу. Остальные уже внизу. Греют мотор и
дышат воздухом...
Предусмотрительный
Счастливчик поставил машину на другой стороне улицы, чтобы не обращать
внимания ГАИ.
Писатель
продолжает обнимать меня. Сверток довольно тяжелый. Интересно, что закупил в
таком количестве Счастливчик?.. Доходим до осевой линии. Справа возникает
машина и несется прямо на нас.
—
Что он делает? — испуганно шепчет Писатель и, оставаясь на месте, отпихивает
меня назад. Стараюсь не уронить сверток и, только когда машина застывает в
нескольких сантиметрах от нас, окончательно понимаю, что пьян. Сверток, чуть
было не выпавший из рук, занимает меня больше, чем машина, упершаяся в нас
своим буфером. И только вид этой блестящей железки, чудом не переломившей нам
ноги, доводит до моего сознания смысл происходящего. Именно в этот момент
машина — желтые «Жигули» — дает задний ход, взвизгивая тормозами взвывает
мотором и проносится дальше.
Лицо
длинноволосого водителя, мелькнувшее в окне, кажется мне знакомым.
—
Это она, — говорит Писатель.
— Кто?
—
На заднем сиденье. Девушка, которая смотрела на тебя.
Вот
теперь мне понятно, что за девушка смотрела на меня в ресторане!
Подбегает
Алик с монтировкой в руке. Кричит что-то оскорбительное вслед желтому
автомобилю.
—Это
шутка, — успокаиваю я его. — Они пошутили...
—- Знакомые, что ли?
—
Да, знакомые.
Смотрит
на меня недоверчиво.
—
Это подлая машина. — Удивительная все же способность у шоферов относиться к
автомобилям, как к живым существам, знать их повадки, запоминать номера и
приметы. — Несколько таких... Устраивают гонки без тормозов...
—
Как без тормозов?
——
Выливают жидкость, чтобы тормоза не действовали, и гоняют на спор... Чьи-то
сынки...
Странные,
однако, у нее друзья. Где же я видел эту желтую машину? От напряженного усилия
ноют виски, но продолжаю рыться в памяти... Ну, конечно же, в день
знакомства...
Они столпились на дне карьера вокруг какого-то
прибора на треноге, издали похожего на фото- или киноаппарат, а «Жигули»
желтели у самой кромки, как бы ведя за ними сверху наблюдение.
Не
первая группа студентов проводила в карьере геодезические съемки, и ничего
странного не было в том, что она пришла во двор с просьбой дать ей напиться: от
жары плавился и капал с крыши кир.
Опорожнив
кружку мелкими неторопливыми глотками, она подтвердила, что у них геодезическая
практика, и ушла. Всего было сказано несколько слов, но осталось предощущение продолжения
— что-то обещающее было в ее спокойном внимательном взгляде и лениво
замедленных движениях. Чувство ожидания не проходило все дни, пока
продолжалась практика; не прошло оно и когда, забрав свой прибор, студенты
ушли с карьера.
Второе ее появление, в последний день, уже под
предлогом прощания, и предложение прийти в гости в ближайшее воскресенье или
во вторник, как получится, сделанное сразу, без всякой подготовки (в какой-то
мере такая поспешность объяснялась тем, что ее ждали у ворот товарищи),
пробудили странное чувство— вздрогнула, шевельнулась усталая надежда, как в
игре, когда после долгого невезения вдруг неожиданно приходит крупная карта,
по, радуясь ей, понимаешь, что именно она и может привести к окончательному
проигрышу!
Желтые
«Жигули» без тормозной жидкости подтвердили опасения, возникшие при первой
стычке с длинноволосой троицей,— кто-то из этих усачей имеет на нее права,
причем серьезные. Слишком уж решительно себя ведут...
Счастливчик в ударе,
он всегда в ударе когда встречается с
нами. Остановить его невозможно. Выносит из другой комнаты
жмурящуюся от света девочку и, подняв над головой, демонстрирует нам. .
—
Видали что-нибудь подобное?! Красавица!
Нежно
целует ее и передает матери, которая наблюдает за всем этим с ласковой усмешкой.
Чувствуется, что каждое появление Счастливчика в этом доме — праздник. Его
здесь любят и балуют...
Вернувшись
из спальни, хозяйка задает нам тот же вопрос, что и жена Счастливчика тремя
часами раньше, — не желают ли гости чего-нибудь еще в дополнение к тому, что
уже на столе. Есть, например, чешское пиво и креветки.
Выражаем бурный восторг. ,
Счастливчик
уже наполнил бокалы. Обняв за плечи хозяйку дома, он провозглашает за нее тост.
(Вспоминаю, что несколько раз видел ее по телевизору в связи с успешным
участием в каком-то международном конкурсе; несмотря на известность, она
производит впечатление милого и скромного человека.)
—
Я рад, что вы здесь, ребята, — говорит Счастливчик, и она с благоговением
внимает каждому его слову. — Мы обязательно должны были приехать сюда сегодня.
Здесь, в этом доме, я бываю по-настоящему счастлив. Я хочу, чтобы вы об этом
знали. И давайте выпьем за человека, который мне это счастье дарит.
Он
поцеловал ее в лоб, прежде чем чокнуться с нами. И могу поклясться, что более
счастливого лица, чем у нее в этот момент, я в своей жизни не видел...
Похоже, что сосед специально поджидает меня у
ворот. Для вида он возится со своими голубями, но, заметив меня, сразу же
оставляет их. Здоровается. Спрашивает, как дела, как работа? Потом, извинившись,
переходит к основному разговору. Просит, чтобы я понял его правильно.
Предупреждает, что говорит он имени всех соседей, которые любят меня, как сына.
Едва он остановил меня, я уже знал, о чем пойдет
разговор. Но послать его к черту не могу: он искренне озабочен моим поведением,
ребенком я сидел у него на коленях, и он совершенно трезв сейчас, хотя любит
поддать.
Прикидываться дурачком тоже не хочется. Можно,
конечно, повести себя так, будто не понимаю, о чем речь. Но надолго меня не хватит.
— Конечно, на вкус и цвет товарища нет, —
продолжает он, — но все же не о такой невесте мечтала покойная мать.
Успокаиваю
его, как могу, объясняю, что Вика не невеста, а просто знакомая, поживет
несколько дней и уедет...
— Смотри — затянет... Привыкнешь, а потом поздно
будет. Я уж это знаю — сам однажды погорел...
Как он погорел, знает весь двор. И в этом смысле
не ему меня учить — к его жене и привыкнуть нельзя. Двадцать лет живут, и все
двадцать лет она убеждает соседей, что он по ночам какими-то газами ее травит.
Ну, что ему сказать? Изображаю что-то неопределенное, означающее, что принимаю
его предостережение к сведению, и иду домой...
Подав ужин, она садится напротив и, упершись
подбородком в ладони (пальцы короткие, грубые, с обгрызанными ногтями),
преданными глазами следят за тем, как я ем.
Сообщаю о том, что должен после тренировки
встретиться с ребятами. Лицо мгновенно преображается — теперь оно полно
враждебности. Начинаю оправдываться: нельзя же так обижать ребят, совсем не
видимся в последнее время, я из дома не выхожу; в конце концов она сама
виновата — испортила с ними отношения... И вообще, все гораздо сложнее, чем
она думает.
Напряженно вслушивается в каждое слово.
Вцепившись в меня взглядом, ждет продолжения.
— Понимаешь, я рад, что ты приехала, но у меня
же свои дела, работа, знакомые...
—
Какие знакомые?..
Все остальное пропущено мимо, опасность уловлена
именно в этом слове, и только оно ее интересует.
—
Ну, разные... Реакция мгновенная:
—
У тебя есть девушка?
Ну
что ей сказать? Не так уж мне нравится эта девушка, но все же она есть, И
жаждет встречи.
— Есть, - конечно, — говорю как о чем-то
совершенно пустячном, — встречаемся иногда.
—
Давно?
— Не помню, точно... С полгода, наверное.
— Красивая?
—
Ничего.
— Фотография есть?
— Где-то была... Групповая. Новый год вместе встречали...
—
Покажи.
Иду за фотографией.
— Эта? — вглядываясь в сидящих за новогодним
столом, сразу находит соперницу.
—Да.
— Красивая... Но глупая... — С отвращением
отбрасывает карточку и обиженно отворачивается.
Беру висящую за шкафом рапиру, перекидываю через
плечо сумку.
Что бы такое утешительное сказать? Ничего не
придумав, предлагаю ей почитать.
Вытаскиваю
из шкафа стопку тоненьких книжиц о кинозвездах. Мозжухин, Пат и Паташон, Ната
Вачнадзе, Дуглас Фербенкс... Мамины любимцы...
Еще труднее что-либо объяснить другой.
Как
всегда, встречает меня после тренировки. Бледное, чуть скуластое уверенное
лицо. Умным его не назовешь, но зато красивое.
— Куда ты пропал?
—
Разве ребята тебе не сказали? Очень много работы было... Продолжаем стоять у
входа в «Буревестник».
—
Куда пойдем?
—
Даже не знаю. — Что-то не хочется никуда с ней идти.„
—
Что с тобой?
—
Ничего... Устал немного.
На
ней странное прямое платье без талии, с оборками на подоле. Вид получается
немного беременный. Новая мода, наверное.
— Что ты так смотришь?
— Платье...
—
А-а-а... — Она улыбнулась. — Нравится?
—
Не очень... Слушай, давай встретимся через несколько дней. Я что-то не в форме.
Она
удивлена, обижена, но ни капельки во мне не сомневается— очень уж красива, и
за спиной полгода безоблачных отношений. Впрочем, она действительно мне
нравится. И, надеюсь, через несколько дней у нас опять все будет в порядке.
—
Я потом тебе все объясню. Хорошо?
Она
соглашается: что остается делать бедняжке?
Провожаю
ее до остановки, усаживаю в троллейбус. Махнув на прощанье рукой, вижу в
полуметре от себя Вику — торжествующе уличающий взгляд, горькая усмешка.
Обманутая родина в лице пограничника, настигшего у государственной границы
подлого перебежчика, была бы менее оскорблена, чем она сейчас. Пытаюсь
улыбнуться.
—
Ты как здесь оказалась?
— Я все видела.
Круто
повернувшись, уходит. Догоняю.
—
Что ты видела?
—
Как ты на нее смотрел,
—
Как?
— Влюбленно.
— Глупости. Ты что, следила за мной? Начинаются
рыдания:
—
Я умру, умру, умру...
Прохожие
оглядываются на нас. Рассвирепев от несправедливости упреков, кричу так, что
число их мгновенно удесятеряется:
—
Замолчи! Истеричка! Прекрати сейчас же!..
Ухожу,
оттолкнув какого-то слишком любопытного дядьку в шляпе. Через несколько шагов
слышу сзади топот. Догнав, повисает на руке. В глазах мольба и покорность.
Грузовик Алика мчит нас на пляж. Ветер бьет в
лицо, заглушает слова, кузов подбрасывает на неровностях асфальта, с трудом
удерживаемся на ногах. Приходится кричать, чтобы услышать друг друга.
— Ты с кем придешь? — Счастливчик, качнувшись от
толчка, касается губами моего уха.
— Не знаю...
Поворачиваюсь к Другу.
—
А что, если с ней приду, с Викой?
—
Приходи с кем хочешь...
Ребята переглядываются — это будет первый наш
совместный выход...
Вернувшись с пляжа, застаю ее за чтением. О
кинозвездах уже все прочитано. Теперь осиливаем «Графа Монте Кристо». Сообщаю о
дне рождения Друга. Не отрывает взгляда от книги.
—
Я не пойду, — ответ категорический. Подсаживаюсь рядом, обнимаю за плечи. После
долгой паузы:
—
Мне нечего надеть.
У
нее действительно, кроме кофточки и юбки, которые всегда на ней, ничего нет.
—
Ерунда. Что-нибудь придумаем.
—
Возьми лучше эту свою красавицу. Она больше подойдет. — Той язвительный,
дразнящий, но за ним тщетно скрываемая обида.
Целую
ее несколько раз в ухо, нос, глаза...
—
Нет уже красавицы... Честное слово.
—
Они будут смеяться надо мной.
— Кто?
—
Эти твои... Счастливчики...
—
Никогда... Но насчет наряда ты права — надо что-нибудь придумать.
— А кто его родители, твоего Друга?
—
Отец ректор вуза. А зачем тебе?
— Ректор — это директор?
—
Да. Раньше они здесь жили, в этой комнате. А мы на втором этаже. Потом
поменялись: они туда, а мы сюда.
— А сейчас где живут?
—
В самом центре... Там, где кинотеатр «Художественный». Помнишь, мы были?
Она
идет к своему чемоданчику. Порывшись, извлекает откуда-то из дальних глубин,
чуть ли не из-за подкладки, двадцатипятирублевку.
— У вас здесь комиссионка есть?
—
Есть, конечно. Купить что-нибудь хочешь?
— Платье. Ты добавишь?
— Конечно.
Просияв,
благодарно целует.
Кроме нас за столом несколько родственников
Друга. Тоже молодежь. У нас с Писателем одинаковые дешевые пиджаки из
желтоватого в крапинку букле, и сейчас на фоне строгих темных костюмов это
очень бросается в глаза.
На
Вике синее вязаное платье, купленное за восемьдесят рублей в комиссионном
магазине. Держится довольно уверенно.
Ловко
орудует вилкой и ножом. То и дело шепотом просит подложить что-нибудь в
тарелку. Шепот настолько тихий, что сразу и не расслышишь. Но это не от
робости, а из желания подчеркнуть нашу близость.
Когда начинаются танцы, ее сразу же приглашает
один из родственников. Я танцую с соседкой, живущей этажом ниже. Она уже чуть
пьяна, напудренное лицо бело, как стенка.
—
Новая любовь?
Отвечаю неопределенной улыбкой.
—
Приезжая? -Да.
—
Местные кадры вас уже не устраивают? Смеюсь и предлагаю выпить (чтобы не танцевать). Идем
к столу.
Вика
танцует как-то странно, вихляя бедрами.
— А ты знаешь, она вполне ничего, — удивленно
говорит Счастливчик.
Пользуясь случаем, прошу помириться с ней.
—
Надо, — соглашается он. — А то ты совсем исчез.
Друг очень
заинтересованно
прислушивается к разговору.
—
Не собирается уезжать?
—
Пока нет...
Друг поправляет туго затянутый галстук.
—
А если она вообще не уедет?
Это его первый вопрос о Вике, до этого он ни
разу не вмешивался в разговоры о ней.
— Как не уедет? — Я начисто отвергаю такую
возможность. Даже смешно. Такое мне и в голову прийти не могло.
— Вот возьмет и не уедет, — продолжает напирать
Друг. — Ты же сам говорил, что она больше двух-трех дней не задержится.
—Да.
—
А сколько прошло?
— Месяц... чуть больше. Не мог же я ее выгнать...
—
А потом сможешь?
—
Она сама уедет...
—
А ты хочешь, чтобы она уехала?
Вопрос
неожиданный. Хочу ли я? Еще недавно очень хотел.
—
Да мне все равно...
Разговор прерывается, но чувствую, у Друга есть
еще что сказать...
Ночью, когда, вернувшись домой, мы раздеваемся,
она делится впечатлениями:
— А откуда у них столько всего?
— Чего всего?
— Хрусталь, посуда, картины, мебель... И квартира такая большая...
— Откуда я знаю... Отец его всю жизнь на хорошей
работе... Зарплата высокая... Подарки... А что это тебя вдруг заинтересовало?
—
Интересно же... Я никогда такого не видела...
Тушу свет.
К трем часам съедены все креветки, выпито пиво.
Говорить вроде уже не о чем. Пора расходиться. Но Счастливчик держит нас
мертвой хваткой. Он выглядит совершенно трезвым, только разговорчивей обычного,
и отвергает все попытки встать из-за стола.
— Я вас знаю... Из-за длинных кудрявых, с
сильной проседью волос он похож на цыгана. — Расползетесь по углам, потом
собери вас...
—
Да нет же, — пытается убедить его Писатель, — завтра, послезавтра, когда
скажешь, договоримся и встретимся.
— Никаких завтра. Мы должны вместе встретить
рассвет...
—
Неудобно же. Мы шумим. Мешаем спать.
—
Здесь этому только рады... Как ты? — обращается ко мне за поддержкой. — Устал?
Я
не устал, мне очень хорошо сейчас с ребятами, но ради приличия тоже говорю о
том, что не хотелось бы злоупотреблять гостеприимством.
— Да перестаньте болтать ерунду! — искренне
сердится он. — Перед кем неудобно? Я же вам объясняю: здесь рады будут, если
мы просидим так до конца жизни... — Обводит взглядом наши сонные лица (Алик
уже прикрыл глаза и неуверенно посапывает). — Ну, ладно, раз так — едем есть
хаш. Надо растрясти вас немного.
—
А где ты его сейчас найдешь? — не открывая глаз, довольно заинтересованно
спрашивает Алик.
—
Было бы желание. Найдем... Ну что, поехали?..
Вываливаемся на улицу. Ловим какой-то старенький
автобус и ползем на нем в гору, где в парке, по уверениям Счастливчика, варится
для нас хаш.
Друг
сидит прямо за мной. За вечер он не сказал мне ни слова. Но я-то его знаю —
усыпляет бдительность. Рано или поздно обязательно последует очередная атака с
привлечением самых доказательных, самых справедливых доводов...
Сразу стало понятно, что дело, из-за которого он
пришел, важное и неотложное. Иначе у него не бывает. Только ЧП! Полная
мобилизация сил! Предельная самоотдача! И обязательно из-за чего-нибудь очень
справедливого. Во имя правды!
Играет
желваками, воротник поднят, голос глухой, сдавленный, папироса отброшена в
сторону, как разряженный и уже бесполезный револьвер.
— Есть разговор!
Накрапывает
дождик. Судя по состоянию небосвода, он неизбежно усилится. Поблизости
никакого укрытия. Можно пойти в контору, рабочий день закончен. Но там еще есть
люди, и это его вряд ли устроит...
Показываю
на небо:
—
Что будем делать?
Он
не слышит моего вопроса.
— То, что ты вчера сказал, — правда?
—
А что я вчера сказал?
—
Ну насчет Вики?
Ого! Как свободно произнесено это имя! Будто всю
жизнь о ней беседуем.
— А что именно тебя интересует?
Он
отступает на шаг и торжественно, как судья, узнавший о неожиданно всплывшем и
неоспоримо уличающем преступника факте, изрекает:
— Ты сказал, что тебе все равно, уедет она или
нет?
—
Ну, предположим, — соглашаюсь я — а ты-то что так волнуешься?
— Потому что мне не все равно.
— Что не все равно? — Никак не могу понять, куда
он клонит.
— Уедет Вика или нет.
—
Ты хочешь, чтобы она уехала?
—
Нет, я хочу, чтобы она осталась.
—
Зачем?
— Я женюсь на ней! — сообщает он гордо, как о
вступлении в ряды Сопротивления в канун страшной угрозы для Родины. — Ты не
любишь ее, — продолжает он. — Ты сам сказал. И рано или поздно все равно
бросишь. А она заслуживает другого отношения.'
— Когда ты это понял?
—
Неважно. Ты же не женишься на ней никогда? Со мной ей будет лучше. Согласись...
Можно
подумать, что он убеждает отдать ему что-то на хранение.
— Да что ты у меня согласия спрашиваешь? Может,
у нее спросим?
Тут он чуть-чуть смущается, косит взглядом в
сторону, на кусок ржавой трубы. Очень она его заинтересовала.
—
Я спросил, — признается после тщательного изучения трубы, — она согласна.
—
Что?! Ты говорил с ней?!
Поднимает на меня свои честные глаза и
принципиально выдерживает мой взгляд.
— Да. Я сказал, что хочу на ней жениться, и
она согласна.
Все
это звучит неправдоподобно, как глупый розыгрыш, — и то, что он решил вдруг
жениться, и то, что она ответила согласием.
Тем не менее спрашиваю:
—
В таком случае при чем тут я? Женитесь, если обо всем договорились.
— Ты же мой товарищ! Это уже смешно.
— Зачем же ты вел с ней эти разговоры, если
товарищ?!
—
Из-за нее. Со мной ей будет лучше. Ты не можешь это отрицать! Я сделаю для нее
все!
— Мне надо с ней поговорить.
—
Нет! — решительный взмах руки.
— То есть как это нет?
— Прошу тебя... Не надо ее мучить.
Обойдя его, иду домой.
Но
он находит способ остановить меня.
— Она не хочет с тобой говорить! — кричит он
вдогонку. И я замедляю шаг.
—
Она сказала. — Чувствую, что он говорит правду. — Честное слово. Поэтому я
приехал... Она боится.
— Чего боится?
—
Тебя... — Он укоризненно насупился. — И я тоже против. Ей сейчас нужно
отдохнуть.
— Она дома?
—
Нет, — ставит он последнюю точку. — Она
у нас. Маме я все объяснил...
В комнате все прибрано. «Граф Монте-Кристо»
поставлен на свое место в шкафу рядом с «Тремя мушкетерами». Из-под пепельницы
на столе торчит бумажка. Но это не записка, а квитанция комиссионного магазина
на 80 рублей, заплаченные за платье. Почему она не выбросила ее, а, аккуратно
сложив, оста вила на видном месте?..
Квитанция
лежит на том же столе, где двумя месяцами раньше стоял гроб мамы. И горечь,
которую я ощущаю, рассматривая ее, такая же острая, как тогда, в день похорон...
Аллеями парка Счастливчик выводит нас к
огромному пивному павильону — «стекляшке».
Сквозь
запотевшие стены, как в аквариуме, просматривается все пространство,
заставленное столами и перевернутыми стульями. На одном из столов возвышается
кастрюля, рядом на стуле дремлет человек.
Счастливчик
стучит пальцем по стеклу. Человек просыпается и, радостно замахав руками,
бросается открывать дверь.
—
Это мой друг, — предупреждает нас Счастливчик, — никаких денег, обидите
человека.
Дверь
распахивается. Очень старенький, очень вежливый человек ведет нас к центру зала
и, извинившись за то, что придется подождать с полчасика (хаш еще не дошел до
кондиции), усаживает за стол.
Заглядываю в
кастрюлю. Хаш вполне готов, но, видимо, старик хочет, чтобы мясо полностью отделилось
от костей. Рядом с кастрюлей — стопка глубоких тарелок, ложки, завернутые в
газету; в полукилограммовой банке, обвязанной марлей, — уксус с натертым
чесноком. Все принесено из дома, как, впрочем, и сама кастрюля. Старик похож на
охранника: на цепочке, привязанной к пуговице мехового жилета, болтается
металлический
свисток.
Подернутая янтарно-желтой пленкой, густая
прозрачная жидкость тихо и ровно урчит. Над верхним, кипящим слоем вьется
парок, аромат которого оказывает прекрасное противосонное действие. .
— Хорош хаш? — Он не скрывает того, что хаш
интересует его только как предлог: надо же с чего-то начать разговор. — Мы с
тобой так и не поговорили толком.
—
О чем?
Не замечает моего откровенно насмешливого тона.
Или делает вид...
— Скажи
честно, ты не
веришь в мою
идею? Или... — он выдерживает многозначительную паузу, —
или просто не хочешь мне помочь?
Ну
как объяснить хотя бы часть того, что ощущаешь? Даже не пытаюсь этого сделать.
Конечно, я не совсем справедлив сейчас, не такой уж он человек, чтобы только
из-за своей диссертации стараться. Но то, что в конечном итоге он ее защитит,
— это факт. И я говорю ему об этом, чтобы отвязался.
Смотрит
на меня с грустной задумчивостью.
—
Ты очень изменился.
—
А ты нет. Только прошу, не надо объяснять мне, что лучше добывать больше
нефти, чем меньше. Я это и без тебя знаю. И то, что общественные интересы надо
ставить выше личных, тоже знаю.
—
Тогда в чем же дело?
Он
жаждет объяснения, он просто требует его. И убежден в своей правоте. В каждом
отдельном случае он всегда прав и всегда взывает к самым высоким чувствам.
—
Если эксперимент удастся, то по стране в целом можно будет получать
дополнительно тысячи тонн нефти...
Какой
же, наверное, скотиной выглядит человек, отказывающийся принять посильное
участие в столь всенародно важном, по его уверениям, деле!
—
...Теоретически все доказано — такой эффект получается из-за нелинейных
характеристик пласта. Но нужно еще практическое подтверждение...
—
А для этого необходима небольшая жертва. Годовая премия двух десятков людей.
Пустячок, не так ли?
—
Я этого не говорил...
—
Но имеешь в виду. А почему бы тебе самому не пожертвовать чем-нибудь?
—
Если бы от меня что-то зависело, я бы пожертвовал. ~~— Странно, но почему-то
всегда получается так,
что из-за твоих идей жертвы
приносят другие.
—
Приведи хоть один пример...
Сам
он ничего вспомнить не может; вижу, как силится, наморщив лоб, но ничего,
буквально ничего, в чем бы он мог себя упрекнуть, не всплывает из глубины его
памяти.
—
Если ты имеешь в виду ту историю...
Ага,
кое-что мы все же помним. Но как раз об этом-то говорить не хочется. И вообще
нет никакого желания что-то ему доказывать; слишком многое пришлось бы
ворошить. Да и смысла нет, его уже не переделаешь.
Сейчас последуют новые доводы, один убедительнее
другого, укол за уколом, но плоть, в которую должны вонзиться эти иглы, уже
утратила былую чувствительность. В конце концов имеет же право человек хоть раз
в жизни поступить так, как удобно ему, а не кому-то или даже многим, будь они и
правы тысячу раз! Может же он устать настолько, чтобы позволить себе не откликнуться
разок на призыв к очередной жертве для общего блага.
Оставив
его у кастрюли с кипящим хашем (он терпеть его не может и никогда не ел), иду к
ребятам.
Алик спит. Писатель пребывает в горестной
задумчивости. Счастливчик и Старик вспоминают о какой-то давней совместной
вылазке на кабана. У них, действительно, многолетние дружеские отношения...
Странно,
что он ничего не рассказал ребятам. Обычно он не отказывается от возможности
привлечь на свою сторону общественное мнение. (Видимо, почувствовал, что на
этот раз поддержки не будет).
Вот бы они удивились моему поведению, ушам бы
своим не поверили. Ну что же, рано или поздно это должно было произойти. Раз,
как выяснилось, каждый живет своей жизнью, то справедливо, чтобы это право
распространялось на всех...
Домой попадаю в седьмом часу. Уже совсем светло.
Карьер работает вовсю — груженные камнем самосвалы идут один за другим; судя по
многоголосому вою, работают все три камнерезных машины...
На этот раз Крошка подогнал свой автомобиль
прямо к воротам. Стекло уже вставлено, вопрос с премиями утрясен, что же
пригнало его в такую рань?
Выскакивает
из машины... Вид опять очень встревоженный. Подойдя поближе, спрашиваю, почему не
отдыхает перед ночной сменой.
— Это правда?
—
Что?
—
Говорят, этот... который диссертацию написал, твой друг?
—
Ну и что? Отводит глаза.
— И отец у него какая-то шишка.
—
Ну?
— Ребята говорят, что могут надавить на тебя...
Навалятся со всех сторон — и все!..
Входит вслед за мной во двор, но остается у
ворот. Разговаривая, боковым зрением следит за машиной. Таинственное нападение
на машину окончательно подорвало его доверие к людям: запутавшись
в долгах, он столько водил за нос многочисленных родственников и друзей, что
уже и сам мало кому верит...
Еле
сдерживаю неожиданно возникшее раздражение. Понять причину не могу, но,
несомненно, оно связано не только с ним, Крошкой.
—
Там эксперимент какой-то? — продолжает он косить на машину.
—Да.
—
Глупость какая-нибудь?
—
Нет.
Его
начинает беспокоить мой тон настолько, что он забывает о машине.
— И что там такое?
—
Способ добывать больше нефти при тех же затратах. И без того не
очень красивая физиономия его морщится а плаксивой гримасе.
—
Что же нам тогда добычу срезают? Наоборот же получается — не больше, а
меньше...
Очень хочется спать, глаза просто слипаются, но
что-то заставляет продолжить этот в общем-то бессмысленный разговор — я-то
знаю, что никакого эксперимента не будет.
—
Это на нашем участке меньше, а на других будет больше. И по промыслу в целом
тоже больше. Он искренне обижается.
— Почему это у всех больше, а у нас меньше?
Ничего себе способ. Мы, значит, горим, а другие в полном порядке?
—
Да, так получается.
—
А почему именно мы?
— А почему другие? — бесстрастно любопытствую я,
и он окончательно убеждается в том, что премию, на которую он так рассчитывал,
мы не получим. И сразу же ударяется в демагогию.
—
А где гарантия, что этот... как его... эксперимент получится?
— Нет гарантии.
Не
могу понять причины все нарастающего раздражения. Уловив его, Крошка прекращает
спор и что-то неуверенно
бормочет под нос, глядя в сторону.
— Что?!
—
Гарантии, говорю, нету, а мы должны гореть, — жалуется он кому-то невидимому.
И
тут я почему-то взрываюсь:
—
Да не будешь ты гореть! Не будешь! Пусть другие горят синим пламенем. Лишь бы у
нас все было в порядке. Можешь спокойно ездить на своем автомобиле. Выпишут
тебе премию. Не волнуйся.
Уезжает,
сделав вид, что успокоился.
Не
раздеваясь, вытягиваюсь на диване. Под головой вышитая мамой подушка. Вышивка
крестиком — последнее ее увлечение...
Рано или поздно это должно было произойти.
Нельзя сказать, что это была случайная встреча, скорее наоборот (хотя очень
долго не хотелось себе в этом признаваться), — гуляя все свободное время возле
дома Друга, просто невозможно было с ней не столкнуться.
Судя по портфельчику в руке и строго деловому
выражению лица, она уже где-то училась.
—
Ну, как жизнь? — интересуюсь вполне дружелюбно, подчеркивая полное отсутствие
каких-либо обид и претензий.
— Спасибо, — голос звучит сдержанно, с
достоинством..
—
Что же ты даже не попрощалась?
Я все так же легок и ироничен в интонациях, ну,
может, еще печален чуть-чуть, совсем немного, самую малость, как старый и
добрый учитель, давно привыкший к проделкам своих учеников, — он же не очень
огорчается, когда кто-нибудь из них списывает на контрольной! Поскольку она
молчит, продолжаю дальше.
— В конце концов, ничего особенного не
потребовалось. Элементарная вежливость. Хотя бы записка: «Прости, прощай, я
люблю другого». Вот и все. Рыданий и истерик не было бы, я тебя уверяю. И
насилия тоже.
— Я знаю...
— Тем более. И зачем надо было говорить, что ты
меня боишься?
— Кому я сказала?
— Ты знаешь, кому ты сказала. После короткой
паузы:
— Ничего я не боялась. Не хотела тебя видеть.
—Почему?
—
Не знаю.
—
Но, может, ты все-таки объяснишь свое поведение?
—
Зачем?
— Ну как зачем? — Даже старый опытный учитель
может растеряться а ситуации, когда накопленный годами опыт вдруг оказывается
ненужным. — У нас же все-таки были какие-то отношения...
— Ничего не было, — тон откровенно враждебный.
—
Как не было?! Да ты вспомни, что ты мне говорила!
—
Ничего я не говорила, — смотрит в сторону.
—
Ты!.. — Учителям не положено заниматься рукоприкладством, даже если очень хочется.
— Совесть у тебя есть?
— Нет.
—
Почему ты со мной так разговариваешь?
—
Как?
—
Ну, вот так. Будто я тебе враг.
—
Мне надо идти, — делает движение в сторону.
—
Подожди, — забыв о достоинстве, учитель иногда вынужден прибегнуть к
просительным интонациям.
— Я опаздываю.
—
Нам поговорить нужно!
—
Зачем?
—
Странно даже... ты считаешь, что нам не о чем говорить?
—
Да.
—
Ну ладно, раз так, иди. — Казавшийся вначале тяжким, но необдуманным поступок
ученика оборачивается вдруг подлостью, и тогда учителю ничего не остается, как
распрощаться с ним. Примирение, быть может, еще возможно, ибо безгранична
доброта учительского сердца... Но если ученик уходит, ни разу не обернувшись, —
разрыв неизбежен. Это единственное, что остается...
И
все-таки бегу за ней. Догоняю.
—
Какая же ты гадина, оказывается!.. Ты что, врала мне все?!
—Да!
—
Зачем?
—
Хотелось...
—
Ты что, специально мне все это говоришь?
—Да.
—
Ты что, не понимаешь, что унижаешь меня?
— А когда ты меня унижал...
—
Я тебя унижал?
—
Беспрерывно!
—
Ну что ты глупости городишь!
—
Тоже мне — благородный человек. Только и ждал, чтобы я
уехала.
—
Неправда. Это было только вначале.
—
Прятал меня от всех. Стеснялся. Соседей даже стеснялся. Видите ли, недостаточно
хороша для него. Слишком невоспитанная, грубая, читала мало...
—
Я не говорил тебе этого.
—
А я не чувствовала? Сам же научил меня, раньше я бы не заметила. Только жалел,
больше ничего, я же видела. Жалел, как нищенку. Видеть тебя не могу. И оставь
меня в покое, слышишь? Ненавижу тебя, — опять пытается уйти.
—
Вика, постой, прошу тебя. Это же было раньше... Ты мне очень нравишься. Честное
слово, я все время о тебе думаю. Прости, если я тебя обидел. Но это не нарочно.
Мы должны жить вместе. У меня тоже никого нет. Ты же сама говорила, что любишь
меня.
—
Мало ли что я говорила...
Неблагодарный ученик отталкивает руку учителя,
тщетно пытающегося удержать его, и, помахивая портфельчиком, уходит к новому
Хозяину...
Уходит, забыв обо всем хорошем, что было для
него сделано, и помня только обиды.
И какие обиды?! Разве я виноват в том, что знаю
о ней слишком много?! И нужно было время, чтобы сбросить с себя этот тяжкий
груз?! Время, которого мне не дали...
Перекрывая шум карьера, женский голос зовет на
помощь. Голос кажется очень знакомым. Имя человека, к которому он взывает, тоже
знакомо мне. Я слышал его не раз...
—
Марат! Марат!
Откуда я знаю это имя? И голос, голос... Я часто
его слышал раньше, давным-давно... очень давно...
—
Марат! Марат!
Мучительно пытаюсь вспомнить. Но ничего не получается.
Голос приблизился вплотную. Дыхание коснулось меня, обожгло...
Вижу над собой лицо. Открытый лоб, строгая,
гладкая прическа, ранние морщины вокруг глаз и в уголках рта. Грустная улыбка,
веснушки, чуть припудренный носик, бесцветный волосок на подбородке.
— Извини, — голос низкий, грудной, не
соответствующий (даже сейчас, спустя годы) детской миловидности округлого лица.
— Я стучалась... Но ты не слышал.
— Я слышал. Но думал — это во сне... Я спал...
—
Я так и поняла. Загуляли?
—
Да.
— Он тоже спит... Удивлен?
—
Чем?
— Тем, что я пришла?
—
Нет.
—
Нет? А я удивлена...
Прохаживается по комнате. Но не от волнения.
Если даже и волнуется, то владеет собой великолепно. Какая-то спокойная,
печальная уверенность — первое, что обращает на себя внимание в этой женщине.
—
Ты вспоминал обо мне?
—
Вспоминал иногда. — Мужчина, откинувшийся на спинку дивана, тоже спокоен. Даже
безразличен. Сонная вялость голоса усиливает это ощущение. И это ему нравится.
А что, собственно, волноваться? Все было давно и потеряло смысл. Как случайно
попавшиеся на глаза отметки за третий класс школы. А ведь когда-то очень
волновали.
— Он мне все рассказал. (Прекрасно пахнет эта
женщина!) Вот не думала, что ты такой злопамятный...
Изучающий
взгляд следит за ответной реакцией. Но ее нет. Ждем продолжения...
Садится на стул рядом с диваном.
——Как
ты поживаешь? — оглядывает комнату.
— Спасибо. Все нормально.
—
Хорошо выглядишь. Почти не изменился. И здесь у тебя ничего не изменилось,— еще
раз окидывает взглядом комнату. — Удивительно! Все так же, как было... А как
карьер? Помнишь, как я испугалась?
— Да.
—
Приближается? Тогда он был намного дальше, по-моему?
— Да.
—
И что же будет? — голос полон сочувствия.
— Его закроют.
—
Закроют?
—
Здесь будет парк.
Надеваю
туфли. Встаю. Наталкиваюсь на мудрую, все понимающую улыбку.
—
Ты все еще сердишься на меня?
— Нет.
—
Боже, как я тебя любила тогда!
Выхожу
в прихожую, ставлю на огонь чайник. Вернуться в комнату не могу — она стоит на
пороге.
—
Как я
тебя любила! А ты ничего
не понимал. Ты был добрый,
благородный, ласковый, но ничего не понимал. Ну, ну, что вы еще наплетете?
—
А что я должен был понимать? Дай мне пройти. Отступает в сторону.
—
Ты был очень наивным. — Идет за мной.
— Еще бы!
— Нет,
правда. Ты был умный. Намного умнее меня. Но были вещи, которые ты просто не
чувствовал, не понимал.
—
Какие, например?
—
Я так тебя любила...
—
Чай будешь?
— Да... Но ты не понимал, что решается моя
судьба. Ты же помнишь, какая я была? Надо было во что бы то ни стало выкарабкаться.
А он был первым человеком, который захотел на мне жениться. И я поняла, что это
моя судьба, мой шанс...
А говорить-то как научилась! Оратор! Можно
подумать, что все эти годы ома только и готовилась в один прекрасный день
явиться сюда и поразить меня своим красноречием. Но мне-то известна причина
этого запоздалого всплеска чувств, этой пылкой искренности в голосе. Любопытно
только, как она потом перейдет к делу, как перескочит через ею же вырытую
канаву, не запачкав перчаток и бального платья? Очень уж красиво и издалека
начала...
— А ты подумал, что было бы со мной, если бы мы
с тобой расстались? Об этом ты никогда не задумывался?
— А если бы не расстались?
—Я
не могла рисковать.
— В том-то и дело. Ты предпочитаешь действовать
наверняка.
— Я хотела стать человеком. Таким же, как все.
Он обещал мне это.
—
Ну и что — стала?
Волна вдохновения, охватившего ее, спадает.
Устало опускается на стул.
— Ты меня ненавидишь.
—
А за что мне тебя любить?
—
Ты из-за меня не женился?
—
Не знаю.
—
Как твои красавицы?
—
Спасибо, не жалуюсь.
— Много
их?
—
Хватает.
—
У меня двое детей.
—
Знаю.
— Я кончила институт.
—
И это знаю.
— Ты поможешь ему? Вот оно! Началось!
—
Нет.
—
Нет? — подходит ко мне. — Неужели ты так мелко отомстишь мне?
—
Это не месть. Я просто не могу помочь.
—
Это неправда. Твой управляющий сказал, что все зависит только от тебя.
—
Он врет. Там кроме меня еще двадцать человек.
—
Они же тебе подчиняются.
—
Да.
—
Так прикажи им.
—
Приказать им никто не имеет права. Их можно только попросить.
—
Так попроси.
—
Чтобы у твоего мужа плюс ко всему еще была бы и диссертация?
—
Плюс к чему? — усмешка прибавляет ей морщин. — А что у него есть? Ничего ты не
понимаешь.
Чего-то
я опять не понимаю! Ну и семейка! Только им все ясно, а остальные без их
разъяснений просто не проживут.
—
Ты думаешь — у нас все хорошо, дружная семья, взаимная любовь? И для полного
счастья только диссертации не хватает?
Я
думаю не совсем так, кое-что об их жизни мне известно, но доля правды в том,
что она говорит, есть, и поэтому молча жду продолжения.
—
К. сожалению, все далеко не так. Он выполнил то, что обещал мне, но ничего не
получилось. Мы просто чужие люди, ничего общего. — Она говорит об этом как о
досадном, но в общем-то не имеющем большого значения обстоятельстве. — Дети
замучены воспитанием, с отцом конфликт, друзей, не без моей помощи, растерял. А
почему мы сюда вернулись? Он же все мечтал без помощи отца обойтись. Из-за
этого уехали тогда, очередная идея-фикс обуяла — полная самостоятельность...
Все десять лет мотались с места на место. Хорошо хоть аспирантуру кончил, и тут
— на тебе! — все уперлось в этот дурацкий эксперимент. Пришлось помирить его с
отцом. Наплевали на «принципы», приехали, повинились... Отец договорился с
министерством, направили его в ваше управление и...
—
Напоролись на меня.
—
Не напоролись, он сам попросил.
— Почему?
—
Надеялись, что ты нам поможешь.
— Напрасно.
Она утрачивает
над собой контроль, и где-то в глубине, в
приоткрывшейся на миг многослойной трещине, откровенно обнажается страх.
—
Ты уверен, что его предложение не даст результата?
Ответ ожидается со столь неприкрытым
напряжением, что начинаю ощущать себя врачом, которому выпала необходимость
сообщить пациенту о неизлечимости его заболевания.
—
Нет... Но и в обратном я не уверен.
—
Но какая-то надежда есть?
—
Какая-то надежда всегда есть.
Уверенность больного во враче приятна, но не в
том случае, когда он надеется на невозможное.
— Значит, ты поможешь. Я не сомневаюсь! Ты не
такой человек... — Подходит вплотную — настолько, что ощущаю ее дыхание. — Я поступила
подло тогда... Но хочешь верь, хочешь нет, я любила только тебя... И вообще,
что бы я ни делала все эти годы, я всегда думала о том, как ты к этому
отнесешься, одобришь или нет? Ты мне веришь?
—
Нет.
— Ну, конечно, сейчас тебе удобнее не верить...
и вообще...
—
Что вообще?
— Все, что я говорю сейчас, смешно, наверное.
Давно забытая и никому, кроме меня, не нужная история.
Теперь, когда нажаты все рычаги и кнопки и огонь
топки дожирает последние крупицы правды, она умолкает в надежде на то, что переполненный
парами воспоминаний, я ринусь в указанном ею направлении. Я должен так
поступить, если я настоящий человек и честный гражданин. Этого ждут от меня
мой бывший друг и моя бывшая любовь, и если я обману их надежды, они будут
очень огорчены.
— Все, что ты сказала сейчас, — ложь! — говорю я
довольно спокойно. — Ни в чем ты себя виноватой не считаешь. Для тебя самой это
— давно забытая история. И вспомнила ты о ней потому, что нужно, для дела, —
два последних слова произношу почти по слогам.
Становится ясно, что состав двинулся не в том
направлении, на станции возникает паника.
— Неправда, — она, делает попытку
скрыть свое состояние,
— Может, ты и сейчас меня любишь? — Не могу
удержаться от соблазна выдавить из тюбика всю ложь, всю до последней капли.
— Да... Люблю!
—
И это тоже ложь!
— Я любила тебя все эти годы...
—
Ложь.
—
Каждый раз, когда я закрывала от отвращения
глаза (в ход
пускаются последние средства из самых недозволенных), я спасалась только тем,
что думала о тебе...
—
Гнусная ложь!
Наконец
и до нее доходит истинный смысл того, что она говорит. Но как ни странно, это
лишь прибавляет ей страстности. И остановить ее невозможно.
— То, что я говорю, действительно
отвратительно, но это правда. Ты не представляешь, что такое десять лет
физической близости с человеком, который неприятен тебе каждым своим словом,
привычками, лаской.
Я
настолько себе это не представляю, что забываю в очередной раз обвинить ее во
лжи.
Она
продолжает, несколько успокоившись и подкрепляя слова выразительной печальной
усмешкой:
—
Как это способствует сохранению чувств! Все, что я испытывала к тебе, не
только не забылось, а, наоборот, обострилось, усилилось, преследовало, мучило
меня, как наваждение, как мания какая-то. Я не могла его бросить—слишком много
было вынесено и все стало бы бессмысленным, все жертвы... Но и жить так я уже
не могла. Я задыхалась. Только ты мог помочь, как глоток воздуха. Только ты!
И тут я не выдерживаю; чтобы прервать этот
невыносимый поток лжи, я говорю то, о чем считал необходимым умолчать.
Она
потрясена услышанным, но все же делает попытку вывернуться — как воришка,
отпирающийся от обвинений только потому, что не пойман за руку в момент
воровства.
— Что ты можешь знать?
—
Все.
—
Странно.
—
Не утруждай себя напрасной ложью.
—
Ты хочешь сказать, что тебе все известно... — Ты знаешь, как я... — лихорадочно
подыскиваются слова... — какие-то конкретные факты?
—
Я ничего не хочу.
—
Откуда ты можешь знать обо мне? — Выдерживается пауза в надежде выжать из меня
хоть слово, чтобы понять, что же все-таки мне известно, но я молчу. — И если
даже так... Если на то пошло, я действительно эти годы вела себя... — опять не
сразу подворачивается нужное слово, — небезупречно.
Не
могу удержаться от насмешки.
— Небезупречно?!
Наконец
сомнения ее окончательно рассеиваются. Я, безусловно, кое-что знаю о тех годах
ее жизни, когда был необходим как «глоток воздуха». И, поняв это, она начинает
плакать...
—
Я говорю правду. Клянусь. Я ждала тебя... А то, как я жила... У меня не было
выхода... Иначе бы его выгнали... Он нигде не уживался, ни с кем... Мы мотались
с места на место.
—
Их что — было несколько, этих начальников?
— Прошу тебя, не надо... Не напоминай обо всей
этой мерзости. Но я люблю тебя. Что бы ни было, я все равно любила только
тебя.
—
Не надо плакать...
— Я была вынуждена... Ты не знаешь, что такое
семья... Надо жить как-то, выкручиваться... Плохо — хорошо, он отец моих
детей... Он же беспомощный совершенно... Вот ты считаешь, что я пришла сюда и
говорю все это, чтобы убедить тебя помочь ему. Это так, отрицать
бессмысленно... Но и то, что я любила тебя все время — это тоже правда. Иначе
получается, что в моей жизни вообще ничего не было! Так же не может быть!
Конечно, я вру. Не вспоминала я тебя каждую ночь... И целые месяцы, бывало, не
вспоминала... И вообще ни о чем таком не вспоминала и не думала, столько всего
наваливалось — дети, болезни, переезды, деньги, экзамены, — не до сердечных
проблем было. Но иногда неожиданно и не к месту совсем вдруг ведь возникала
боль?! Плакала же я среди ночи? Или в гостях? Это же было? Значит, я все же
любила тебя?
Всхлипывая, шмыгая носом, вытирая окрашенные
тушью слезы, она ждет от меня ответа; именно я должен уверить ее в том, что
она продолжала меня любить, несмотря ни на что.
— Или нет? Неужели ничего не было? И только
казалось… Не знаю... Может быть... Я совсем запуталась... Но в одном ты
несомненно прав: пришла я сюда и говорю все это для того, чтобы уговорить
тебя... Это вне всякого сомнения... — Отчаяние и стыд бросают ее в другую
крайность. — Была любовь или нет и есть ли она вообще, я не знаю, ручаться не
могу, не имею права. Но то, что от тебя зависит, будут ли мои дети иметь на сто
рублей в месяц больше, — это несомненный факт.
— А как же наука, нефтяная промышленность,
страна? Он же говорил, что печется о государственных интересах?
Она не успевает ответить — в дверь постучались,
— но я и без нее знаю, что Друг, пробивая столь необходимый его семье
эксперимент, абсолютно убежден в своем бескорыстии.
—
Это он...
Видимо, определила по стуку. И, может, знала,
что он должен прийти... Почему-то сама идет к двери, чтобы открыть ее. Сейчас
все окончательно выяснится...
Он настолько ошарашен, увидев ее, что все
сомнения сразу отпадают: конечно же встреча у меня — неожиданность для обоих.
Он на нее не смотрит, держится напряженно. Обращается только ко мне:
—
Значит, так... Я попросил отца... Он навел справки в горсовете. Тебе нужно как
можно скорее выбираться отсюда. Никакого парка здесь не будет. Это достоверная
информация. Он сам смотрел план застройки города. Так что соглашайся на то, что
они тебе предлагают. Потом будут селить в более отдаленных районах. Если нужно,
он может поговорить с кем надо...
—
Спасибо, — даю понять, что в протекции не нуждаюсь.
—
Он сам предложил. Ты же знаешь, как он к тебе относится.
—
Да, знаю.
—
Ну вот, собственно, все... Я забежал, чтобы предупредить тебя...
— Спасибо...
Что
же будет дальше? Как они выпутаются из создавшегося положения, раз встреча у
меня для обоих неожиданность?
—
Я думала, ты здесь. — Как я и предполагал, первой начала она. — И решила
подъехать.
То
ли неудобно врать при мне, то ли нет в этом необходимости, но ей совершенно
безразлично, поверит он или нет.
—
Я звоню, звоню, а тебя нет...
—
Мы приехали почти одновременно, я буквально на несколько минут тебя опередила,
— произносит она небрежно.
Даже
детей дошкольного возраста обманывают с большим старанием. Но он так рад
услышанному, что не имеет никакого желания в тем либо усомниться. Несколько
слов, сказанных ею как бы в свое оправдание, действуют на него буквально опьяняюще—
он бурно счастлив и не может не поделиться со мною распирающими его чувствами.
—
Обычно мы предупреждаем друг друга... — объясняет он, чтобы я правильно понял
его волнение в самом начале, когда ой вошел.
— Ну ладно... Нам пора идти, — грубовато
прерывает она его. — Я пойду? — Она почти спрашивает у меня разрешения,
улыбаясь при этом виновато, как бы прося прощения за него и за себя и вообще за
все, что произошло.
Потом
берет его под руку.
Мы прощаемся...
Но
уже у самой двери потребность сообщить мне нечто важное пересиливает в нем
привычку подчиняться ей, и, высвободив ловким движением локоть, он бросается ко
мне. Она остается у двери, досадливо покусывая нижнюю губу.
——
Извини... Я давно хотел сказать... Мы тебе очень благодарны... Ты пока холост
и не знаешь, что такое семейная жизнь, — говорит каким-то странным торопливым
полушепотом, как бы давая понять, что хоть и выражает их общее мнение, но
боится, что ее может смутить мое присутствие: одно дело, когда они говорят о
столь интимных вещах вдвоем, наедине, и совсем другое, когда он сообщает о них
кому-то третьему, в общем-то постороннему человеку. — Честно говоря, мы не
очень одобряем твой образ жизни; пора, как говорится, остепениться! Но так или
иначе, ты женишься и поймешь, как важно иметь не просто жену, а друга,
товарища, единомышленника, который изо дня в день подтверждает тебе свою любовь
и преданность...
Приблизившись к нему, она крепко берет его за
локоть уже другой руки; правой он машет перед моим носом для большей
выразительности.
— Да, да, пошли. Еще два слова! Прошу тебя, это
очень важно! — Ему удается еще немного придвинуться ко мне. — Конечно, я
виноват перед тобой. Но и ты меня должен понять. Я однолюб... Иначе я не могу.
Я не могу размениваться. Все или ничего, понимаешь?! И когда я каждый день
слышу от нее «я тебя люблю», мне больше ничего не нужно. Это на всю жизнь,
понимаешь?? Раз и навсегда. Она такая же, поверь... — Это звучит как признание
в любви и адресовано ей, вцепившейся в его локоть. — Она поразительный человек.
Цельность потрясающая.
— Нам надо идти, — произносит она так жестко,
что он сразу же осекается и направляется за ней к двери.
Провожаю их до ворот. Он чинно ведет ее под
руку, как после дружного семейного визита к лучшему другу. И ни одного, даже
беглого взгляда на окна второго этажа. Будто и не прожил здесь все свое
детство! Ну, оглянись же! Хотя бы любопытства ради! Может быть, зияющие, как
после бомбежки, окна разрушенного дома пробудят в тебе сомнения в правильности
поступков твоих?!
Нет,
не оглянулся...
Окликаю их, когда они уже почти добрались до
дороги. Поспешно и одновременно поворачиваются обе головы.
Вопрос задаю подчеркнуто сухо. Пусть не думают,
что разжалобили. Но, в конце концов, не только же ему дано печься об интересах
науки, нефтяной промышленности и страны в целом!
— А ты уверен, что прирост нефти будет
достаточно высокий?
—
Не менее двадцати процентов, — отвечает сразу, не колеблясь. Ну, чего-чего, а
убежденности ему не занимать.
— Ладно, — говорю, — можешь сказать в управлении,
что я согласен. Я сегодня в ночь работаю, вряд ли кого-нибудь из начальства
поймаю...
Он опять хочет броситься ко мне, но жена держит
его крепко.
—
Молодчина! — кричит он мне издали. — Я это знал, я не сомневался.
Вика может подтвердить, — заглядывает ей в лицо. — Ну, что я тебе говорил?!
Она волновалась. А я — нет... Я знал, что смогу тебя убедить.
Вхожу
во двор, прикрываю за собой ворота... Сдерживаю зевоту. Сколько же я спал? Уже
около двенадцати, почти пять часов получается. Ну что же, вполне достаточно...
Прежде
чем начать пробежку, застилаю столик во дворе скатертью. На всякий случай. А
вдруг все-таки явится...
Буквально
через несколько десятков метров покрываюсь испариной. В конце второго круга
ощущаю, как из раскрывшихся пор вместе с капельками пота выходит отрава ночного
кутежа; сквозь пелену обволакивающей вялости прорываюсь к привычному состоянию
легкости и свободы — бег доставляет удовольствие и может длиться сколько
угодно...
Под яростное визжание камнерезных дисков
(сегодня почему-то они особенно неистовствуют) делаю шесть кругов, сбавляю
темп и перехожу на быструю ходьбу. Задерживаюсь у ворот из-за дыхательных
упражнений и наконец вступаю во двор. Вижу сидящего за столом длинноволосого
парня, одного из той троицы, и сразу же на затылок обрушивается что-то жгучее.
Будто кипятком ошпарили. Ноги подгибаются, касаюсь коленями земли, все вокруг
на мгновение темнеет, поглотив длинноволосого вместе со столом. Потом он
возникает совсем рядом в странной позе, с задранной ногой. Успеваю нагнуться,
рифленая подошва ботинка, царапнув ухо, оказывается у меня за спиной; теперь он
сидит у меня па плече. Рывком сбрасываю его, поднимаюсь на ноги. Что делается
сзади, не вижу, но кто-то вторым ударом ожигает затылок, .и все вдруг опять
погружается в темноту. В разрывающие се короткие вспышки света наношу удары по
всему, что мелькает перед глазами.
Когда
прихожу в себя, во дворе никого нет. Тупая ноющая боль в затылке отдает в лобную
часть, и от малейшего движения темнеет в глазах. Из-за страшной боли в ребрах
трудно дышать. Кряхтя, добираюсь до крапа и сую голову под холодную воду...
Что
им всем от меня надо? Что они хотят? Чего добиваются? Один
и тот же вопрос бьется в моей разламывающейся
от боли голове.
Дышать
очень трудно, хочется распрямиться. Пробую вытащить голову из-под крана. Но
она пышет жаром как раскаленная. Боль невыносимая. Опять сую макушку под
воду... Что они от меня хотят? Что им нужно?
Теперь
усиливается боль в боку, ползет от ребра к ребру вверх, к лопаткам, к
затылку... Кольцо замыкается... Все объединяется как бы в одну рану — от ребер
до головы, а водой ей не поможешь.
Дотаскиваюсь до стола. Ложусь на него животом.
Щекой ощущаю крахмальную жесткость скатерти. Белизна, в которую уперся глаз,
покрывается темными влажными пятнами. От капель...
Ну что теперь делать? Где их найдешь? А если и
найдешь?.. Не убьешь же! А этот даже не оглянулся. Будто и не жил здесь. Не
умирал от туберкулезных палочек. Вот здесь же, на этом же месте сидел!.. Все
забыл... Все... Ну а что пользы, когда помнишь? Еще ведь тяжелей!..
Ну, пора вставать. Не лежать же так всю жизнь?
Надо посмотреть, что с лицом сделали...
До маминого трюмо далеко, оно в комнате, туда не
доберешься. В маленьком зеркальце под лестницей лицо помещается частями. Все
вроде цело, на ощупь тоже ничего не болит. Значит, по лицу не били. Или
промахивались. Это хорошо. Все остальное— это мое личное дело: и боль, и
обида, и память... А вот с лицом сложнее. На него уже имеют право. Надо
объяснять, оправдываться, придумывать. Или отсиживаться. Дома. А такой
возможности сейчас нет. Вечером — смена. И если не выйти, подумают — смылся.
Ребятам и без того трудно будет что-нибудь объяснить. А так получается — предал
и скрывается...
А эти-то что так взъелись? Почему такая злость?
Неужели только за то, что понравился ей? И откуда они об этом знают? Кто они
вообще такие? На студентов не похожи. Хотя сейчас их не разберешь. Все на одно
лицо. И работяги, и воры, и студенты... Один портрет...
Почему же она не пришла? Сама же обещала. И. как
обещала! Значит, что-то ей помешало. Fie может такой человек обмануть. Не должна. В
чем, в чем, а уж в этом разбираемся... Никто ее за язык не тянул. Сама пришла,
сама обещала...
Надо прибрать двор. И скатерть заменить. Хорошо
хоть, они гантели в ход не пустили. Проломили бы башку.
Довольно сильный отек на затылке. Чем же это
они? С собой, наверное, что-нибудь притащили. Колотушку какую-то... Пестик от
ступки, например. Очень удобный инструмент...
Ну, теперь можно и посидеть. Пейзаж после битвы
приведен в порядок. Аккуратные ребята, почти ничего не поломали. Интересно,
удалось ли мне что-нибудь поломать? Ну хотя бы один нос на троих? Славно было
бы. Отчего же они все-таки в такой ярости?! Есть, наверное, причина... И если
есть, то только одна... Ну что же, посидим, подождем, сегодня все должно выясниться.
... Она приходит во второй половине дня, в
теплый ласковый предвечерний час (дала возможность отдышаться). В руках большой
газетный сверток.
Мне
нравится, что она говорит со мной на «ты», и вообще все в ней мне нравится — и
мальчишеское лицо, и сильные бедра в потертых джинсах, и грудь, свободно
скользящая сосками по мягкой ткани короткой блузки. И полоска тела между
джинсами и блузкой, открывающаяся при каждом движении рук... И то, что она
принесла подарок, мне нравится.
Продолжаю
рассматривать ее, пока она разворачивает свой сверток. Что-то неуловимое делает
ее похожей на Вику. Не внешность— они совсем не похожи — и не манера себя
вести... А что-то более глубокое и тайное, но хорошо мною ощущаемое. И я не
удивляюсь этому: уже давно ясно, что, по сути дела, всю жизнь я имею дело с
одной и той же женщиной. Меняется возраст, внешность, характер, привычки, все
меняется, но каждый раз это один и тот
же человек...
—
Нравится? — Она разворачивает огромную длиниоворсую овечью шкуру.
— Очень. — Обнимаю ее за плечи. — Спасибо...
Если
она попытается высвободиться или хоть как-то даст понять, что удивлена моим
поведением, значит, я ошибся, это не она. Но она ласково смотрит на меня снизу
вверх и утыкается носом в плечо.
—
Позавчера никак не получилось... Как ни старалась...
— Я знаю...
Подняв
взгляд, качает головой.
—
Я видела тебя в ресторане.
—
Знаю...
—
А потом я была в той машине.
— Знаю.
—
Они приходили сюда?
— Да.
— Я так боюсь...
—
А кто они такие?
—
Я тебе все расскажу... Но не сразу, хорошо?
— Хорошо.
—
Я развелась, но он не отвязывается... — Оглядывает двор. — Мне так нравится у
тебя... И ты живешь здесь один?
—Да.
—
Совсем один?
—Да.
— И
у тебя никого нет?!
Улыбаюсь:
—
Почему? У меня есть друзья.
И
двор, и мои слова приводят ее в восторг.
—
Только шумно очень. Это от карьера?
—Да...
Она
огорчена. Шум действительно страшный.
—
А вначале я не обратила внимания...
Прижимаю ее к себе. Целую в лоб. И, закрыв
глаза, шепчу на ухо:
— Его закроют... Затопят водой. А вокруг будет
парк. С рестораном и катанием на лодках...
Она тоже прикрывает глаза. Рука ласково обнимает
мою талию. Теплая маленькая грудь утыкается мне в подмышку. Мы покачиваемся в
такт моим словам. И представляем себе одну и ту же картину: пруд с плывущими по
нему белыми лодками, деревянный ресторанчик на берегу и парк... Роскошный
зеленый парк, уходящий во все стороны, до самого горизонта, до самого края
земли...